Заблудившись в этой дубовой пыльной фантасмагории, друзья забыли, где они уже побывали, и спутали все казавшиеся одинаковыми ларьки. Торговцы, видя, как возвращаются странные люди с зеркалом, заблаговременно отворачивались или извлекали из нафталина приличествующие случаю каламбуры. Цены на зеркало быстро упали до десяти, затем до семи рублей, но спрос упорно не повышался. Совершенно озверев, Величкин предлагал хватить проклятой побрякушкой о тротуар и, наказав таким способом недалеких торговцев, с честью удалиться; но тут один из крокодилов проявил неожиданное человеколюбие и предложил за зеркало три рубля. Как он впоследствии признавался в семейном кругу, ему "просто невыносимо было смотреть на несчастных молодых людей".
Час назад и червонец показался бы им оскорбительной ценой. Но сейчас они охотно покончили дело, на трех с полтиной.
Три дня они безумствовали. Они без конца пожирали жареную, вареную, печеную, снова жареную, печеную и вареную картошку. В разные часы дня они радовали себя этими картофельными оргиями. Затем они случайно встретили на Тверской Валентина Матусевича. Он посадил их к себе в такси и угостил их опьяняющим обедом в хорошем ресторане. Но короткие дни купленного за три рубля счастья пробежали быстро. Снова началась голодовка.
Это не был тот голод, какой испытывает плохо позавтракавший человек за полчаса до обеда. Не была это и веселая литературная голодовка студентов Латинского квартала или Малой Бронной. Нет, это был настоящий, тяжелый, жгучий голод, выворачивающий желудок, как наволоку, грызущий внутренности, отшибающий работоспособность, придающий глазам волчий блеск.
О папиросах друзья забыли уже к концу первого месяца. Перед продажей зеркала дело дошло то того, что, возвращаясь вечером домой, они собирали окурки и дома вытряхивали из них табак.
И однако Величкин не жалел о том, что ушел с завода, а Зотов ни разу не вздохнул о вечерней чертежной работе, от которой отказался. Освобожденные от забот о пище и почти от самой пищи, они тем больше времени отдавали изобретению. А это и было главное.
Вернувшись домой из лаборатории в одиннадцатом часу, Зотов не нашел спрятанной утром половины моркови.
Чтобы хоть чем-нибудь обмануть желудок, Зотов принялся жевать случайно уцелевшую от лучших времен луковицу. Он ел ее без хлеба, но из озорства густо посыпав сахаром. Вместо того, чтобы зажечь электричество, разбудить Величкина и начать работать, Зотов лег на кровать и закрыл глаза.
Никогда после он не мог определить, было ли виденное им в тот вечер сном или воспоминанием: для сна все было очерчено чересчур отчетливо; для воспоминания - слишком образно и ярко. Он даже чувствовал, как жжет голые плечи июньское волжское солнце.
Иннокентию не было еще двенадцати лет. Это был последний вольный год перед заводом. Как и все мальчишки, он жил на реке. Трудно было подсчитать, сколько раз в день купались мальчики. Они попросту сидели в воде весь день, с короткими и редкими перерывами для еды. В свободное от купанья время они либо ловили рыбу, либо уезжали на легкой лодке за Волгу, на песчаный отлогий берег.
Плавали и ныряли все они отлично, но широкогрудый Кешка Зотов превосходил всех. Ему ничего не стоило просидеть под водой полминуты. На семисаженной глубине он, ныряя без камня или груза, выносил со дна ил. Вынырнув, он шумно мотал головой, жмурил ослепшие от яркого света глаза и потрясал измазанной славной грязью ладонью.
В этот день все шло обычным чередом: удили стерлядь, купались в крутых волнах самолетского парохода, переплывали Волгу. Часов около трех на берег пришел сторож пакгаузов, обросший и злой мужик. Его маленькие глазки терялись в густых, непролазных дебрях бороды и бакенбард. Он не спеша разделся, аккуратно, чтобы не унес ветер, придавил белье большим камнем, намочил темя и медленно, крестясь и вздрагивая, осторожно наступая на каменистое дно, полез в воду.
