Ее спросили, что положить из закусок, - безразлично кивнула головой, ответила что-то невпопад.
Знатоки гастрономии уже отдали должное изысканной французской кухне, уже звучали тосты и звенели хрустальные рюмки, а она все еще пробегала глазами по огромному застолью: великолепные платья дам, черные смокинги, белоснежные манишки, облысевшие черепа, блестящие, как биллиардные шары… Конечно, Горького в его косоворотке и сапогах могли усадить куда-нибудь в самый конец застолья… Если он здесь… А если?.. Но о беде с таким человеком уже разнесся бы слух по городу… Да вот же он!..
Мария Федоровна даже чуточку приподнялась, вздохнула облегченно. Здесь!
Сосед, известный в столице литературный критик, разгладив усы, поднял рюмку:
- Позвольте чокнуться, дражайшая Мария Федоровна! За ваше здоровье, за высокую правду искусства!
- Благодарю вас, - улыбнулась ему.
- Да вы, ежели обожаете русское… - бубнил сосед. - Севрюжинки откушайте. С хреном!.. Что же вы?.. Скоро уже подадут горячее…
- Благодарю.
Проглотила кусочек рыбы, и опять глаза - в конец стола. Так и есть - в неизменной косоворотке!..
Мария Федоровна настороженно посмотрела вправо, влево, на своих друзей по театру и на литературных снобов. Заметили ее нервозность? Ее особый интерес к дальнему концу стола?.. Ну и пусть замечают! Таким писателем, как Алексей Максимович, нельзя не восхищаться. Он идет к вершинам искусства! И такой человек, добрый, мягкий, иногда наивный, как ребенок. Иногда и суровый… Что-то очень исхудал он здесь. Очень-очень. Лицо какое-то серое. Даже отсюда заметно - щеки ввалились. И вон кашляет в кулак… Тревожно за него. Надо посоветовать: пусть едет в Крым. Здешняя сырая весна ему вредна… А поговорить по душам так и не удалось: не виделись наедине. До сих пор не сказала ему о полисе Саввы Тимофеевича. И здесь невозможно - много чужих ушей, падких до сплетен.
Станиславский сказал, что хотелось бы слышать стихи Актрисы поддержали аплодисментами, и Мария Федоровна тоже не осталась в стороне.
Встала поэтесса Глафира Галина, сказала, что прочтет экспромт, и начала с прозрачным намеком на происшедшее сегодня в городе:
Лес рубят, молодой зеленый лес…
Гремели аплодисменты. Соседи по столу наперебой целовали поэтессе руку, ценители ее таланта спешили к ней с дальнего конца стола.
Уловив секунду тишины, поднялся Бальмонт, нараспев прочел четверостишие, написанное на манжете:
То было в Турции, где совесть - вещь пустая,
Где царствует кулак, нагайка, ятаган,
Два-три нуля, четыре негодяя
И глупый маленький султан.
На месте султана все увидели "маленького полковника" - Николая Второго, и многие стали аплодировать поэту.
Открыто возмутился лишь один Сазонов. Резко отодвинув стул, он встал и громко упрекнул весь зал:
- Не ждал, господа, от вас! Интеллигентная публика и… и так… Даже слов не подберу.
- И не подбирайте, - крикнул ему Ермолаев, кооперативный деятель, официальный редактор журнала "Жизнь". - Не надо ваших слов.
- Я шел на праздник искусства, а не на политическую демонстрацию. Я покидаю это сборище.
Вслед за Сазоновым вышло несколько человек, опасавшихся неприятных последствий.
Тем временем Ермолаев успел сходить в гардероб за своей каракулевой шапкой. Положив четвертную, он пустил шапку по кругу:
- Не забудем несчастных, избитых и брошенных в тюрьму. Посильно поможем. Кто сколько…
- Они совсем не несчастные, - басовито возразил Горький, сердито пошевелил усами. - Человек - борец. Он не нуждается в жалости.
"Великолепно сказал!" - Мария Федоровна раньше всех ударила в ладоши.
