- Нет, братишша, ошибаешься. Я тогда тебе сбрехнул да и забыл, извиняй за это. А Ульяна сама пришла. Разве ты ее не знаешь?
- Нет.
- Вот так фунт изюму! Да это же дочка Ивана Михайловича Гаврилова. Из-за речки который…
- Слесарь? Ну, ну, в шестом году он нам еще револьверы ремонтировал. Помню, как же. Мастер - золотые руки!
- На германской сгинул.
- Да, да, - проговорил Борис Евгеньевич, вспоминая. - А я его сестру Людмилу Михайловну встречал в Бодайбо, ее туда упекли. Вышла замуж за горного инженера, сын, помнится, у нее был. Так Ульяна - дочь Ивана Михайловича? Приятная неожиданность!
- А чо ты вдруг заговорил о ней?
- Да так, к слову пришлось.
- Ну коли к слову, - согласился Баланцов и понимающе улыбнулся.
Борис Евгеньевич нахмурился и сердито сказал:
- Не о том подумал, Григорий Николаевич.
- А ты откуда знаешь, о чем я подумал?
- По глазам вижу.
- Илья-пророк! Ну, а коли о том? Зазорно, что ли? Ты чо, навек бобылем остаться решил? Али в тебе все мужское умерло?
- Давай лучше об этом помолчим, а?
- Давай. Только от этого никуда не спрячешься.
Потом Борис Евгеньевич ненароком вспомнил, что первую в своей жизни листовку он откатал на самодельном гектографе еще в девятьсот третьем году. А привезла эту листовку из Томска Людмила Михайловна Гаврилова, сестра Ивана Михайловича, который был оружейным мастером в боевой дружине, отец его добровольной помощницы Ульяны. Вот ведь как переплелось.
…Ульяна все собрание просидела в уголочке - про нее забыли. Тревожно на сердце от этих разговоров. Но смотрела на Швейкина и успокаивалась. Рядом с ним как-то светлее становится и чувствуешь себя увереннее.
Домой Ульяна вернулась поздно. Мать спала на печке. Вроде и не слышала, как вошла дочь. Но стоило тихонечко скрипнуть половице, как мать очнулась и спросила:
- Уль, ты, что ли?
- Я, маманя. Спи.
Ульяна прошла в горницу, плотно прикрыла дверь и зажгла лампу. Затем достала письмо, которое дал ей Борис Евгеньевич. С волнением принялась читать. Поначалу дрожь в руках унять не могла - любопытно же!
"…Вчера кончился срок моего батрачества, прожил полтора месяца, вернее около двух, так как и праздники (но не воскресенья) в счет не идут, заработав 19 с полтиной. Но зато, ой-ой, как достались эти денежки, и смешно кажется, когда люди работают восемь часов в сутки да говорят - тяжело. Работа работой, да харчи никуда негодны: чай с хлебом, хлеб с чаем, да жареная вода, да картошка - вот вся, почитай, пища. Все-таки работаю, и ни черта не делается, правда, живот от такой работы подтягивает. Ну это в счет не идет. И не так достается косьба, как пашня. Сушит земелька-то матушка, а на первый раз думаешь: велик ли труд за сохой ходить? А как перевернешь десятин десять, так усохнешь, аж, с позволения сказать, штаны держаться не станут. А как подраздумаешь, так невозможно жить здесь: и ни черта не заработаешь, а пропадешь на такой работе да в такой собачьей жизни".
Ульяна с трудом отрывается от письма. Никогда не была в чистом поле, привыкла к горам и лесу. В чистом поле, наверное, раздолье. А как пашут, видела. Отец, бывало, огород сабаном на Сивке пахал. Земля отваливается свежая и черная, с дождевыми червями, а по борозде важно расхаживают грачи, не боятся человека. Девушка силится представить Швейкина за плугом, его усталое лицо. Ничего не получается. Лицо дробится, и вот уже в пахаре она узнает своего отца.
"Ныне, в сентябре, перед самым отъездом из Соколово, отвозил охотников. Семейство большое, живут хорошо, мужиков много. С хлебом убрались рано и поэтому поехали на две недели раньше обыкновенного, раньше всех: цена на белку нынче ожидается хорошая. Ну, а потом другая цель - сохатых подсмекнуть, тоже нынче в цене. Отправляются месяца на два. Четверо - три брата с приемышем. Старик тунгус Николай, прижившийся в деревне с малых лет, и я сопровождаем их. Харчу берут, стало быть, много - на пятерых лошадях везут".