Ребятишки смеялись и взвизгивали, глядя, как он тяжело и неумело поплыл. Он фыркал, громко бил по воде ладонями и отплевывался.
- Чучело! - кричали мальчишки. - Плывет по-бабьи.
Потом они решили утопить мыло. Розовое мыло было дешевое и очень пахучее.
Зотов завел руку подальше, размахнулся, как размахивал камнем по голубям, и запустил скользким тяжелым комочком в белый свет. Далеко от берега мыло мягко скользнуло в воду.
Сторож вылез из реки, похлопывая себя по мокрым ляжкам, вытряс из ушей воду и решил помыться. Он подошел к белью и увидел, что мыла нет.
Ребята, насторожившись, ждали, что он станет делать дальше. Они готовились к крику, ругани и погоне, но сторож молча принялся одеваться.
Зотов почувствовал даже некоторое разочарование. Он рассчитывал на больший эффект от своей выходки.
Не решив еще, что собственно он сделает, Иннокентий подошел почти вплотную к сторожу и остановился. Сторож не обращал на него внимания. Зотов обернулся к ребятам. Он видел, что они ждут от него какого-нибудь трюка.
- Чорт рыжий! - закричал он неожиданно для самого себя почти в самое ухо невозмутимому сторожу.
Однако сторож только сопел и даже не обернулся. Он нагнулся и завязывал тесемки кальсон. Вопреки установившейся за ним репутации, враг был настолько смирен и незлобив, что, собственно, не стоило бы его и задирать.
Зотов подошел еще ближе, с любопытством разглядывая татуировку на волосатой груди мужчины.
Совершенно неожиданно, не крикнув и не выругавшись, сторож вскочил, и, прежде чем Зотов успел понять, в чем, собственно, дело, его уже крепко держали за плечи.
- Пусти, дяденька! - взмолился Иннокентий. - Ей-богу, я больше не буду!
Но "дяденька" только сопел и крепче стискивал плечо ма льчика. Товарищи кинулись в разные стороны. Они даже не попробовали запустить камнем в озлобленного сторожа. Уж очень был он страшен: с раздувающимися от злости ноздрями, заросший по всему телу рыжей шерстью, лохматый, в голубых облипающих подштанниках.
Все дальнейшее сделалось быстро и молча. Сторож не говорил, как-будто боялся зря расплескать злобу. Зотов тоже молчал, чувствуя, что просьбы и всхлипывания напрасны.
Он только вертанулся раза два, пробуя вырваться, но рыжий держал крепко.
Сторож сгреб мальчика в охапку и, прижимая его к волосатой, пахнущей потом груди, прошел до конца далеко выступающих в реку мостков. К этой деревянной пристани причаливал два раза в день маленький пароходик местного сообщения.
"Топить хочет", - подумал Зотов.
И в самом деле, рыжий хотел утопить мальчишку. Пятикопеечный кусок мыла стоил примерного наказания.
Сторож осмотрел пустой берег. Никого в этот дневной час не было видно. Мальчишки разбежались.
Он быстро с силой оторвал руки Зотова от своих плеч и погрузил мальчика с головой в воду.
Присев на корточки, он держал Иннокентия, не давал ему вырваться наружу или высунуть из воды голову.
На второй минуте у Зотова затрепыхали веки, зеленые круги пошли перед его глазами. Легкие и грудь распирало изнутри. Они готовы были взорваться. Хотелось открыть рот и втянуть в себя побольше воздуха, распахнуть губы навстречу жизни. Но Зотов знал, что это была смерть, и стискивал зубы. К концу второй минуты это уже не был волевой импульс, а инстинктивное, почти судорожное движение.
Сторож отпустил мальчишку. Прошел достаточный срок для того, чтобы утопить даже кошку.
Каким-то обломком сознания Зотов понял или скорее почувствовал, что выныривать сейчас нельзя Рыжий стоял на мостках над ним, и, покажись он, пытка началась бы сначала. Зотов нырнул под мостки и, медленно разгребая воду, поплыл к берегу, к тростникам. В обычное время эти пять - шесть метров он проныривал в несколько секунд. Сейчас ему потребовалось не меньше минуты. Но он плыл и плыл. Колокола гудели вокруг него и зеленые круги плыли рядом с ним. Вода протекала меж его растопыренных пальцев. И вдруг он головою коснулся камыша. Еще несколько движений - и со всех сторон его загородили зеленые тонкие тростники.