Горький смотрел на нее широко открытыми глазами: "Какая она сегодня… необыкновенная! Хоро-оша-ая Человечинка! Красивее всех. И золотистые волосы… И глаза… Темно-карие у нее глаза, лучистые. А им в тон на черном бархатном платье сияет медальон с бриллиантовой звездочкой".
Спокойствие вернулось в зал, когда поднялся сенатор Кони, строгий, сухой, с квадратным лицом, обрамленным коротко подстриженной шкиперской бородкой, знаменитый юрист, с именем которого было связано оправдание Веры Засулич, и потребовал, как, бывало, в судебном присутствии:
- Подсудимые, встаньте!
Станиславский и Немирович-Данченко встали, руки - по швам.
- Господа присяжные, - Кони обвел взглядом зал, - перед вами два преступника, совершивших жестокое дело. Они, по обоюдному уговору, с заранее обдуманным намерением, зверски убили всеми доныне любимую, давно нам всем знакомую, почтенную, престарелую… рутину! Они беспощадно уничтожили театральную ложь и заменили ее правдой, которая, как известно, колет глаза.
И сенатор предложил применить к обвиняемым высшую меру наказания - "навсегда заключить их в… наши любящие сердца".
Аплодисменты слились с восхищенным смехом. Многие, выполняя "приговор", бросились обнимать, целовать "художников".
Подали шампанское. Горький подошел с фужером к Марии Федоровне, сел на освободившийся стул:
- Я - за справедливый приговор!.. И хочу выпить с "обвиняемой". За здоровье, за талантище.
- За вас! - Мария Федоровна порывисто чокнулась, неожиданно для самой себя осушив фужер до дна, показала его Горькому. - Видите? Ни капли не осталось. Только за вас так! Никакого "зла" не остается, если мне что-то и не нравится…
- А что? Что?
- Хотя бы то, что только сейчас вспомнили обо мне… А мне было обидно, что вас куда-то на краешек…
- Не в этом дело, Мария Федоровна, голубушка! У меня все еще - в сердце огонь. Видели бы вы, как студиозы дрались! Бесстрашно! Милые люди, славные парни! Жизнь - драка. И они смело идут, дабы победить или погибнуть. Победят! Я прочитал в новом номере "Искры": "…рабочий должен прийти на помощь студенту". Золотые слова!.. И надо, голубушка, добрая душа, помогать студиозам… ежели которых в Сибирь…
- Поможем, - тихо и твердо ответила она. - Через нелегальный Красный Крест.
- Спасибо. Но "Искре"-то тоже надобна помощь.
Мария Федоровна ответила ему без слов, лишь слегка смежив глаза.
- А как ваша песня о Буревестнике?
- Не могу здесь. Вот уж дома напишу.
- "Гордый и смелый! Этакая черная молния!"
- Запомнили!
- Такое не забывается. Это же, - Мария Федоровна понизила голос до шепота, - вестник революционной бури! Так я понимаю?
- Пророк победы.
- Великолепно! Пишите скорее.
- Вон Поссе слово с меня взял - в апрельскую книжку "Жизни".
Любопытствующие соседи по столу навострили уши. Заметив это, Горький наполнил фужеры, еще раз чокнулся с Марией Федоровной и, покашливая, пошел чокаться подряд со всеми "художниками".
7
Вечером писатели без особого приглашения собрались в своем Союзе взаимопомощи. Каждый чувствовал: нужно что-то делать, как-то протестовать. Немедленно. Не откладывая на завтра.
У Анненского опухло лицо, рассечена нижняя губа, под правым глазом растекался синяк. У Пешехонова ссадина на лбу, царапины на щеках. Но они держались задорно, как победители.
"Синяки - напоказ, - отметил Горький, - словно георгиевские кресты на солдатской шинели!" Вслух сказал:
- Лихо дрались!.. Вовеки не забуду этой битвы! Первая такая…
Поздоровался с худощавым и элегантным Гариным-Михайловским, только что вернувшимся из Кореи:
- Говорят, вас удостоили монаршей чести?
