Светлые города (Лирическая повесть) - Георгиевская Сусанна Михайловна 11 стр.


В те далекие годы он начал неосознанно бояться одиночества, жизни, из которой может уйти единственно близкий ему человек.

Ему шел одиннадцатый год. Он нанялся таскать дрова на четвертый и пятый этажи их дома, чтоб приносить ей в больницу масло и белую булку.

Он приходил к ней измызганный, грязный, нечесаный (ее воспитание! - была бы душа чиста).

- Мама, вот!

Но выросши, он привык легонько над ней подтрунивать.

Слушая радио, отодвинув тетради - она была учительницей истории, - мать говорила: "Красиво!

Божественно! Бах!.." И на глаза ей навертывались слезы. Слегка раскачиваясь, она подпирала щеку рукой. (Ручки у нее были красные. Она всегда теряла перчатки. Не обе сразу: одну за другой.)

Вот эдак, того не ведая, она научила его, в противовес себе, быть насмешливо-сдержанным, опасаться смешного.

В матери было что-то слепое, мягкое, словно невидящее. Сползали чулки, она теряла подвязки. В трамвае из ее рук частенько выскальзывала сумка. Плечи ее как будто бы обтекала рваная блузочка. Она не видела этого. Слепой ее взгляд лучился.

На стене висела старая фотография - мама девочкой: приоткрытый рот, невинно вопрошающие, чуть вытаращенные глаза. Он очень помнил этот ее портрет. И другое лицо ее он постоянно видел перед собой: с ввалившимися щеками, узким лбом и взглядом серых глаз, сохранивших невинность детства.

Окончив школу, Петр Ильич пошел на завод.

"Путиловец" выпускал в то время первые в Советском Союзе тракторы. Молодежь работала по две смены.

Он подал заявление в комсомол.

- Хочешь учиться, Глаголев?

- Хочу.

- Значит, ты корыстно идешь в комсомол?

Глаголевы - отец и дед - были известными в Петербурге и Петрограде архитекторами. Дед имел свой выезд.

Петра Глаголева не приняли в комсомол.

Вернувшись после собрания домой, он лег на диван, повернулся лицом к стене…

Увидев эту картину, соседка сказала:

- Ишь чего делают!.. Уморили парня.

А сосед обозвал комсомольцев озорниками и путаниками.

Только мать оправдывала их:

- Что ж… В данном случае это правильно. Ему легче будет учиться, чем им. Пусть раньше другие: дети рабочих. Пусть - он потом.

Но Лешка - заводской его товарищ - не дал Петра в обиду.

- Аглая Евгеньевна, - сказал он. - У вас левый загиб. Мы с вами - "по разную сторону баррикад". Он бескорыстно шел в комсомол. Бескорыстно! Ясно? Могли принять на испытательный срок, как сына служащего. И дело с концом!

Он все же пошел учиться. Учился сперва на вечерних курсах по подготовке в вуз. Потом - в строительном институте. На третьем курсе, сдав на "отлично" рисунок, перешел в Академию архитектуры.

Это были годы нужды, борьбы и щедрой растраты молодых сил. Это было время, когда комсомольцы всерьез обсуждали проблемы: этично ли носить галстук, допустимо ли танцевать? Это были дни нашей молодости. Как часто с любовью и горечью он вспоминал о них.

Была ли умна его мать? Он этого не знал. В ней было что-то большее, чем ум. Она была человеком великой Совести. Поэтому сейчас у нее - у матери - спрашивал он, как именно должен говорить с Викой. Какие найти слова для единственно родного и вместе такого чуждого ему человека.

- Она твоя внучка, мама!.. Почему она так непохожа на нас?

- Что ж поделать? Все мы, - и это простая истина, - хоть в малой мере, а все же дети своих матерей…

5

Не то чтоб замкнутая, - этого он сказать не мог; не то чтоб нелюбящая, - этого он не знал, - но приехал человек ему непонятный - сильный духом, упрямый. Взгляд исподлобья! Там, в мастерской… Словно все в ней ожило, когда взгляд ее нашел наконец пристанище - единственное, что было достойно его занять и развлечь.

