Марийка не разобрала, что сказала тетка Ганна, она только заметила сошедшиеся на ней испуганно-жалеющие взгляды женщин. И еще она заметила, как побледнело темное лицо тетки Дуни и его исказила страдальческая судорога. А Марийка, как сейчас, на лугу, стояла в окружившей ее тишине, пустоте, ничего не понимая. Солнце слепило ей глаза, все шло мимо ее сознания.
- На, - обреченно сказала тетка Дуня, наклонила фартук и пересыпала Галкины яйца в подставленный передник тетки Ганны.
Та была растеряна, виновато глядела в спины удаляющихся от нее соседок.
Тетя Дуня взяла Марийку за руку и повела в хату.
Вечером Марийка раньше обычного забралась на горище. Но она видела: дядька Артем, непривычно хмурый, пошел в хату тетки Ганны - порог этой хаты он переступал редко, значит, что-то заставило его пойти. Что же?!
Что тогда сказала тетка Ганна? Что теперь сказал Трохиму дядька Конон? Марийка и хотела, и боялась узнать это. В конце концов какая-то апатия нашла на нее, и она решила, что не пойдет за грибами. Все пошли, а Марийка осталась, как ни звали, ни махали ей Кононовы дочери, боявшиеся отстать от отца и Трохима.
Она медленно пошла по лугу, уже тая в себе смятение и зная, что оно так и будет жить в ней. Солнце поднялось над хатами, они стояли вдали в ореоле большого утреннего света и от этого казались Марийке не белыми, а черными. Она подумала о том, что сейчас тетя Дуня доит Кару, - как-то они там без нее? Но в село ей тоже не хотелось - она с удивлением поняла это. Марийка пошла по обсыхающей высокой траве и стала рвать свои любимые цветы - синие колокольчики, держа через руку уже ненужный ей кошель.
Неожиданно в двух шагах от себя она увидела безмолвный квадрат темно-зеленой, еще не высветленной солнцем, стеклянно-гладкой воды - будто кто-то потерял зеркало. Копанка! Она поставила кошель, положила в него цветы, встала на коленки перед дышащим холодом ставочком, вправленным в раму черной крупяной земли, поглядела в его темную глубину, постепенно различила дно - там, в глубине, шевелился пальчик воды - пульсировал родник. Она вспомнила, как в жаркие дни они с тетей пили из копанок - ломило зубы от ледяной воды, - как ополаскивали себе лица и как им было хорошо, весело. Но сейчас Марийку только пронизывало холодным дыханием воды, она увидела в ней свое лицо, четко проступавшие глаза и стала глядеть в эти глаза, пытаясь прочесть в них то, что ее мучило.
- Копанка, копанка, скажи мне, кто я…
Молчала темная вода.
- Копанка, копанка, скажи мне, кто я, - повторила Марийка, но ничего не ответила луговая криничка, а голос Марийки пропадал в окружавшей ее тишине, пустоте.
- Копанка, копанка…
Четкое отражение лица раздробилось, закачалось в расходящихся к бережкам тонких кругах, и Марийка поняла, что это ее слезинки упали на воду. Она уже ничего не ждала от безмолвной кринички, она повалилась в траву и стала глядеть в небо, большое золотисто-синее небо, где еще плавал бледный затерянный ломтик месяца. Ей по-прежнему не хотелось идти в село, не хотелось никого видеть, даже тетю Дуню и дядю Артема, она так и была бы одна, потому что знала: никто не ответит ей на то, что смятенно поселилось в ней; все оберегают ее от чего-то тайного и - так ей казалось - унизительного, и ей было нестерпимо обидно.
Нехотя она поднялась, взяла цветы из кошеля, на дне его так и лежали нетронутые бутылка молока, яблоки и кусок пирога с фасолью.
Эта груша - не то с рождения дичка, не то одичавшая уже в жизни, лишившись по какой-то причине людского внимания, - стояла в стороне от ухоженного, всегда прибранного сада, прямо посреди огорода, будто отбившееся от семьи дитя. И все-таки каждую весну она цвела, и цвет у нее был такой же, как у ее благородных сестер, и плодоносило дерево с неизменной щедростью: разлетятся по ветру мелкие белые лепестки, через пару недель ветви - как плотно набитые рукава. Артем Соколюк жердинами подпирает, чтобы не переломились. Только плоды давало дерево мелкие, твердые, вязкие, с горчинкой, с такою же горчинкой, какая была у ее изломанной, заброшенной судьбы, и назывались эти плоды - кислица, а еще - гниличка.