- Как же, как же! Впервые в жизни! - Они отошли в сторонку, и Николай Георгиевич продолжал: - Сознаюсь, шел не без робости. Ведь царь такой великой страны! Пожелал видеть строителя железных дорог. Да не в официальной резиденции, а у своей матушки в Аничковом дворце. И в присутствии императрицы. Не знаю, для чего так. Будто по-семейному. Видимо, хотел себя показать. Дескать, близок к интеллигенции. Я, понятно, приготовился говорить о железных дорогах. Ведь такую магистраль соорудили! Через всю Сибирь - до Тихого океана! Думал, заинтересуется: как строили? Спросит о моих друзьях-инженерах. Где еще строить? Что позаимствовать у Западной Европы? Он же сидит на троне великого государства!.. Явился я минута в минуту, назвался: инженер такой-то. Впереди меня побежал скороход, принаряженный, этакий молодой петушок. Я иду по ковру. Некрасивый ковер, какой-то ядовито-зеленый. Скороход возвращается и торжественно объявляет: "Их императорское величество просит его благородие инженера Михайловского к себе!"
- Все-таки - "благородие", а не как-нибудь! - рассмеялся Горький. - Выслужили себе чин!
- И меня, понимаете, предупредили, что я не могу задавать вопросов - должен только отвечать. По возможности кратко. Знай, дескать, сверчок, свой шесток! Вхожу. И вот вижу: передо мной сидит симпатичный пехотный офицер…
- "Маленький полковник".
- Да. Сидит, знаете, покуривает, мило улыбается, изредка ставит вопросы, но все не о том, что должно бы интересовать российского государя. Мелко, ограниченно и даже глупо. О железных дорогах, которые я строил, ни единого слова. Стало обидно. Это же - дело моей жизни. Спрашивал все больше про корейцев: как они выглядят, что едят, что пьют? Любят ли нас? Старая царица с каменными глазами Будды. Молодая - тоже. В общем, было очень скучно. Напрасно потерянное время!
- Сочувствую! - усмехнулся Горький.
Анненский отыскал знакомого человека, славившегося четким почерком, усадил за стол и, нависая над его головой, диктовал:
- Стало быть, так… Заглавие: "Письмо русских писателей в редакции газет и журналов". - С трудом поворачивая голову, спросил: - Все согласны?
- А потом всех… - послышался тревожный женский голос. - Всех вышлют.
- Не знаете куда?
- Куда Макар телят не гонял.
- Тогда вы… - Разбитая губа Анненского болезненно искривилась в злой усмешке. - Сходите сначала к Макару.
Он снова склонился над головой пишущего:
- Мы полны негодования перед такими зверствами, имевшими, как известно, место в других городах…
За его спиной кто-то громко рассказывал:
- А вы слышали, господа, царь-то сбежал?!
- Как сбежал?.. Куда сбежал?..
- Из Зимнего - в Царское Село! Как только началось побоище… Перетрусил!
- А еще - полковник! - сказала дама в широченной шляпе. - Фи-и!
Анненский продолжал диктовать:
- Мы полны ужаса перед будущим, которое ожидает страну, отданную в полное распоряжение кулака и нагайки… Мы делаем попытку хотя бы огласить факты.
Приняв перо, Анненский первым подписал протест и здоровым глазом поискал следующего:
- Прошу, господа, в порядке алфавита.
- Этого мало, - крикнули ему. - Суворин, к примеру, отнесет письмо в туалет.
- Или перешлет жандармам.
- Надо еще - министру внутренних дел.
- Напишем и министру, - согласился Анненский.
Первое письмо подписали сорок три человека, второе - тридцать девять. Горький поставил свою подпись под тем и другим.
А через день он прочитал в газетах: "Государь император объявляет строгий выговор члену Государственного совета, генерал-лейтенанту князю Вяземскому за вмешательство в действия полиции при прекращении уличных беспорядков".
- Вот как!.. Даже со своим - не мешай, дескать… Значит, испугались, ваше величество!.. Погодите, придет время погрознее!..
…В Петербурге стало тошно. И к тому же тревога за Катю гнала домой: как она одна с малышом? Да и снова она на сносях…
А Максимка-то, озорник, небось соскучился? Ждет с подарками. И сормовцы ждут обещанное…
Осторожность никогда не лишняя. Везти с собой мимеограф - дело рискованное: полиция свирепствует. И Горький отправил его в самодельном ящике через транспортную контору в адрес хозяйки одной нижегородской аптеки.