Девочка!.. Земля - большая. Что ты станешь делать, чем будешь жить, когда начнешь стареть? Стареть- хорошо. Ум находит радость в себе самом.

Солнце над головою светит не только чтобы ты загорал и грелся, а для того, чтоб тебя бескорыстно радовать. Только за сорок нам открывается красота земли. (Ты ее больше собою не заслоняешь.)

Вика… Как он хотел подарить ей - юной - свою прошедшую юность.

Горячей - ты слышишь? - пылкой была она, моя юность, несмотря на горечь пережитого. Я хотел тебя сделать богатой, дочка. Дать тебе хорошее приданое (ведь я отец)… Такое приданое, которое не истратить даже в глубокой старости.

Отрезанный от жизни стенами своего номера, он молча ухаживал за ней, был погружен в самого себя, и ему попросту не хватало времени на то, чтобы открыто сердиться.

Через два дня позвонил Мишель. Он попросил разрешения навестить Вику.

Петр Ильич оделся, спустился к дежурной…

- Гостиница "Таллин"… Это вы, Зина? Пошли обедать!

Гнев его был таким сильным, потребность жаловаться так велика, что он, не сдержав себя, заговорил о дочери.

Зина слушала. Боль Петра Ильича отражалась в ее глазах. Не отвечала, не смела советовать, не смела защитить Вику.

Ее руки лежали на скатерти, не шевелились, как будто замерли.

- Петр Ильич, - сказала она, когда он умолк, - выпьем за мужество!

- С радостью, Зина, - ответил Петр Ильич.

Они ели в полном молчании, поглядывали сквозь низкие окна на улицу.

И вдруг, в порыве признательности, он протянул руку и положил ее на руку с кольцом.

- А славная вы, - сказал ей Петр Ильич.

- Славная? - она пожала плечами.

И было в этой печали, в этом забвении себя, в этой горечи что-то невыразимо женственное, милое, согревающее.

"Как жаль, - говорил себе Петр Ильич, - как жаль…"

Но чего было жаль, он сам не знал, не умел ответить себе.

Жаль, должно быть, что он не может сделать счастливым этого хорошего человека, эту женщину, столь ему преданную.

"А может быть… Почему бы нет?" - спрашивал он себя.

Но что-то, восставая из глубины, отвечало: "Нет". Без логики. Без "почему". Просто - "нет".

"Нет!" - коротко и твердо.

"Нет!" - отражалось в глубине ее молящих глаз, в безвольной печали ее рук, лежащих на скатерти.

- Пойдемте, Зина. Я вас провожу домой.

Они вышли на улицу.

- Зиночка, поступлю-ка я на современный манер, не буду вести вас под руку, а обниму за плечи, Можно?

Она рассмеялась.

Гостиница "Таллин".

- До свиданья, Зина. Спасибо.

- За что?

- За все.

Дошагав до угла, он остановился и оглянулся.

Она стояла у входа в гостиницу и махала ему рукой. Немолодая, печальная.

Она перестала надеяться. И сдалась.

• Глава десятая •

1

Подойдя к двери своего номера, Петр Ильич прислушался и, не сказав "добрый вечер", молча, не глядя в сторону Вики, перешагнул порог.

- Вика, ты спишь? Давай-ка бинтовать ногу на ночь.

Не повернув головы, она покорно протянула из-под одеяла больную ногу.

И вдруг его взмыл изнутри смех. Он увидел со стороны эту дурацкую картину (словно двое в деревне поссорились и сели друг к другу задами. Сидят на лавке и молча лузгают семечки).

- Не больно, Вика?.. Я не туго забинтовал?

- Нет.

Она быстро подобрала под одеяло ногу, которой он только что касался. А вторая, левая, продолжала лежать, как раньше, поблескивая из полутьмы босой пяткой. Под диваном дремали Викины полуботинки, похожие на мужские. Тишина. Дурацкая. Тошнотворная. Сердитая тишина.

