Невидимый огонь - Регина Эзера


В прологе и эпилоге романа-фантасмагории автор изображает условную гибель и воскресение героев. Этот художественный прием дает возможность острее ощутить личность и судьбу каждого из них, обратить внимание на неповторимую ценность человеческой природы. Автор показывает жизнь обычных людей, ставит важные для общества проблемы.

Содержание:

  • ТЮРЬМА, ИЛИ РАССКАЗ О ЛЕЛДЕ, - И НЕ ТОЛЬКО О НЕЙ, - НО ТАКЖЕ ОБ АВРОРЕ И АСКОЛЬДЕ 4

  • ЗАЯЦ С ДВУМЯ СЕРДЦАМИ, - ИЛИ РАССКАЗ О ВИЛИСЕ ПЕРКОНЕ, - НУ И О РИТМЕ ТОЖЕ 22

  • РАССТАТЬСЯ - ЭТО НЕМНОЖКО УМЕРЕТЬ, - ИЛИ РАССКАЗ О ФЕЛИКСЕ ВОЙЦЕХОВСКОМ - И ЕЩЕ О ДЖЕММЕ И МЕЛАНИИ 36

  • МИНА ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ, - ИЛИ РАССКАЗ ПРО ВЕЛДЗЕ И ИНГУСА 58

  • ГРИБНОЙ ДОЖДЬ, - ИЛИ РАССКАЗ О МАРИАННЕ И АЛИСЕ, - А МОЖЕТ БЫТЬ, О ПЕТЕРЕ? 73

  • УБИЙСТВО, ЗА КОТОРОЕ НЕ СУДЯТ, - ИЛИ РАССКАЗ О СЕБЕ 82

  • От издателя 89

  • Примечания 89

РЕГИНА ЭЗЕРА
НЕВИДИМЫЙ ОГОНЬ
Фантасмагория

Это самое удивительное происшествие в моей жизни

Автор

Острая боль вонзилась в меня огненной струей, впилась в грудь ядовитым шипом и поддела меня, как мотылька, стальным острием. Под ребрами пылало что-то жгучее, тяжелое, недвижное, я знала, что это должно быть сердце, и все же отказывалась признать этот раскаленный бесформенный предмет своим сердцем, от которого бежали цепенящие токи по незнакомой, холодной как лед и тоже совсем чужой, как бы вовсе и не моей левой руке. Липкие горячие щупальца ползли по шее, обвились, сомкнулись. Меня охватил страх близкой смерти. Из сдавленной глотки не исходило ни звука, и только изо рта прерывисто струился пар. Я чувствовала то, чего никогда не чувствовала прежде, - я ощущала, как кровь движется по моим жилам, не бежит, не течет, а именно движется, медленно прокачиваясь по кровеносным сосудам, будто густое и мутное, застывающее при охлаждении, жидкое стекло.

Боль пронзительная и жгучая, налетевшая внезапно, как молния, потихоньку и полегоньку начала меня отпускать, выходя из моего тела и существуя с ним рядом, как тень, связанная со мной и от меня зависимая, но уже от меня отдельная. Этот спад, однако, не принес облегчения, он сопровождался тошнотой. По мере того как отступало страдание и уходило чувство тяжести, я теряла как будто и внутренние органы. Сердце, желудок, легкие, печень и селезенка, которые только что были спазматически сжаты в горящий клубок, находились также вне меня, и я ощутила под ложечкой гулкую пустоту, как если бы от моего туловища осталась одна оболочка с полой серединой, пустая скорлупа, смятая кожура, поскольку держаться ей было не на чем.

Стремясь найти опору, я наугад протянула правую руку в серое зыбкое пространство и наткнулась на что-то острое. Мне казалось, что я лежу, спрятав лицо в жесткую шерсть большого зверя, она касалась моих ладоней, колола мой лоб и тупо щекотала веки. В сознании слабо мелькнула догадка, что это трава. И вдруг я ее увидала - в такой близости, что стебли казались огромными, будто лишились привычных размеров, или, возможно, привычных размеров лишилась я.

Трава мелькнула и, колыхаясь, опять слилась с удушливой мглой, в которой смутно проступили большие темные контуры, легко и плавно колеблющиеся, как отражение в ровно текущей реке. То был силуэт арки. Я знала, что здесь нет и не может быть никакой арки, инстинкт восставал во мне против видения, отрицая его возможность и близость. Но арка, словно в час рассвета, обрисовывалась все явственней в царившем вокруг бесформенном хаосе, величаво-массивная, исполинская и в то же время воздушно-легкая, как мираж.

