А весна обрушивала на Бородатку лавины света, окутывала ее дымчатыми клубами первой зелени, а потом бело-розовой кипенью цветения - цвели бузина и шелковица, цвели яблони-дички, цвела черемуха, цвел глод; в этом запорошившем Бородатку цвету с утра до вечера бурлили и гремели птичьи голоса, и вместе с ними во дворы спускались запахи подсыхающей земли и цветущей черемухи. Марийка опять не могла усидеть дома, пропадала на Бородатке. Да что там! Бородатка на все лето подпадала под власть детских ватаг. Подсохнет земля - в обрывистых, обнажившихся песчаником склонах пещеры рыть! Ах, какие же прорывали пещеры - у кого длиннее да запутаннее.
А там - шелковица начала поспевать: одно дерево в черно-красных, другое в бело-желтых бирюльках… Колючий глод обдался мелкими, как пульки, красными ягодами. Детвора опять на Бородатке. Набегается, напрыгается в карьере в сыпучий мягкий песок - гайда на шелковицу. Облепили девчонки упругие железисто-гладкие стволы и ветви, хвалятся одна перед другой - рты и зубы в липком черном соку:
- У меня как сахар!
- А у меня слаще сахара!
Потом дроздиными стаями налетали на глод. Пообдерут ладошки о колючки, скулы сводит от терпкой, сухой, как войлок, ягоды, а опять:
- У меня как сахар!
- А у меня слаще сахара!
Разве устоишь перед Бородаткой!
Раздаются во дворах призывные голоса матерей:
- Марийка, домой!
- Юля, домой!
- Шурка, домой!
Где там! Бородатка высока, не слышно матерей в дремучих зарослях. Зинаида Тимофеевна все пальцы пообломает в нервном ожидании Марийки, а Константин Федосеевич сунет в карман щетку и выйдет из дому будто бы покурить с дядей Ваней: знает - Марийка явится с Бородатки вся в репьях и колючках, не приведи господь предстать в таком виде пред строгие очи матери. И вот входят они оба в дверь. Зинаида Тимофеевна - к Марийке: цела! Только зубы черны от шелковицы и руки поцарапаны глодом. Зато Марийка теперь в полной власти мамы и уж не будет бегать от ложки с рыбьим жиром.
Закончила Марийка первый класс… Каникулы! Подумала Зинаида Тимофеевна: это что же, все лето по Бородатке гонять? А тут сестра Дуня пишет из Сыровцов: совсем заела проклятая хвороба. Повезли Марийку в Сыровцы - и помощница будет сестре, и к полезному домашнему труду приобщится, и рыбьим жиром не надо морить дочку: парное молоко да деревенский воздух скажут свое слово… А Марийка привязалась к тете Дуне и к дяде Артему - на следующее лето сама запросилась к ним. Сыровцы звали Марийку, уже властно входя в ее судьбу.
И что же, так всегда и было: тихая улочка Соляная, домовладелка Полиняева в черном платке, озирающая со склона горки свой двор с двумя домишками, запорошенная бело-розовым цветом Бородатка? Так это и было всегда, сколько помнит себя Марийка?
Вернувшись из Сыровцов со своей тайной и своей болью, она с той же все улавливающей остротой, с которой жила теперь среди людей и среди событий, пыталась и в себе, внутри себя, пробиться к бередящей ее душу разгадке, но сколько бы ни напрягала свою память, она вырисовывала ей ее же, Марийку, совсем крохотную, с тем самым теплым, млечным запахом мамы, и она не могла отделить себя от мамы, папы, дяди Вани, от живущих за стеной мать-Марии и мать-Валентины, а дальше был провал, пустота, тьма, и Марийка, как зверек после безрезультатного лова, досадуя и злясь, снова возвращалась в сегодняшний день… Единственно, что она вспоминала отчетливо и ясно, так это появление в их доме Василька. И все, что было связано с его появлением.
Перед ней представали смутно различимые дни, когда Бородатка была иссушенно, окаменело пуста, а по сжигаемой зноем улице, еле передвигая распухшие босые ноги, безнадежно поводя тусклыми глазами, держа за руку детей, брели одна за другой женщины - просили милостыню. Все, что видела тогда Марийка и что потом было дополнено отцом и матерью, было страшным, горьким бедствием, запечатлевшимся в народе глухими, тупыми, как тупики, словами - тридцать третий год… После, когда Марийка слышала эти слова, одновременно с ними во рту у нее возникал вкус макухи - макуха тогда была лучшей пищей в их доме…
А женщины - безжизненные привидения, пришедшие в город по знойным, пыльным шляхам из неведомого Марийке мира, останавливались у калитки и долго стояли, не находя в себе силы, даже отчаяния, чтобы крикнуть: "Подайте христа ради". Они только шевелили распухшими, иссушенными губами - шептали эти слова без надежды, что их услышат бог и люди. Дети глядели сквозь доски забора остановившимися глазами.
Бог не слышал. А Зинаида Тимофеевна слышала. Но наверное, одному богу было известно, из чего, из каких припасов она умудрялась варить, скрывая это от мужа, благотворительное хлебово, которым кормила нищенок и их детей. В Марийкиной памяти стоит эта унылая чреда одинаковых картин: черный чугунок на столе, несколько сухих картофелин, торопливые, хлюпающие движения распухших губ, тошнотворный запах пота и гниения.