Из окна было видно, как маячит солнце сквозь дальние парковые деревья; острая крыша башни "Кик-ин-де-Кэк" пронзала небо, а дальше, в нетронутой, полотняной белизне его, вырисовывался и будто плыл навстречу Петру Ильичу прелестный купол собора Томпэа.

- Вика, - сказал Петр Ильич. - Ну, давай-ка поговорим наконец… Повернись ко мне, девочка.

Она не откликнулась, продолжала лежать все так же тихо и молча.

Все в ней было обижено: волосы, куртка… (Куртка, кстати, была отцовская.)

Казались обиженными ее большие ноги, выступавшие согнутыми коленками из-под одеяла.

- Дочка, - повторил Петр Ильич и пододвинул стул к ее дивану. - Ты умная, а?.. Ты шустрая? Так поговорим давай… Потому что уж больно глупо.

В ответ она тихо всхлипнула.

Первый раз с тех пор, как выросла дочь, Петр Ильич услышал, что она плачет. Он понял, что Вика умеет плакать, он вспомнил, что Вика ребенок.

Она плакала гордо, отворачивая от него лицо…

И тут он потерял и юмор, и разум. Не мог он видеть слез. От этого зрелища он злился, сердился и тупел.

- Вика! - сказал он сердито. - Полно, будет… Ну, ради меня. Ну, что с тобой, мой дружок? Ты его любишь?.. Да? Ну, ладно, ладно. Я понимаю. Давай-ка поговорим, подумаем.

Она молчала и плакала.

- Ваше высочество, на колени, что ли, прикажете встать? Ты меня до этого доведешь, матушка. Ты… ты ведь уже большая. Пожалуйста, что хочешь, то и делай. Только скажи мне начистоту. И мы подумаем вместе…

- Не… не… зна-аю.

- Как так?.. Такая большая девочка, а не знает? И как ты могла, нет, скажи мне, как ты могла не предупредить меня в ту ночь?.. Разве ты не понимала, что я буду искать, что я ошалею. Ведь ты у меня одна! Одна…

- Я знаю, папа…

- Ну как ты к нему относишься? - требовательно повторил Петр Ильич.

- Не знаю.

К горлу, к глазам Петра Ильича поднялось ликование.

- Но он тебя любит. Он хочет жениться на тебе. Он со мной говорил.

- А я его не просила хотеть жениться.

- Ловко! - ответил Петр Ильич. (И вдруг стал очень-очень справедлив.) - Девочка, это нехорошо. Это же с твоей стороны легкомыслие, жестокость. Он искренне, может быть… А я… Я, признаться, думал…

- Перестань, папа.

- Как так перестань? Он мне не нравится, - сказал, ликуя, Петр Ильич. - Есть в нем что-то… что не вызывает доверия… Богема!.. Нет, Вика, это, конечно, не тот человек… Скоро мы вместе будем над ним смеяться…

- Папа, не смей!

- Что именно?

- Не говори о нем плохо, прошу тебя. Он - хороший, ты же не знаешь! Я таких людей, как он, ни когда не видела! Он - славный, ни на кого не похожий. И у него собака… Он живет один. Совсем один. В лесу. С собакой.

- Откуда ты знаешь, где он живет?

- Как так - откуда! Я ж у него была.

Петр Ильич встал, подошел к окну.

- Девочка, я пройдусь, - сказал он тихо. - Тебе ничего не нужно?

- Нужно. Пирожное.

- Принесу, - надевая шляпу, ответил Петр Ильич.

…Он отправит ее домой! Больше он ничего придумать не может. Не умеет, не может. Он за нее в ответе перед собственной совестью, перед Викиной матерью. Нашла дорогу в какой-то шалаш… Все это может кончиться дурацким, необдуманным браком. Он отправит ее домой - это лучшее, это единственное, что он может придумать, право…

Велики достоинства человека: "У него - собака!" Тонко, логично и убедительно. Одним словом, - домой, домой!

Решил - и будто тяжесть спала с души.