Перед отъездом Поссе подал ему листок с лиловыми строчками. Буквы неровные, корявые - рука у человека дрожала. От волнения? Скорее - от гнева. Заглавие подчеркнуто: "На мотив "Марсельезы", в скобках помечено: "Посвящается студентам".
- Видать, свеженькое.
- Сегодня мне прислали в "Жизнь".
- Мотив-то выбрали боевой. Молодцы!
Покачивая в такт рукой, Горький прочел начало:
Ты нас вызвал к неравному бою,
Бессердечный монарх и палач…
- Хо-оро-ошо! - прогудел в усы. - Сразу - по зубам! - И перекинул взгляд на припев.
Мы шли за свободу, за честь, за народ,
За труд, справедливость и знанье
Себя обрекли на закланье…
Вперед, вперед, вперед!..
Насчет закланья-то они зря. А вот последняя строчка припева боевая.
- Ты посмотри в конец, - посоветовал Поссе и передернул плечами, словно от озноба. - Отчаянные головушки!.. Забывают об опасности.
Перевернув листок, Горький как бы схватил - одну за другой - горячие строки:
Ваш позор лицезреют народы…
Станьте ж, смелые, честные, в ряд!
Со штыками под знамя свободы
Выйдет каждый студент, как солдат.
- Вот это - набат! - Вскинул руки, как звонарь, готовый раскачать язык большого колокола. - На всю матушку Россию!.. Увезу своим.
Дома жена спросила:
- Ты читал в газетах - на Победоносцева было покушение? Это, я думаю, ему и за отлучение Толстого. Но уцелел подлец. Во всех церквах служат благодарственные молебны о здравии.
- Не волнуйся, Катюша. Тебе вредно. - Горький провел рукой по округлившемуся животу жены. - Маленькую береги.
- Я не волнуюсь, а радуюсь: есть герои в народе!
- Ухлопать одного мерзавца - невелик героизм. Другого на его место сыщут. А вот все до основания смести - и трон, и Синод, и фабрикантов с помещиками - это будет геройство.
- Ты, Алеша, говоришь прямо по-марксистски. Кто же это повлиял на тебя?
- А на меня и влиять не надо - сам из мастеровых, из пролетариев. - Горький перенес руку на плечо жены. - Ты, Катя, почитай вон… Я привез второй номер "Искры".
- Думаешь, отрекусь от своих воззрений?! - Катя погладила колючую щеку мужа. - Исхудал ты в Петербурге-то. Поедем в Крым.
- Сейчас для тебя рискованно. А один я не поеду.
- Отдохнул бы там.
- Мне писать надобно. "Художники" пьесу ждут. А об отдыхе… могут позаботиться помимо нашей воли. Неисключено сие…
Вскоре из Петербурга пришли тревожные вести: Союз взаимопомощи писателей закрыт. В "Весенних мелодиях", отправленных в редакцию "Жизни", цензор перечеркнул красным карандашом разговор птиц о свободе, оставил только "Песню о Буревестнике". Журнал вышел - "Песню" отметили во многих газетах: сильная, поэтическая, носящая отпечаток злободневности! Цензура спохватилась, и журнал "приостановили". Читатели поняли: "Не позволят сатрапы дышать "Жизни" - прихлопнут".
Петербургский провокатор Гурович, работавший в редакции журнала "Начало", донес жандармам, что Горький отправил в Нижний мимеограф. Хотя там не удалось найти следов, в департаменте полиции, подготовляя арест, скрипело перо: "Революционная жизнь в Нижнем с приездом Горького опять бьет ключом…" Жандармы опасались, что рабочие вот-вот выйдут на улицу, и среди ночи вломились к Горькому с обыском. Нашли бумажку, на которой незнакомым им почерком было написано карандашом:
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте студентов по стогнам земли,
Чтобы поведать все горе сердечное
Всюду бедняги могли.
Сейте - пусть чувство растет благородное,
Очи омочит слеза.