И читает Ульяна письмо, как занимательную книгу. А главное не выдуманный там человек, а хорошо известный ей - Борис Евгеньевич.
Наконец она разделась и, погасив лампу, нырнула под прохладное стеганое одеяло. Закрыла глаза и представила черную чащу леса, которая даже потемнее той, что за Сугомак-горой. И едет по чаще Борис Евгеньевич, сильный и смелый, с рогатиной за плечами. Ласково улыбается и зовет Ульяну к себе. Она рада бы к нему да ноги вроде чугуном налились. Тянет руки ему навстречу, но дотянуться не может. А он едет и едет навстречу и никак не доедет…
Ерошкин потерял покой
Хотя и большую площадь занял Кыштымский завод, но народу в нем жило не так-то уж и много. Поэтому почти все знали друг друга, переплелись в родстве. Сериковых, Ичевых, Мокичевых, Мыларщиковых, Ерошкиных не сочтешь сколько. Поэтому каждая новость разносится по заводу с быстротой молнии. Обрастает подробностями, которых и не было.
Что ж удивительного, если происшествие с Иваном Сериковым вызвало лавину всевозможных слухов. Чего только не сочиняли! Будто Сериков ограбил Батятина и хотел скрыться, да на него самого налетела чуть ли не целая банда лесных бродяг. Будто было жуткое побоище, и Ивана крепко помяли. А то будто бы Иван не украл золото, а кто-то другой, но Иван вступился, вот ему и накостыляли, как еще не убили. Над всем этим можно было бы только посмеяться, если бы кто-то заинтересованный не пустил грязный слушок. Мол, Ванька Сериков и Мишка Мыларщиков - дружки, водой не разольешь. Мыларщиков же - правая рука Швейкина. Почуяли большевики, что их песенка спета, вот и припрятывают золотишко себе на черный день. Послали Серикова в Екатеринбург, готовятся туда увезти еще кое-что. Вот вам и советская власть и как она радеет о народе и о себе. Народу - голод, себе - золото и барахлишко. Доползли эти слухи и до Аркадия Михайловича Ерошкина. Аркадий Михайлович заинтересовался фамилией пострадавшего. Сериков, Сериков… Позвольте, но это же, если память не изменяет, сосед Луки Батятина. А золото Ерошкин вручил Луке, потребовав от него поклясться на кресте, что не будет лихоимничать. Сказал Лука, что у него на примете есть верный человек, сосед, бывший солдат… Что такое? Выходит, это их золото похитили, то самое, которое Ерошкин обещал Белокопытовой, а через нее самому Ордынскому?
Аркадий Михайлович потерял покой. Как назло, исчез Лебедев, как в воду канул. Ерошкин стал караулить Батятина на базаре, но Лука, видимо, отсиживался дома. Что же делать? И погнала заботушка Аркадия Михайловича к Батятину темной ночью. Колотил, колотил в окно Лукашкиной крепости, но разбудил только волкодава. Лука, может, и не спал, да не отозвался. И убрался Ерошкин не солоно хлебавши.
Не повезет так не повезет. Собрали такое богатство - и все коту под хвост. Может, те же большевики подкараулили и прибрали к рукам. Но не должно! Не Лука ли словчил? С этого станется! А ведь на кресте поклялся барышник, неужто против бога пошел? Если это так, то Аркадий Михайлович сам посчитается с ним! Ерошкин заглядывал в Совет, терся среди посетителей - ловил слухи, чтобы выцедить из них истину. И столкнулся с Мыларщиковым. Тот смерил Аркадия Михайловича подозрительным и в то же время насмешливым взглядом. Даже заныло под ложечкой. "Брр, - поежился Ерошкин. - До чего же довела меня эта история с золотом. У Мишки не глаза, а шилья!"
Мыларщиков поманил Ерошкина пальцем, того даже покоробило от такой фамильярности, и сказал усмешливо:
- Давненько не виделись. Меня, грешным делом, подмывало: где, гадаю, Аркадий Михайлович? А он жив и здоров. Покалякаем?
Зашли в комнату-боковушку. Ерошкин снял шляпу и посмотрел, куда бы ее пристроить. Гвоздя не нашел. Повесил на рукоять трости, а трость, пристроил между коленей.