Но зима подъедает, что лето собирает, и кислица тоже шла впрок. Собирали ее рано и хранили на хате, под крышей, - слой груш, слой соломы, слой груш, слоя соломы, вроде слоеного пирога. Долго доходит кислица, зато как кончатся ягоды и фрукты в саду - лучшего лакомства нет: дозрели, притомились в соломе плоды, по цвету и вправду как гнилые, а раскусишь - мягки, в соку, сладки особой, винной сладостью. На что Артем Соколюк не большой любитель фруктов, а гниличка - на ноябрьские праздники либо уже в снег, зимой, на рождество да за доброй рюмочкой, - была для него первейшей закуской.
Но Марийка поздней осени ждать не могла - тогда мать с отцом ее уже в Киев заберут, - а потому частенько летала на горище, чтобы попробовать кислицы, говорят же, сладок запретный плод. Да и не только гниличка манила ее туда. Нет, не только. Горище было вроде родового музея Тулешевых. Там, в тишине, в сухих прелых запахах соломенной крыши, боже, чего только там не было - старого, давно не нужного в обиходе и между тем хранившего целые семейные предания. Вот деревянная прялка. Марийка знала, что дядя Артем когда-то собственноручно смастерил ее для своей невесты Дуни. Как же он старался: каждая спица была вырезана в виде тонкой, простершей вверх руки девушки, а верхушка прялки уставлена частоколом ажурных планочек с шариками на концах. Может, этой прялкой молодой коваль и покорил сердце дивчины; сделалась прялка коричневой от времени, потрескалась кое-где, а до сих пор легка, изящна, сама как женщина, не потерявшая былой красоты… А вот обитый пупырчатой жестью сундучок, а в нем костюм Марийкиного деда, добрые люди приберегают такие костюмы на смерть… Да не пришлось нарядить в него старого солдата - в гражданскую войну петлюровцы схватили его, и никто не знает, где могилка деда. А сундучок с его костюмом хранится уже просто как реликвия. И в этом сундучке лежит еще одна вещица - кожаный, вытертый до лоска дедов кошелек-гаманец с щелкающим блестящим запором и множеством потайных отделений. Отделений-то в гаманце много, да что было туда класть… Как остался дед с тремя дочерьми, тянул свой несчастный крест и, видать, надломился, часами пролеживал на лавке в смутной голодной полудреме, а младшенькая, Палашка, подсунется к нему, есть просит. И придумал дед хитрость: даст ей привязанный на ремешке к поясу гаманец - она играет с ним, так и забудется, пока Дуня не соберет что-нибудь на стол из последнего… Дуня с Зиной уже понимали, почем фунт лиха, а Палашка-то еще два вершка от горшка, той дай, хоть тресни. Холодной, вьюжной ночью разбудит отца: "На двор хочу". - "Ну, иди". - "Боюсь, страшно". - "Иди, доню, я тебе гаманец дам". Отвяжет ее заветную единственную игрушку, и Палашка перебарывает страх, идет, только чтобы гаманец был в руках… Сейчас-то соберутся сестры вместе, вспоминают про свою жизнь - и про гаманец вспомнят, смеются над тетей Полей, но что было, то было, из песни слова не выкинешь. И до сих пор лежит в дедовом сундучке гаманец, и Марийка подолгу смотрит на него, щелкая блестящим замочком, думая о наивной отраде в тяжелой сиротской доле.