Сквозь эти слезы пусть слово свободное
Руси откроет глаза.
Потребовали "Весенние мелодии", Горький ответил, что у него нет такой рукописи. В самом деле, он успел отдать ее студентам, высланным в Нижний, и они тотчас же оттиснули на гектографе. "Буревестник" пошел гулять по всей России: в каждом городе его переписывали от руки, перепечатывали на мимеографах. "Пророк победы" был дорог и близок революционным кругам.
За кулисами Художественного театра, вернувшегося в Москву, актеры передавали потрясающую новость: Горький арестован, посажен в острог!
Мария Федоровна едва сдерживала слезы:
- У него же чахотка. Погибнет… такой человек!
- Надо как-то выручать.
- Говорят, жена написала Толстому.
- Мария Федоровна, голубушка, ты же вхожа к Толстым. С Софьей Андреевной знакома…
- Не знаю, придется ли ей по душе… - Андреева с трудом проглотила комок, подступивший к горлу. - Лев Николаевич сам давно в опале… И еще это бесстыдное "отлучение от церкви"…
- Есть слух: его и самого могут…
- Толстого не посмеют…
- Ну-у, башибузуки ни перед чем и ни перед кем не останавливаются.
- Лев Николаевич может уехать в Ясную Поляну. Надо успеть. Слово Толстого - колокол на всю Европу.
- Одна я - не могу. - Мария Федоровна, успокаиваясь, поправила пышную копну волос - Если еще кто-нибудь…
- Конечно, конечно. Вдвоем, втроем…
Толстой был болен. В его дневнике стала появляться обозначенная начальными буквами приписка: "Если буду жив". Но он стремился превозмочь болезнь: "Надо приучаться жить, то есть служить и больному, то есть до смерти". И он охотно присоединил свой голос к многочисленным голосам протеста. "Я лично знаю и люблю Горького, - писал Лев Николаевич, - не только как даровитого, ценимого и в Европе писателя, но и как умного, доброго и симпатичного человека". Упомянул он и о чахотке, и о жене, "находящейся в последней стадии беременности", и о том, что нельзя убивать людей до суда и без суда.
И через месяц Горького выпустили из острога. Но негласный надзор за ним не только сохранили - усилили.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
- Теленок приехал! - сообщила Вера Ивановна, едва успев закрыть за собой дверь.
- Струве?! - переспросил Владимир Ильич, вставая из-за стола. - Нежданный гость!
Вера Ивановна села и, закинув ногу за ногу, закурила, но тут же спохватилась:
- Ах, извините. Я все еще не могу привыкнуть, что вы не выносите табачного дыма.
- Ничего. Я открою форточку. - Владимир Ильич прошелся по комнате, держась подальше от дыма, окутавшего собеседницу. - А Теленком вы его называете по вашей доброте. Не иначе.
- В вопросах политики и философии он - теленок на льду. Хотя отчасти и подкован.
- Но какими подковами? Вот в чем дело. А самая подходящая кличка ему - Иуда. Да-да. Самая заслуженная. - Уткнув руки в бока, Владимир Ильич остановился перед Засулич. - Интересно, зачем же он пожаловал к вам?
- Не ко мне. Вас ждет. И у него есть предложение о сотрудничестве.
- В нашей "Искре"?! В органе, по его терминологии, ортодоксов? Свежо предание!
- В это "предание" можно поверить. Он не только от своего имени.
- От Тетки?! Так не привез ли он для "Искры" денег от нее? Мы ведь скоро можем оказаться на мели.
- Деньги у него, как я поняла, есть, но… О них он поведет особый разговор.
- Вы меня заинтриговали. - Владимир Ильич взял стул и, невзирая на табачный дым, подсел поближе. - Какой же разговор у вас с ним уже был?
- Он приехал… - Засулич потушила сигарету о ножку стула, закурила вторую. - И будет говорить от имени своего друга Туган-Барановского.
- Тоже о сотрудничестве?!
- В новом совместном журнале.
Владимир Ильич хлопнул себя по колену:
- Занятно. Иуда решил попытаться "объехать нас на кривой". Не так ли?
- Вы же сами печатались у него в легальном журнале.