Голубая стрекоза села на край длинного листа и перегнула пополам резиновое тело. Зотов дышал и глядел на солнце. Пересохший язык с трудом помещался во рту.
Иннокентий никогда не думал, что дышать так приятно.
Воздух втекал в рот, как имбирный квас. Зотов осторожно выглянул в просвет тростников и увидел, что рыжий в одних кальсонах сидит на краю мостков, свесив ноги в воду.
Зотов, скорчившись, пролежал в камышах до заката. Кожа на концах пальцев сморщилась и покрылась мелкими складками.
Рыжий все сидел и оглядывался по сторонам, не вынырнет ли утопленный озорник. Наконец, успокоившись, он обулся и пошел домой.
Зотов, одеваясь на-бегу, бросился к насыпи. Он ничего целый день не ел, перед глазами еще иногда суетились зеленые круги, плечо ныло, ссадненное и почти вывихнутое грубыми пальцами сторожа.
По их собственной мальчишеской тропинке, где столько раз игрывали в казаки-разбойники, Зотов взбежал на насыпь. От быстрого под’ема сердце его колотилось. Он залег за колодой снеговых щитов и, стискивая захваченный с берега булыжник, стал ждать.
Сторож показался вскоре. Тяжело дыша, он взбирался по другой, более отлогой тропинке, проходившей под тем самым местом, где лежал Зотов. Как нарочно он снял шапку и обмахивал ею потное лицо.
Зотов присел на корточки. Лохматая голова и нос, плавающий в волосах, как красный бакен в волжских волнах, все приближались.
Голова поровнялась с краем насыпи. Вот уже она выдвинулась из-за песчаного борта, как луна из-за каемки облаков.
Зотов размахнулся доотказу и изо всей силы ударил камнем по этой выдвигающейся луне. Сторож охнул и опустился на колени. Иннокентий бросил потеплевший от крови камень и побежал домой.
Рыжего на другой день свезли в больницу. Две недели он пролежал на меже между жизнью и смертью.
Темнота сгущалась в углах комнаты. Пятна скорпионами крались по обоям. Зотов разбудил Величкина и зажег свет. Скорпионы и воспоминания пропали. И только много позже, когда к двум часам изобретатели, в третий раз проверив вчерашние расчеты, убедились, что ошибка в знаке сделала недействительной трехдневную работу, что вычисления нужно начинать сызнова, Зотов сказал:
- Ни чорта, вынырнем! Надо только не дышать раньше времени.
- Что? - переспросил Величкин, не поняв
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Так как Величкин сказал, что не может серьезно разговаривать на голодный желудок, Данилов зашел с ним в ближайшую пивную и потребовал сосисок и пива.
Пиво начиналось пышно. Оно вздувалось и шипело над бортами кружек. Пена переливалась через край и медленно стекала по блестящим желобкам. Но холод ожидания успокаивал и принижал напиток. Пена опадала, и поверхность заравнивалась. Только редкие белые полоски бороздили желтизну, как легкая сетка каналов, наброшенная на круглую фотографию Марса.
- Сережа, - сказал Данилов, утирая губы, - знаешь, о чем я хочу с тобой говорить?
- Конечно, знаю, - не задумываясь, ответил Величкин.
Он и в самом деле знал. Разговор мог быть только об одном.
- Значит, ты в деревню не поедешь? - спросил Данилов.
Величкин разрезал сосиску. Под тупым ножом она прогибалась, и концы ее подымались с тарелки. Потом лопалась тонкая кожура, и соленые, жирные брызги расплывались на бумажной салфетке.
- Не поеду! - мрачно сказал Величкин. - Все?
- Нет, не все! Ты должен все же поехать, и вот из каких соображений. - И Данилов стал методически излагать свои соображения.
- Я знаю, - говорил он, - что постановление не совсем справедливо. Откровенно говоря, я на бюро возражал против твоей командировки. Но ведь ты, Сережа, не со вчерашнего вечера в партии. Раз постановление вынесено, значит точка! Ша! Умри, а сделай! До постановления мы могли спорить и бунтовать сколько угодно. Но теперь - кончено! Ты ведь и сам должен знать. Дисциплина, брат, святое дело!