Сказочная таинственность арки обладала странной мистической силой, она пугала и одновременно властно к себе тянула - я видела, как необоримо она мной овладела. Хотелось отвернуться, но я не отвернулась. Идти не хотелось, но я шла - как под гипнозом продвигалась все ближе к серым могучим опорам, хоть меня и сковывал леденящий страх. Под величавым сводом, плавно смыкавшимся где-то высоко над моей головой, я в последний раз пыталась отступить. Кто-то, чудилось, меня окликал, звал назад. И все же я не вернулась. Неведомая сила, заставлявшая меня идти и не оглядываться, идти и не возвращаться, пересиливала мой ужас, мою волю и меня самое.

Я подчинилась и, словно освобождаясь от условностей и воспоминаний, от связей с вещами и людьми, ощутила никогда не испытанную полную раскованность, какую чувствуешь в свободном полете. Не было больше ни страха, ни сожалений или сомнений - все покрывала застывшая корка некогда бурлившей лавы. Никакие страдания и страсти меня больше не терзали. Страдания и страсти принадлежали к телесной части моего существа, теперь же собственная плоть, которая до сих пор казалась мне столь важной и доставляла столько забот, сделалась лишней и ненужной, я сбросила ее без мук и сожалений, как змея сбрасывает кожу или рак скорлупу, и парила в незнаемом прежде бездумном вакууме.

За аркой, которая, как недавно казалось, ведет в струящуюся пустоту, открылся старый, в белесых контурах статуй и обелисков сад, погруженный то ли в предрассветный сумрак, то ли в полумрак гаснущего дня, когда местность окунается в дымку и дальний мутно-серебряный свет. Определить, который час, было невозможно. Тусклое сияние могло исходить как от скрытой облаками луны или севшего за горизонт солнца, так и от дальнего зарева большого города. Еще загадочнее было время года. Деревья стояли голые, однако цвели розы. Ничто не имело ни цвета, ни запаха, вокруг ни дуновения, ни признаков жизни. Дорожки белели, затянутые девственным снегом, как после недавней метели. Нигде не было видно следов, но так как следов не оставляла и я, то девственность снега могла быть обманчивой и по нему, возможно, ходили и до меня.

Столь же мнимой оказалась и совершенная пустынность парка с безмолвными деревьями и каменными статуями: то, что сперва представлялось мне обелисками, на деле было вовсе не обелисками, а человеческими фигурами. Постепенно, и очень медленно, словно преодолевая тяжкую инерцию, у меня на глазах они шевельнулись, и по саду прокатился глуховатый стон, словно шорох облетающих в безветрии листьев, шелест птичьих крыльев или жужжание шмеля. Этот нежный певучий звук не мог исходить от движения людей, и тем не менее он возник от замедленного, с громадным усилием или, быть может, в глубоком сне совершенного ими качания.

Зыбкие фигуры казались сначала безликими, как тени, и безличными, пока в одной из них я не узнала Феликса Войцеховского. Он в нескольких метрах от меня и, словно отдыхая во время прогулки, сидит на светлой скамье из реек, опершись на трость цвета слоновой кости. Контуры этих двух предметов, выделяясь четкостью линий, графичностью, как бы гасят, смазывают силуэт человека, почти слившийся с монотонной серостью окружения. Возможно поэтому кажется, что его ступни зарыты в землю. И все же нет, виной такому обману зрения Нерон, который лежит у самых ног Войцеховского, отчасти закрыв их своим телом, - пес лежит на брюхе и, положив морду на передние лапы, привычно охраняет хозяина. Я кивком головы приветствую Войцеховского. Это непроизвольный жест - ведь тот скорее всего меня не видит, хотя и сидит, повернувшись чуть склоненным лицом в эту сторону. Мой поклон и в самом деле остается без ответа. Ни в лице Войцеховского, ни в позе никаких перемен.

На плече у него сидит Тьер. Я жду - как-то он примет мое появление. Но он не поворачивает и головы. Враждебность его угасла так же, как экзотические краски оперения, и взгляд пустой, как у совы при свете дня.

Мое приближение оставило равнодушным и столь бдительного обычно Нерона, морда которого также повернута ко мне. Одно время казалось, что глаза у собаки закрыты, между тем они открыты, но смотрят куда-то мимо, на невидимый мне предмет, однако без интереса и без всякого выражения. Застывшие ноздри тоже, видимо, не чуют запахов, ведь запахи это волны мельчайших частиц вещества, а здесь, помимо меня, не перемещается ничто - движение тел не переходит в движение вперед, люди только покачиваются, как деревья на ветру, туда-сюда, туда-сюда, и снова, и опять колеблются, но не трогаются с места и, очевидно, никуда не стремятся. К тому же от меня, вероятно, не исходит больше характерный запах, особенный и неповторимый у каждого человека, который Нерон знает и отличает от сотни других. Я подхожу ближе и привычно к нему тянусь, сама толком не зная зачем: мне вовсе не хочется к нему прикоснуться, будто предчувствие говорит мне, что шерсть Нерона не будет теплой и шелковистой, как прежде, и она действительно холодная и шершавая, словно вываляна в сыром песке.