- Охота узнать, - начал Мыларщиков, нацеливаясь цепким взглядом прямо в глаза собеседнику, - чо это вы зачастили к Евграфу-то? Вроде раньше не дружили.
Ерошкин пересилил себя и улыбнулся:
- Удивительно! Стоило мне встретиться с Ордынским - вам известно. Стоило навестить родственника - вы и об этом знаете! Да вы прямо Шерлок Холмс! У вас определенно сыщицкий талант!
- Не знаю… Вы же, извините, врете: Евграф вам никакая не родня. Разве что седьмая вода на киселе.
- Вполне возможно. Но ведь в трудные времена вспомнишь и самых дальних родственников. Зябко одному. Как говорил поэт, и некому руку пожать.
- Не сказал бы. Там было кому пожать. Было ведь?
- Само собой. А что, товарищ Мыларщиков, вышло постановление: больше трех не собираться?
- Собирайтесь на здоровье. Евграф-то хоть чаем вас угостил?
- Не спрашивайте, Михаил Иванович, еле чай выпросили. Скупердяй, каких поискать!
- Самовар-то, говорят, у него ведерный?
- До чего же вы осведомлены точно, поражаюсь!
- Представляю, как вы нам косточки промывали. Ну никак не ожидал от вас, Аркадий Михайлович, прямо в мозгах моих не умещается. Левый эсер Ерошкин и вдруг из одного самовара хлещет чай - с кем бы вы думали? - с контрой!
- Любите же вы сильные выражения. Был. Пил чай. В жилетку друг другу поплакались да разошлись.
- И вы плакались?
- Господь с вами, Михаил Иванович! Я только слушал и на ус мотал. Может, когда-нибудь на досуге и опишу - занятно будет почитать.
- А кто там с шапкой по кругу ходил?
- С шапкой? По кругу? - удивился Ерошкин. - Чего бы это ради?
- Не ходили, значит, с шапкой?
- Бог мой! Что в нее соберешь! Евграф скупердяй, Пузанова да и других вы основательно потрясли.
- Про Серикова, наверно, слыхали?
- Слухов полон завод. Всяких. Может, правду мне скажете?
- Гляди какой правдолюбец! Слышь, Аркадий Михайлович, намедни вы к Батятину наведывались…
- К Батятину? - воскликнул Ерошкин. - Ну, батенька мой!
- Нет, я серьезно. Да главное - ночью…
- Ночью я имею обыкновение спать. В лунатиках не состою. Обознались, Михаил Иванович, определенно обознались. Оно и немудрено - весенние ночи темные. Вот и попутали меня с кем-то.
- Ах, какая незадача, - насмешливо развел руками Михаил Иванович. - Ну извиняйте тогда. Можно один советик дать?
- Сделайте одолжение.
- Сделаю. Не якшайтесь-ка вы с мироедами. Еще запачкаетесь. А вот отмыться будет трудно.
От Мыларщикова Аркадий Михайлович ушел в смятении. Мыларщиков, оказывается, знает о нем все или почти все. Даже разведал, какой у скупердяя самовар. И подкараулил, варнак, у батятинского дома. И ночь была темная, а засекли. Ну, дражайший Аркадий Михайлович, мотай на ус - следят! Шаг шагнешь, а Мишке Мыларщикову уже известно. Слово скажешь, а оно летит к нему в уши. Как волка матерого обложили.
Не спится Аркадию Михайловичу, ворочается с боку на бок. Этого бы Мыларщикова в бараний рог согнуть. На войну не взяли, у печки стоял - медь войне нужна была не меньше динамита. Попал бы в окопы, глядишь, оторвали бы рыжую голову. А впрочем, сейчас на его месте другой объявился, еще лютее. Борьку Швейкина царь в Сибири гноил - а выжил! Дуката сам сатана прислал. Нет, что ни говори, прав Ордынский. Житья с ними не будет, надо англичан вернуть. Самый верный выход. А с золотом пролетели. Что скажет Ордынский, что подумает Белокопытова?
Ворочается Аркадий Михайлович, завидует жене, которая похрапывает рядом. Злится. Спит, дела ей нет до его мучений!
В конце концов утомился Ерошкин, сморил его сон. Но что за наваждение? Кто-то потихоньку долбит, как дятел, оконное стекло. Аркадий Михайлович спустил ноги на пол, нащупал тапочки и в подштанниках прошлепал к окну. Из комода достал на всякий случай револьвер - неужели Мыларщиков или его люди? Откинул шторку. Ничего не видно. Снег согнало, земля черная, звезд на небе нет. Ночка прямо для разбоя. Прильнул к стеклу, силится разглядеть. Ага, с улицы к окну прильнула чья-то бородатая рожа.