- Все это я знаю. Тысячу раз слышал и сам говорил, - нетерпеливо возразил Величкин.
- Вот, вот! Ты и посмотри, какая петрушка получается: выходит, что для всех будет один закон, а для нас с тобой совершенно другой. Как только дело коснулось собственной рубашки, так ты начинаешь скрипеть и "мордоваться", как говорит Францель.
- Брось! - сказал Сергей злобно. - Я не шкурник! Ты не имеешь права так со мной говорить.
- Оставь эти фразы! Разговоры в пользу бедных и парфюмерные любезничанья никому не нужны! Я говорю тебе правду и имею на то полное право. А если хочешь, бросим вообще весь разговор, попрощаемся, и точка.
- Не в парфюмерных словах дело, а в сути. Вопрос для меня идет вовсе не о своей рубахе. Это - вздор! Я занимаюсь изобретением резца ничуть не ради того, чтобы заработать много денег или славу всемирного изобретателя. Мне это вовсе не нужно! Все равно и знаменитости такое же носят белье, как и мы с тобой. Слава ничего не прибавляет и не убавляет человеку. Я отлично жил бы и дальше без нее. Но я чувствую себя обязанным перед всеми вами, перед своим партийным билетом. Понял ты? Мне бросить работу было бы то же самое, что инженеру Графтио уехать от Волховстроя телеграфистом в Чугуев!
- Не совсем, конечно, то же самое…
- Совсем! Больше чем совсем! Экономия от моего резца составит по одному Волховстрою каждые три года. Пойми ты это!
- Как говорится в анекдоте, - усмехнулся Данилов, - тут есть две возможности: изобретение либо удастся, либо нет. Как и чем ты докажешь, что оно удастся? Ну, допустим, я тебе верю и на тебя надеюсь. Но что же, я пойду в райком и скажу: "Я, мол, Серегу Величкина хорошо знаю, и из его изобретения будет толк. На этом основании отмените решение ячейки". Так, что ли? А отзывы каких-нибудь комиссий у нас с тобой есть? Нету! Удачные опыты в присутствии специалистов у тебя были? Не было! Нет, Серега, ничего не выйдет, надо ехать!
Удовлетворенный логичностью своих доводов, Данилов допил вторую кружку и откинулся на стуле.
Опьянение пришло к Величкину быстро. Величкин видел все предметы ясными и точно очерченными, но удаленными. Он словно рассматривал их в бинокль, поставленный на уменьшение. Голос Данилова тоже слышался отчетливо. Каждая фраза торчала из какого-то ровного, странного гула, как гвоздь из стены. Сергей забавлялся тем, что зажимал пальцем и снова открывал уши. Гул то прекращался, то снова включался. Он был похож на запись на телеграфной ленте.
- …И вот он дал ей маленькую бутылочку с черной жидкостью и сказал…
Величкин понял, что Данилов говорит уже довольно давно. Речь шла о каком-то замечательном лекарстве от малярии. Рассказ, разумеется, закончился так:
- …И что же? Малярию как рукой сняло!
- Бывает, - великодушно согласился Величкин. - Аналогичный случай произошел в Тамбове. Кошке отрубили голову, потом смазали разрубленное место особой красной глиной, приставили ослиную голову, и она приросла!..
- Ослиная голова приросла к кошке? - удивился Данилов…
- Нет, к тебе! - тотчас ответил Величкин и громко засмеялся своему пьяному остроумию.
- Сергей, - сказал Данилов, когда перед ними поставили новый запас пива, - вопрос о тебе стоит ребром… Вплоть до исключения, - докончил он, взвешивая в руке пустую бутылку. - Как же мне быть? Защищать тебя или нет? Подожди отвечать! - поспешил он хотя Величкин и без того молчал. - Скажи, как бы ты поступил на моем месте?
- Я на твоем месте?