Когда я протягиваю руку, звон, наполняющий сад, усиливается - вероятно, этот загадочный звук, как от всех обитателей сада, исходит и от меня. В легкий шелест иногда вплетается глуховатый стук по металлу или, быть может, по стеклу и этому звяканью сопутствует что-то вроде бледного мерцания блуждающих огоньков. Этих тусклых светлячков рассыпает Вилис Перкон, мерно пересыпая крупную дробь, как горох, с ладони на ладонь, с какой-то тупой бесцельностью, точно в глубоком сне или в туманном забытьи. Ничто для него не существует, ничто не привлекает его внимания, и ничего вокруг он не видит - наверно, и дробь свою тоже, и она звенит, как старые, давно изъятые из обращения и потерявшие цену деньги. Я постояла немного перед ним, но он не повернул ко мне лица, я не интересовала его ни в малейшей степени, как и все остальное.

Невдалеке от Перкона стоит Лелде. Ее тонкий стан в светлом платье сливается с белизной растущей вблизи голой березы, и сама она походит на молодую березку. Длинные прямые волосы еле заметно веют в невидимом токе воздуха, белесые, как и все в этих ночных сумерках, и выглядят заиндевелыми, или поседевшими, или посыпанными пеплом. Тело ее до того хрупкое, будто она долго голодала. Но от сильной худобы острые, не по-детски суровые черты лица, которым темные глазницы придают выражение застывшего страдания, удивительным образом светятся, как если бы дальний закат, рассеянно освещающий в парке все, отражался именно на лице Лелде. Она исполнена воздушной легкости, подобно кисее тумана, которую может разметать порыв ветра, и тоже покачивается в заведенном ритме, подвластная ему, как и прочие обитатели парка. В движениях чувствуется легкость, как у птицы в последнюю долю секунды перед взлетом, когда земное тяготение преодолено, только тело еще не вполне оторвалось от земли.

- Лелде! - позвала я.

Мой голос прозвучал шорохом сухих листьев - так шелестят осенью на сквозняке дубовые венки, забытые в клети после Иванова дня. И ни малейшего признака, что она меня слышала.

Я вглядываюсь в новые и новые лица, но все они как маски - с рельефными чертами и каменным выражением, лишенным какого бы то ни было чувства. Только фигуры, как засохшие стебли, шурша, колышутся в каком-то неизменном внутреннем ритме. Все они мертвые.

Но от такого открытия, которое должно бы вселить в сердце ужас, во мне не дрогнула ни одна жилка, как будто бы и сама я ничем от других не отличаюсь. Я ничему не удивлялась и ни в чем не сомневалась, Это царство надо принимать таким, какое оно есть, тут не годятся мои представления о мире, где все находится в развитии, превращении, здесь правят другие законы - время тут не имеет значения, оно остановилось, застряв где-то между часами суток и временами года; тут нельзя совершить ошибку, но и нельзя ничего исправить, тут нечего бояться, но и надеяться не на что, тут все покрывает пепел, под которым не тлеют угли.

Быть может, это покойное, безбурное покачивание, убаюкавшее людей, - награда за все, что на веки веков осталось по ту сторону величавого свода арки? И быть может, эти невидимые волны укачают до бесчувствия и меня, хоть пока я еще хожу по нетронутым дорожкам парка, однако утратив живой человеческий запах и голос?

Люди вокруг меня стоят и сидят в разных позах, настолько погруженные в себя, что окружающее для них не существует. Недоступная моему разуму высшая сила стерла различия и противоречия между ними - тут нет ни начальников, ни подчиненных, ни врагов, ни влюбленных, неизменное выражение на лицах - лишь отсвет прошлого, как заря над горизонтом после захода солнца. Застылость исказила некогда прекрасные черты, некрасивым же придала чистоту линий мраморных рельефов. Предметы и вещи имеют здесь совсем иную ценность и назначение. Часам отсчитывать нечего, купить за деньги ничего нельзя, и шляпки стальных гвоздей, и медная чеканка имеют такой же благородный блеск, как золотые кольца высокой пробы. Тут не существует грани между старостью и молодостью, ведь старость и молодость понятия временные, относительность же понятия времени ничто не доказывает столь убедительно и глобально, как это царство.