- Кто? - прохрипел Ерошкин, боясь говорить громко - дочерей разбудишь, жену на ноги поднимешь. И вдруг узнал Степана Трифонова.
Аркадий Михайлович набросил на плечи старый полушубок, сунул босые ноги в боты, положил в карман револьвер, затем впустил Трифонова в сени и прикрыл дверь. В избу не пригласил. Не велик барин.
- Пошто в избу не пущаешь?
- Спят. Выбрал время, когда приходить.
- А я ночная птица филин, - хохотнул Степан, и Аркадий Михайлович уловил сивушный запах. - Днем мне ходу нет.
- Зачем явился?
- Слышь, Михайлыч, налей стакашек, нутро горит. Байку расскажу - закачаешься!
- Валяй-ка ты, брат, восвояси. По тебе Мишка Мыларщиков сохнет, хочешь и меня за компанию?
- Я из его башки рукомойник сделаю, помяни мое слово. Ладно, ты, как мой Евграф - за полушку на сопле удавиться можешь. Плевал я на твой самогон. Без тебя обойдусь.
- Ну и с богом, я спать хочу.
- Не колготись, не за самогонкой я к тебе. Держись за стенку, а то моя весть тебя с копыток собьет! Знаешь, кто золото стибрил?
- Лука?
- Дурак твой Лука, мозги у него набекрень. Выкормыш твой - Лебедев, тоже шибко грамотный, вроде тебя, вот прибрал золотце-то к рукам.
- Кто, кто? - Аркадий Михайлович действительно оперся рукой о стенку. - Думай, что говоришь!
- Пусть лошадь думает, у нее голова большая. Сколько же там было?
- Нет, ты серьезно?
- Тьфу, какой ты бестолковый! Ну зачем бы я к тебе среди ночи приперся? Евграф прислал - скажи Ерошкину. Евграф-то с ума сходит. Хоть мало своего дал, а все же дал.
- Да я его в грязь втопчу, дворянчика плюгавенького. Да я его в порошок сотру!
- Чо ты заякал-то, Михалыч? Худо, что ли? Верный человек сказывал - рванул Лебедев за границу. Может, в Индию, может, в Париж. Сколько же там было?
- На две жизни хватит. И давай уходи. Уходи, уходи. Не до тебя, понимаешь.
- Ну хоть полстакашка?
- Ни грамма!
- Ты, я погляжу, хуже моего Евграфа.
Степка ушел.
Лебедев! Ах ты, Иуда Искариотский! Чтоб тебе в огне сгореть или в воде утонуть. Поил-кормил, от Мишки Мыларщикова и Дуката хранил. И вот благодарность - ограбил! В душу наплевал, совестью попустился. Да была ли она у него? Гоголем ходил, в грудь себя бил - столбовой дворянин! Прохвост и подлец! Завалится куда-нибудь в Париж или в самое Америку и будет жить в свое удовольствие, посмеиваться над Аркашкой Ерошкиным: прохлопал золото-то, праведник, борец за святое дело, вот и живи в навозной куче, коль бог ума и сноровки не дал! Дрожи перед Швейкиным да Мыларщиковым, жди своего ненаглядного Ордынского с его беспроигрышной перспективой.
Ерошкин от злобы и обиды приткнулся к стене и заплакал злыми слезами.
Конец шатуна
Отец Кузьмы Дайбова добывал древесный уголь. Уезжал, бывало, Прокоп Климыч в лес весной, когда березки окутывались зеленой дымкой. Забирался в глушь, за Сугомак-гору, а то и за Егозу, ближе к Горанихе. Не один, с артелью. Закладывали сразу несколько кабанов. Рубили сосны, распиливали их на чурки и сооружали особую поленницу, которую наглухо закрывали дерном. Горели чурки не ярким пламенем, а тлели. Не дай бог, если где-то через дерн просочится огонь. Его сразу закидывали землей. Заложат несколько кабанов, дежурят днем и ночью. Томили, а не жгли чурки. Поэтому место, где жгли кабаны, называлось томилками. Отец частенько брал Кузьму на томилки.