Купив пирожных, он возвратился в гостиницу. Вошел в номер, спокойно поцеловал дочь и заказал чай.

В летнем платье, в тапках и отцовской соломенной шляпе, она теперь часами просиживала на балконе. Вскидывала по-детски на перила большие, тяжелые руки.

- Папа, мне это примерещилось?.. Папа, я помню какой-то балкон.

- Балкон?.. Подожди. Да, да… Мы тебя выкатывали в коляске. Только ты помнить этого не можешь. Тебе было несколько месяцев. Это было в Разливе.

- Нет, я помню, я помню! Балкон… А над ним - навес, верно, папа? И мама в голубом платье… (Она осеклась.) Папа, а мыльные пузыри были? Я пускала мыльные пузыри? А еще я помню, ты купил мне новые туфли. Они скрипели. Я думала, это очень красиво, чтобы скрипели. Я думала, все про меня вот как думают: "Идет девочка. Счастливая девочка… До чего скрипят туфли!" Я стояла на лестнице в новых туфлях и вроде бы пускала пузыри. Пузыри летели… Ударялись в большое окно на лестнице. А я думала: "Бедный, он, наверно, не хотел лопнуть". Я стояла на лестнице? Скажи!

- Стояла, стояла…

- Ты несерьезно. Ты не вникаешь. А потом - я помню еще вот что: как твоя няня принесла мне кастрюлечку. Она сказала: "Играй на здоровье, деточка". Была кастрюля?

- Право, не помню.

- Ну как же тебе не стыдно?.. Я была маленькая, а все помню. А ты ничего, ничего не помнишь. А еще ты должен был ехать куда-то, а я все думала: если ты каждый день меня столько целуешь, сколько раз ты меня поцелуешь, когда станешь со мной прощаться? А ты - ничего такого. Прижал меня, махнул рукой и пошел… И еще я помню, мы пили чай. Я взяла леденец, который принесла няня, и кинула в блюдце. А мама хлопнула меня по руке… - И снова Вика замолчала и прикусила губу.

Постучали в дверь. Вошла горничная и протянула Вике цветы.

Она робко взглянула поверх цветов на отца.

- "Папа, папа, - сказал, поддразнивая ее, Петр Ильич. - Это было, было? Он прислал мне цветы… И я, помнишь, еще на балконе сидела, а ты - стоял. А у него собака была. Верно, папа?"

Кто нынче думает о цветах?

Эстонцы.

Здесь увидишь цветок в кабине вагоновожатого, на телеграфе, в окошке телеграфистки, в комнате гостиницы, где утюг и доска для глажки.

Не очарование дочери, - в ней, как полагал Петр Ильич, не было поэтического, а только чувственное очарование, - заставило ее поклонника подумать о цветах. Привычка. Привычка всюду видеть цветы.

Горничная сияла. Нормально: Петр Ильич отец, у него дочка на выданье. В гостиницу приходит музыкант. Блондин. Звать - Мишелем… Валет из колоды карт. Эдакий рыцарь со стула в ратуше!.. В одной руке - дурацкий футляр, в другой - букет… Так он думал, а в ответ ему смеялись глаза пожилой горничной. Она была уверена: он счастлив вниманием, которое оказывают его выросшей дочке.

Петр Ильич завязывал галстук. Стоял спиной к окнам. И вдруг под балконом раздался свист. Вика наклонилась через перила. Ее спина, затылок, все движения ее большого тела были похожи на повадки собаки, услышавшей свист хозяина.

- Вика!.. Что это значит?

Она взглянула, щурясь со света, в темноту комнаты.

- Как это что? А он приходит каждый день.

- И свистит каждый день?

- Ну да…

Петр Ильич глянул вниз.

Задрав голову, под балконом стоял трубач. Лицо его было властно. Лицо вполне нормального дрессировщика.

Музыкант щурился. Увидев Петра Ильича, едва наклонил голову. (Стоит ли, на самом-то деле, чувствовать себя виноватым перед отцом, если сумел укротить его строптивую дочь.)