Сегодня Марийка снова забралась на горище - в последние дни ей все больше хотелось остаться одной. Тетя Дуня это видела, догадывалась о чем-то, была с ней еще ласковей, но ни до чего не допытывалась, не лезла ребенку в душу, только скажет, вздохнув: "Скоро мама приедет…" Марийка отвернула пласт соломы - из-под нее кисло и терпко пахнуло, - набрала в подол еще не отмягчавших бурых гниличек, пододвинула к себе большую плетеную корзину. Она уже заглядывала раньше в эту корзину - там были сложены какие-то старые, подклеенные на протершихся сгибах бумаги, перевязанные валовой ниткой, пожелтевшие, с запахом тлена, свертки с ненужными документами. Марийку безотчетно тянуло к ним - за форменными гербами и "ятями", за вензельными почерками присутственных писарей опять-таки проступала история семьи Тулешевых, неотделимая от истории времени, и неудивительно, что своеобразный этот архив лежал здесь, на горище хаты дядьки Артема: ведь Артем Соколюк поднял всю семью, потому даже мужья сестер Дуни - и Марийкин отец, киевский рабочий Константин Федосеевич, и муж тети Поли, донбасский партиец Яков Иванович, - не говоря уж о самих сестрах, почитали Артема главой разросшейся и твердо стоящей на ногах семьи, хранителем родового корня. И понятно, с каким благоговением, прикасалась Марийка к старым бумагам…
Она уже ворошила содержимое корзины, но теперь снова с бережением желанного одиночества принялась рассматривать каждую бумажонку. В одном свертке Марийка обнаружила деньги. Деньги! Большие захватанные, но еще сохранившие эластичность и глянец бумаги, и на каждой - тонко вычерченное изображение женщины с дородными обнаженными плечами, с гордо поставленной головой в высокой прическе… Марийка позабыла про свои гнилички, стала рассматривать эту женщину и неожиданно уловила поразительное сходство ее с теткой Мелашкой, женой дядьки Дениса: такие же красивые круглые плечи, такие же светлые, правда, гладко, просто зачесанные волосы, такая же гордая осанка, перед которой Марийка всегда робела… Вылитая тетка Мелашка, только тетка Мелашка своя, сельская, и у нее в хате стоит ножная ступа, и у тетки Мелашки не такие отчужденные, надменные, а хорошие, умные глаза… Вот тебе и императрица! Тетка Мелашка хоть и не царственных кровей, а нисколечко ей не уступит.
- Марийка, доню! - донесся со двора обеспокоенный голос тетки Дуни.
Марийка сжалась, как будто застигнутая за каким-то неблаговидным занятием. Но не отозвалась, осталась на горище - что-то заставило ее остаться здесь.
В другом свертке среди квитанций госстраха и каких-то справок, явно малозначащих, не "старинных", Марийка увидела сложенный вчетверо лист с цветными рисунками для вышивки крестом. Так ведь это же те самые рисунки, о которых то и дело вспоминала тетка Дѵня: "Десь булы…" Марийка недавно начала вышивать очередную рубаху тете Дуне, и пришлось переснимать рисунок со старого, изношенного платья. "Товарищество Брокар и К въ Москве", - прочитала Марийка и повернула лист другой стороной. О-о-о! Рисунки-то были вроде бесплатного приложения, главное, оказывается, здесь, на другой стороне…
В глазах у Марийки зарябило от нарисованных таким же, как на деньгах, тонким, изящным перышком флаконов с бантиками на шейках, круглых и квадратных коробочек, воздушно упакованных, перевитых лентами свертков, и уж потом властно проступил оттиснутый над всем этим царский герб. Под гербом Марийка прочитала: "1896. Товарищество Брокар и К. Придворные Поставщики Ея Императорского Высочества Великой Княгини Марии Александровны Герцогини Саксенъ-Кобургъ-Готской и Королевского Испанского Двора". Насилу отойдя от магического действия этой заглавной надписи, Марийка углубилась в чтение этикеток на флаконах и коробочках: "Цветочный О-де-колонъ (персид. сирень)", "Ехтракт Рососо", "Ехтракт Мимоза", "Глицериновая пудра", "Пудра "Люби меня"", "Мыло Сань-женъ". И снова: "Духи Сань-женъ", "Ехтракт Дера-Виолетт". И все это окружено виньетками, замысловатыми решетками, причудливо переплетенными ветвями с листьями и цветочками. А дальше, дальше! За перечнем российских - и в Москве, и в Петербурге, и в Нижнем Новгороде - оптовых складов и розничных магазинов, где хранится и продается "неподражаемая" парфюмерия товарищества Брокар и К, Марийка разобрала: "За границей: въ Париже… въ Ницце… въ Вене…" А посредине всего листа, в красивой рамке: "Париж 1900 года. Высшая награда "Гран-при"".