Какое может иметь значение, что Лелде пятнадцать лет, если ей никогда не будет шестнадцать? Или что Феликсу Войцеховскому пятьдесят три? Много это или мало в мире, где не существует даже недавнего или далекого прошлого, только прошлое как таковое, прошлое вообще, в котором события и судьбы слились и смешались, как воды двух рек и ручьев, и покрылись коркой льда? Сюда, где не знают ни надежд, ни сожалений, нельзя ни опоздать, ни явиться раньше времени. И те, кто летел сюда опрометью, как мотыльки на огонь, и те, кто все мешкал, и отступал, и откладывал миг прихода с часу на час, со дня на день, не упустили решительно ничего. Здесь нашлось уже место для миллиардов и находится место для новых миллиардов, здесь нельзя ничего купить, захватить или занять то, что предназначено другому, как порою бывало в другом мире. Так что все могут быть спокойны: и тот, кто вечно сетует, брюзжит и постоянно боится, как бы его не обошли, не обделили, и тот, кто никогда не умеет за себя постоять и потому сплошь и рядом остается ни с чем.

Мало-помалу и для меня время теряло привычный смысл. Долго ли я бродила по саду и в каких единицах вообще здесь измеряют срок? Я видела, что у многих тут - как у Вилиса Перкона дробь, а у Войцеховского трость, собака и Тьер - есть с собой кое-какие вещи, но в общем и целом это вовсе не драгоценности, если не считать, например, кольца, которое от долгого и постоянного ношения казалось неотделимым, прямо-таки вросшим в палец, как родинка или как ноготь, сделавшись как бы частью пальца, так что его и вещью уже не назовешь.

Что же касается некоторых других предметов, то назначение их, напротив, казалось непонятным. Я заметила небольшой сверток, замотанный в платок или скатерть, который, прижав к груди, держала Алиса, обхватив обеими руками так, как держат охапку длинных цветов - гладиолусов, лилий или роз. Но сверток выглядел слишком округлым и ровным для того, чтобы в нем могли быть цветы, к тому же их не завертывают в такую толстую ткань, даже в сильный мороз, ведь она своей тяжестью может помять или сломать хрупкие лепестки. Этот сверток я вроде бы где-то видела, с ним явно что-то такое связывалось, но припомнить, что именно, я не могла.

И двухлитровый бидон, стоявший рядом с тетушкой Купен, я тотчас узнала, хотя эмаль в блеклом полумраке выглядела скорее серой, чем синей. Но все сомнения рассеивал лохматый кусок бечевки, которым к ручке из гнутой проволоки была привязана крышка, чтоб не слетела и не потерялась. Тетушка Купен во всем ценила чистоту и порядок, а бидон без крышки - разве это посуда для молока, ведь туда налезут мухи и всякая нечисть. Бидон был тот самый, в котором она мне всегда оставляла утреннее молоко.

Проходя мимо, я нечаянно его задела, и жестяная посудина звякнула коротко и глухо - звук не разлился по просторам сада эхом, а тут же заглох, как звон в плотно закрытом помещении. Без содержимого и без всяких видов наполниться молоком бидон стал просто цилиндрической жестянкой, бесполезной и никому не нужной. И тем не менее он здесь - именно бидон, а не какая-то другая из вещей, в течение долгой жизни принадлежавших Марианне Купен. Возможно, он значил для нее нечто такое, чего мне просто не дано понять: ведь что мы по сути знаем о скрытом огне, который невидимо тлеет в наших ближних? Всю жизнь я старалась туда заглянуть, но разве когда-нибудь это мне удалось? Войцеховский, Лелде, Вилис Перкон, Алиса, тетушка Купен были моими соседями и знакомыми в Мургале, их жизнь протекала фактически у меня на глазах, а что я знаю об их невысказанных и сокровенных желаниях, воспоминаниях, которые не облечь в слова, в связный рассказ, - ведь они порой только зарницами, только сполохами играют на дне сознания; что я знаю об их осознанных и неосознанных порывах, и не казалось ли мне иногда драматичное смешным только потому, что не затрагивало мою особу - не причиняло боли, не ранило, не бередило душу и ничем мне не грозило? А трагические судьбы мавра Отелло и белокурой Сольвейг, горничной Кристины и знатного князя Мышкина - разве не казались они мне величественными, потрясающими? Ну а сильные страсти и роковые слабости - не представлялись ли они комичными, если происходило это здесь, по соседству, в обыденной жизни? Разве не поразила меня научно-техническая революция в гораздо большей мере, чем самое удивительное творение, какое знали и знают история и природа, - душа человека?

Моими знакомыми были и Петер, Велдзе и Хуго Думинь, которых я тоже здесь встретила, хотя слово "встретить" тут, может быть, не совсем уместно.

Дальше