- Вика! Я, право, не понимаю. Ты что ж, собака? Я просто не нахожу слов.

- Он говорит, что не может сюда ходить потому, что ты дурно к нему относишься. Он не хочет тебя огорчать.

- Что?! - сказал Петр Ильич. - Вот так так… Приходить - огорчительно. Свистеть, ломать тебе ноги, уводить тебя по ночам, - согласись, что это самое что ни на есть разлюбезное для меня дело.

…"Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом", - говорил он Зине, подсмеиваясь над собой, разводя руками и сдерживая вздох.

Зина молчала, улыбалась ласково и понимающе. Она была всегда на его стороне - в Моспроекте. И тут.

Хорошо, когда в нашей власти вызвать чью-то улыбку. Хорошо, когда мы можем кого-нибудь поцеловать, сразив его радостью неожиданного подарка. Хорошо, когда доходишь, не оборачиваясь, до угла и вдруг, обернувшись, видишь глаза, которые провожают тебя.

Хорошо!.. Легкомысленно, дурно. Но что ж поделать? Все-таки хорошо.

2

Вика не знала, что билет в Ленинград уже лежит у него в кармане. Зачем? Разве ему докладывали, когда они уходили по вечерам, в котором именно часу она вернется? О нем начисто забывали, когда по их милости он не спал.

Она строптива. Скажи ей слово, а она возьмет и отправится, чего доброго, прихрамывая, в лесную сторожку. Что тогда? Вызывать Клаву? "Дитя сбежало. Ратуй…"

Хорошо. Но разве это не он считал дни, когда дожидался Викиного приезда, и разве это не у него тогда сжималось сердце от нежности к дочери?

Должно быть, даже в любви отцовской и материнской бывают минуты ее сильнейшего накала. Такие минуты мстительны.

Когда тоска по близкому человеку жгуча, чувства, будто устав, не в силах выдержать напряжения, вдруг становятся холодней.

У морей и у чувств бывают часы приливов, отливов, штилей, штормов. И все-таки в час отлива, когда море отступит от берега, это не значит, что в нем сделалось меньше воды. Притихшая любовь и отступившее море набираются сил, чтоб крепче ударить по земле.

Однажды она сказала:

- Мне кажется… Я иногда думаю… что я тебя раздражаю… Если б я не была твоей дочкой, я бы тебе не нравилась. Правда?

- Неправда.

- Нет, не понравилась бы. Я тебя чем-то сержу. Как мама когда-то. Мама сказала мне: его раздражал каждый мой шаг. Он боялся меня, как злое зеркало. Вот и теперь…

- Глупости.

Она вздохнула и умолкла.

А однажды Вика спросила:

- Отчего вы не вместе? Когда я была маленькая, мне было от этого очень плохо. Ты не любил ее?

- Не будем об этом.

- Ты не любил ее, - повторила она упрямо.

Два последних дня с дочерью. Только с ней.

Как он когда-то этого хотел!

Но теперь она перестала быть для него ребенком. А все, что в его выросшей дочери было женщиной, вызывало в Петре Ильиче невольное чувство недоверия, почти вражды…

Внешне он был ровен и нежен…

Согретая, повеселевшая, словно только того и ждала, Вика его теребила, болтала без умолку.

Встретились для того, должно быть, чтобы еще больнее было расстаться…

…Но ведь есть же на свете такое, что только им одним интересно, дорого… Ничтожное для других, драгоценное для него с Викой?

Он спрашивал:

- Ты рада, Вика, что выбрала географический факультет? (Будто они еще ни разу об этом не говорили.)

- Не знаю, папа… Должно быть, рада.

- Ты дружна с товарищами?

Она удивилась:

- А почему бы им со мной не дружить?..

- А помнишь, Вика, ты проговорилась в первый день, что с вами что-то стряслось в Саянах?.. Когда ты была на практике, в тайге… Расскажи!

- Не знаю, как рассказать… А ты беспокоился?

- Кажется, беспокоился. Погоди-ка… Это было осенью прошлого года. Я беспокоился… А что?

Назад Дальше