Смешанное чувство любопытства и страшной отдаленности всех этих "карман, флаконов съ капсюл." и "оранж. оберток" от того, что окружало ее и чем жила она, охватило Марийку, ее глаза еще долго прослеживали каждый завиток тончайшего рисунка, изучали каждую крохотную буковку - слабый отголосок канувшего в века мира… Потом она вспомнила о гниличках и только тогда заметила в своем подоле среди груш аккуратно сложенную бумажку, выпавшую, видимо, из поразившей ее старой рекламы, потянулась к этой бумажке, не ведая о том, что обрушится на нее вслед за равнодушными движениями пальчиков, разворачивающих половинку линованного тетрадного листка.
"Справка", - прочитала она, беззаботно перебежала взглядом вниз, увидела грязно, с перекосом оттиснутую печать. "Сельсовет…" - можно было разобрать на видимой стороне печати. Здесь же, внизу, крупными каракулями, но с большим усердием было выведено: "Крещеная". Это странное слово заставило ее обратиться к основному тексту, написанному другой - торопливой, небрежной рукой. Она плохо разбирала слова, пропускала их, пока не наткнулась на дату: "3 мая 1929 года". Что-то донельзя близкое было в этом числе - 3 мая 1929 года, она тут же вспомнила и похолодела: это же ее день рождения! Тогда она снова начала читать справку и нашла в ней свое имя - Мария… Нет, нет, это другая, другая Мария - отчество и фамилия были не ее. И место рождения - неведомое Марийке село Гирцы, Кагарлыкского района… Нет, нет, это не о ней… Но тогда о ком же? О ком? Почему справка о рождении какой-то другой Марийки, не относящейся к роду Тулешевых, хранится на горище хаты дяди Артема?.. Тулешевых, Тулешевых, Тулешевых… Болотце, взвизги бегущих через него Кононовых дочерей, с угрюмым бесстрастием глядящие на Марийку глаза Трохима… "То Тулешева така?.." - "Та яка там Тулешева…" - и неслышный шепоток дядьки Конона в лешачье ухо Трохима… Слепящий блеск солнца, душный запах конопель, перекатывающиеся матово-коричневые яйца в переднике, который рвет тетка Гашіа… "Хто? - узкие щучьи глаза на побагровевшем лице. - Хто?" И то, ускользнувшее от слуха Марийки слово… Это ее день рождения - 3 мая 1929 года. Это ее справка - с чужим отчеством и чужой фамилией, это ее справка! Она ничего сейчас не понимала, ничего не могла понять, только путалась в догадках, и сквозь эти смутные, лишенные логики догадки ломилось одно непререкаемо ясно - спрятать справку, отвести от себя губительную улику, похоронить свою тайну…
Она встала - из подола посыпались гнилички. На глаза ей попалась бутылка из-под желчи, которой дядька Артем мажет покалеченные в кузнице пальцы - "Марийка! Беги за желчью!" Еще и палочка с намотанной тряпкой торчит из бутылки. Марийка выдернула палочку, заглянула внутрь - желчь давно высохла, на дне бурый сухой клей. Она свернула бумажку трубочкой, сунула в бутылку, понесла ее в темный угол горища, спрятала за балку… Нет! Тут же вынула, ударила о стоящий посреди горища дымоход, осколки не отлетели, разошлись, склеенные засохшей желчью. Снова в руках Марийки была справка. Она опять прочитала ее всю до конца, прочитала приписанное внизу нетвердой, видно, редко державшей перо рукой: "Крещеная". Чья это рука? Чья? У нее не было времени для раздумий, она сунула справку за пазуху, решила спрятать ее так, чтобы не знала ни одна живая душа, и стала спускаться с горища с единственной мыслью - как бы не заметила тетя Дуня. "Это мое! - билось в ее сознании. Не луг, не речка, не огород, не сад, а эта бумажка, эта тайна появления на белый свет существа, с которым уже слилась Марийка. - Мое, мое, мое!"