Любил мальчик вечера у балагана. Костер раскладывали большой, пламя прыгало до макушек сосен. Темнота пряталась в чащу. Лошади паслись за гранью этой темноты, зато слышные - позвякивали боталами. Мужики рассаживались возле костра - на чурбаках, камнях, прямо на земле, подстелив под себя дерюжку. На лицах дрожит красный свет, путается в бородах и усах. Байки плетут - заслушаешься. Случалось, что Кузьма, согретый теплом костра, засыпал и отец бережно уносил его в балаган.
Иногда приезжали на томилки Седельниковы - Иван Иванович со своим старшим сыном Димкой, ровесником Кузьмы. Сам-то Седельников редко жег кабан, у него другой промысел - зимой он на своих конях вывозил уголь из тайги на завод. С Прокопом Дайбовым у них всегда был договор: Прокоп готовит уголь, а Седельников вывозит. Вот и приезжал Иван Иванович на томилки, места посмотреть, приноровиться загодя, чтобы зимой не блуждать. Мужикам помогал, по лесу шастал - ягоды и грибы собирал, охотился.
Вот уж радовался приезду Димки Кузьма! Тот в лесу, как кутенок в огороде - куда ни сунется, везде зелено! А Кузьма пообвык, навострился. Однажды собрались за смородиной, Кузьма да Димка. Она темные да влажные места любит. Речка Сугомак в кустах ольхи, черемухи и тальника пряталась. В самой-то глуши и росла смородина. Насобирали полные корзины, наелись до тошноты, зубы аж заболели. Вылезли на еланку, такая веселая попалась еланка - ромашками пенится, солнцем залита. Хотели полежать да увидели серых щенят.
- Мить, гляди-ко! - крикнул Кузьма. - Кутеночки!
Их было три. Друг на друга лезли, опрокидывались - играли. Ребята подошли поближе. Кузьма хотел взять одного, а тот ощерил острые клыки, серая шерсть на загривке дыбом встала. Димка оглянулся, и язык у него отнялся. Хотел предупредить Кузьму, что тикать надо, а сам только побелевшими губами шевелит беззвучно. Неподалеку, шагах в пяти, волчица стояла, зубы скалила, хвост поджала - вот-вот кинется на ребят. Наконец Димка совладал с испугом да так завопил, что Кузьма подпрыгнул. И рванули оба прочь, позабыв корзины с ягодами. Миновали еланку, летели через березняк, продирались сквозь чащу, царапая о сучья лица и руки. А когда отдышались, то поняли, что заблудились. Целый день ходили вокруг да около, а на балаган напасть не могли. Да ладно набрел на них невзначай один из кабанщиков.
Долго потом ребята вспоминали тот случай.
Кузьма на завод подался рано, лет четырнадцати. Не по годам рослый и смышленый, он по душе пришелся Савельичу. Прокоп Климыч свалился в постель - паралич разбил. Стал Кузьма в семье кормильцем. Димку отец в литейку не пустил, в помощниках у себя оставил - за лошадьми ухаживать, уголь возить, на покосе пот лить.
После революции Кузьма пошел было записываться в Красную гвардию да перехватил его Мыларщиков: "При мне будешь. Кто у тебя есть еще из дружков? И их давай сюда". Привел Кузьма Димку да своего дружка Ганьку Бессонова.
Вот и стали трое друзей - Кузьма, Димка и Ганька - всем, им уже по восемнадцати - у Михаила Ивановича Мыларщикова вроде бы дружинниками. Куда ни пошлет, идут беспрекословно. Особенно после того, как Михаил Иванович вручил им по револьверу. В каждой дырочке барабана по патрону, итого семь пуль. И еще научил их мало-мальски стрелять. Остальное сами одолеют.
У Димки, правда, заминка вышла. Как-то отец пришел домой взвинченный, он в последнее время часто таким был - это после того, как у них брали лошадь для поездки на село. Попался под руку младший Иван Иванович - получил шлепок по заднице. Увидел Димку за чисткой револьвера, вовсе разошелся:
- Чтоб я больше этого не видел! Хватит путаться в политике!
- Тять, а ты бы не орал, а то Оксану испугаешь.
- Что-о?!
Иван Иванович, разъяренный, схватил с полатей ремень, намотал на руку и на Димку. Тот встал, тоже решительный, готовый постоять за себя. Ростом с отца, плечи, правда, жидковатые, но кулаки - гири.
- Тронешь, тять, уйду из дому!