- Да, да! Ты - присланный секретарь ячейки. Против тебя все время бузит группа влиятельных местных ребят. Каждый неосторожный шаг используют разные Маршановы, которые думают не об интересах дела, а о хороших партийных должностях и о командовании. Люди идут на всякую демагогию. И тут встает вопрос о парне, твоем друге, который не хочет ехать в деревню и нарушает уже утвержденное райкомом постановление. Что бы ты стал делать?
- Да, обстановка действительно того… - промямлил Величкин.
- Ну, а даже помимо обстановки? Просто ты сталкиваешься с парнем-активистом, наплевательски относящимся к партдисциплине. И это в серьезнейшем вопросе. Как ты поступишь?
- Я бы взвесил все его мотивы.
- Уже взвешены и нами и райкомом. Вес недостаточен.
- Ну, чего ты ко мне пристал? - буркнул Величкин. - Решай, пожалуйста, сам!
- Нет, скажи свое мнение! Только об’ективно и беспристрастно! Даю тебе честное слово сделать, как ты велишь.
Величкин сразу протрезвел. Он понял, что Данилов не врет и не шутит. Этот разговор решал судьбу Сергея Величкина на многие годы, а может быть, и на целую жизнь. Жизни без партии Величкин не представлял. Это была уже только половина жизни. И тут рядом с ним сидел его последний шанс и окунал усы в бурое пиво.
В соседней комнате давно уже назревал скандал между двумя пьяными компаниями. Оттуда слышалась оживленная перебранка. Раздался сухой звук пощечины.
- Абраша, Лева, ко мне! - закричал кто-то срывающимся в дискант голосом. - Я не позволю!..
Общий шум и дребезг разбитого стекла заслонили конец фразы. Затем все стихло.
- Что же, - сказал Величкин, расстегивая и снова застегивая ворот. - Рисковать можно только своей шкурой. Я вовсе не хочу, чтобы из-за меня Маршанов поставил тебе подножку.
- Вернее, не мне, а работе, - сказал Данилов.
Величкин заметил, что пиво каплет со стола на его колени и на ботинок, но не отстранил ноги.
- Значит, как же? - осторожно спросил Данилов.
- Значит, я бы на твоем месте голосовал за исключение. - Сказав это. Величкин рассердился и на себя и на свое несчастное благородничание и особенно на Данилова.
- Теперь ты счастлив? - язвительно спросил он. - Ответственность с тебя разгружена? Ну, конечно! Я же сам попросил навязать мне петлю на шею. Просто, я люблю такой сорт галстуков. Замечательная штука: придушить человека да еще предварительно стребовать с него записку: "В смерти моей прошу не винить".
- Зачем ты это плетешь? - медленно сказал Данилов. Как всегда, когда волновался, он принудил себя говорить не спеша, чтобы не уронить липшего слова. - Я тебя за язык не тянул. Коли ты думал, что… - Данилов приостановился, не решаясь сразу высказать тяжелое слово, - что и с к л ю ч а т ь, - с натугой произнес он, - не следует, так бы и сказал.
Он стряхнул пепел с остывшей папиросы в собственную тарелку.
- Извини, - сказал Величкин. - Я дурак. Мне надо было, как ты это делаешь, досчитать до тридцати, чтобы притти в норму. Давай выпьем.
- Нет, - сказал Данилов. - Больше здесь пить я не буду. Неудобно.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Величкина исключили из партии.
На самом деле это оказалось еще тяжелее, чем он себе представлял.
Иногда его отвлекали и развлекали мысли, дела и разговоры. Но за всеми мыслями, делами и разговорами стояла, как стена, эта тупая, ноющая боль. Так из городского шума вырывается то жалобная флейта слепого, то крик роженицы. Но и за флейтой и за криком стоит этот ровный и непрекращающийся гул, сочетающий в себе тысячи разных шумов.
Но чем тяжелее ему было, тем упорней и больше он работал. Конец работы означал ведь и конец этой опухоли в сердце.
Толщина или, вернее, тонкость пластинок стали, колебавшаяся между лезвием безопасной бритвы и папиросной бумагой, была установлена окончательно. Выбран был и материал - сталь, стоящая посредине между молибденовой и углеродистой. Все расчеты, составленные предварительно для углеродистой стали, были пересчитаны для этого нового материала.