4
Завтра приедет мама…
Это светилось в Марийкиной душе сладким, желанным светом, но сквозь него, будто продернутая иглой, текла и длилась обидная боль, и ее не могла побороть Марийка и только таила, решила утаить ее навсегда. Своим детским умом или помимо него, чем-то иным, не ведая о том, она уже вызвала в себе силу, может быть самую сущую из тех, что и породили человека человеком, - она приносила себя в жертву. Никто не должен знать о том, что было на горище. Никто. Ни мама, ни папа, ни тетя Дуня, ни дядя Артем. Прослеживая сейчас свою крохотную жизнь, Марийка понимала, как инструментованно они оберегали ее от страданий лжи. Теперь она оберегала их от страданий правды. И это приносило ей облегчение.
Завтра приезжает мама…
Это светилось в Марийке каждый из трех дней до ожидаемого всеми события: приезжают не только мама с папой, для тети Дуни и дяди Артема - Зина с Константином Федосеевичем, приезжают из Донбасса Яков Иванович с Полей, а это уже придавало ожидаемому событию характер праздника. Нужно ли говорить, что при натуре тетки Дуни у Соколюков шел великий аврал, все должно было блестеть и сверкать - от самой хаты до двухмесячного поросенка Франька, - все нужно приготовить к столу, чтобы ломился от яств по исконной традиции… И то успокоение, которое вошло в Марийку от сознания написанного ей на роду долга, и эти - дым коромыслом! - хлопоты в приготовлении к большому семейному празднику давали ей некое чувство полноправия, она вместе со всеми жила приездом гостей.
Поросенок - то ли за свой зловредный нрав, то ли за шарообразную форму - был окрещен Артемом презренным именем генерала Франко. Ну а тетка Дуня, за хозяйством своим не особенно наслышанная о задавившем испанский народ фашистском генерале, переделала его во Франька: оно и легче вспоминать - вон по селу ходит один Франько-дурный. И стал Франко Франьком. И вот Франько, повалясь на бок и подергивая копытцами, удовлетворенно повизгивал под струей теплой водицы, которую лила на него Ульяна, и под железным скребком, которым Марийка оттирала его упитанное, розовое, в жестких белых волосиках, тельце. А по восходящей от этого тельца шло и шло коловращение забот и дел, уже самих по себе - праздника для всякой души, готовой к добру. Ульяна подмазала красной глиной призьбу, подмазала и поверх призьбы, по самой хате, и сподобилась ровно, с молодого точного глазу, провести окантовку в широкую кисть, а тем временем Марийка вычистила грабельками сор в цветнике перед окном, каждый куст флоксов обозначился на своем бугорке, вычистила, а потом уж отскребла да отмыла от нароненных воробьями белых просвирок стоящие здесь же, в цветнике, под развесистой грушей берой, стол и лавы. Марийка же с Ульяной прочесали граблями весь двор - от хаты до пограничного с дядькой Кононом тына, от хлева до кузни, от кузни опять до хаты - трава, заметно пошедшая в желтизну, встала, как ворс на ковре. С особым усердием было прибрано у калитки и за калиткой - тут гостей встречать!
А у дядьки Артема своя забота - меда надрать к столу. Полный сознания значительности дела, к которому приступал, в старом бриле и спускающейся с полей на лицо сетке, отчего он походил не то на средневекового рыцаря, не то на приступающего к операции хирурга, дядька Артем шел в комору, где у него стояли два улья. "Пш-ш, пш-ш, пш-ш" - явственно слышно было из коморы - то дядька Артем опыхивал от пчел дымком вынутые из ульев соты. Когда он орудовал в коморе, остальным лучше сидеть в хате, если не хочешь волдыря от какой-нибудь вырвавшейся из щели и вошедшей в ярь пчелы. Только Марийка, бессильная перед раздиравшим ее любопытством, спрятавшись за умывальником, видела, как прорези во внешней стене коморы, через которые обитатели ульев сносились обычно с внешним миром, теперь коричнево, бархатно клубились, кипели от пчел в выходящем из коморы бледном, редком дымочке.