Константин Федосеевич, слесарь завода Артема, получал паек, и - худо-бедно - его хватало на троих, и еще была макуха. Зинаида Тимофеевна покупала ее на базаре. На базар шли те, кто мог продать и кто мог купить. И туда шли те, кто не мог ни продать, ни купить, и все же шли, потому что базар был последней надеждой на чудо - на случайный приработок, на прохудившийся мешок, из которого может просыпаться горстка пшена, наконец, на кражу - без этого базар не был бы базаром. Базар стал перекрестком, на котором сходились горе и обездоленность, и все, кто достигал города, преодолев десятки голодных, раскаленных верст, по старой памяти брели на базар, куда они привозили когда-то зерно и рядна, и только потом уж растекались по знойным переулкам, взывая о помощи. Произошла странная перестановка: город, всегда живший за счет землепашца, теперь напрягался изо всех сил, чтобы не дать помереть ему от голода…
Зинаида Тимофеевна шла по базару, прицениваясь к наломанной мелкими кусочками макухе.
- Титка Зинька… - проскрипело за спиной.
Она оглянулась - среди снующих людей стоял мальчик лет… Впрочем, кто бы мог определить его возраст! На ссохшемся лице, средь забитых пылью морщин, печально светились глаза, одни глаза - две синие звезды. Зинаида Тимофеевна присела перед ним, провела ладонью по впалым, в потеках пота, щекам.
- Ты знаешь меня? Откуда ты?
- С Сыровцов…
- Боже, да чей же ты?
- Юхима Ткачука.
Что-то проступило в этом мальчике, от чего повеяло на Зинаиду Тимофеевну давним, близким, и она признала его, притянула к себе, его шейка безвольно легла на ее плечо.
- Васыль?
Он кивнул, зашмыгал носом.
- А що батьки?
- Помэрли…
- Боже! - Она взяла со своего плеча его голову, отвела ее, чтобы заглянуть в глаза, но он не поднимал их, видно стыдясь своих слез, и Зинаида Тимофеевна уже знала, что не пойдет без него домой.
Марийка, забившись в угол, насупленно смотрела, как мама приводит Василька в божеский вид. В корыто, над которым она мыла его, оголенного по пояс - острыми лемешками торчали лопатки, - стекала грязная вода. Фантастическая худоба Василька отвращала Марийку, но она радовала Зинаиду Тимофеевну: Василек еще не начал пухнуть - тогда спасти его было бы труднее… А потом на столе появился черный котелок и две сухие вареные картофелины.
Пришла тетя Тося, прислонилась к дверному косяку. Василек перестал есть, тупо смотрел в миску: может, думал, что должен разделить еду с этой женщиной. Она скучно, криво усмехнулась:
- Это что же, полный пансион? - По тому, как она произнесла слово "пансион", можно было судить - шляхетская кровь еще не остановилась в ней. - Что вы делаете, Зинаида Тимофеевна?
- Что я делаю? - Этот вопрос Марийкина мама задала себе самой и ответила себе же самой: - Да вот хочу взять Василька.
Тетя Тося перевела взгляд на Марийку, и этот взгляд был полон недоуменного сострадания - его тоже вспомнила Марийка, когда пробивалась к мучившей ее разгадке…
- Вы даете себе отчет, Зинаида Тимофеевна? - Она пожала плечами, мол, если ума нет, его не купишь, повернулась и пошла, постаревшая, в постаревшем, висящем на ней, как на вешалке, платье.
Константин Федосеевич пришел с завода хмурый, усталый. Он сразу понял все: благотворительность жены зашла дальше обычного, и понял, что упрекать сейчас ее бесполезно. А может, это было не под силу ему. Он сел за стол, положил на него руки - они были темны от въевшейся в кожу чугунной пыли и пахли техническим маслом, Марийка любила этот запах, он был запахом отца. Василек, причесанный, умытый, почуял, что наступила минута, которая должна решить его судьбу. Его и оставшихся в Сыровцах сестры с братишкой.
- Давайте все трезво обсудим, - сказал Константин Федосеевич, и было ясно, что он не отвергает, напротив, объединяет Василька со своей семьей.
Мальчик понял это.
- Дядько, я недолго у вас останусь. Вы не дывиться, що я малый. Мени б тильки оглядиться, работу знайты. Я всэ зможу, всэ, вы побачитэ.
Он торопился, боялся упустить ниточку надежды, которую уже держал в руках, но сквозь боязнь прорывалась какая-то недетская твердость, и это окончательно сразило Константина Федосеевича, человека твердой рабочей закваски. Он устало улыбнулся.
- Завтра пойдешь со мной на завод.
- Пойду, дядько, я зможу, зможу.
- Ну вот и хорошо. - Зинаида Тимофеевна смотрела на Василька, и в глазах ее было что-то материнское. - Я соберу на стол, будем ужинать.
Марийка не могла осознать психологизма этой сцены, она поняла только, что Василек остается. Она позабыла про его синюю спину и острые лопатки, зарождавшееся в ней женское чутье подсказывало ей: Василек действительно все сможет и он будет ее опорой, защитой. А Зинаида Тимофеевна уже ломала голову, где взять денег, чтобы купить макухи. Скоро из Сыровцов приедет на велосипеде Артем Федорович - нужно раздобыть макухи для Дуни и… для сестры и братика Василька - Насти и Грицька.
Константину Федосеевичу удалось устроить Василька на завод. Они вместе уходили на работу, вместе возвращались. Марийка заметила, что и Василек стал пахнуть так же, как отец, и он стал ей еще ближе.
- Ты знаешь, - говорил Константин Федосеевич, когда оставался наедине с женой, - огонь хлопец, сам за напильник хватается, откуда что берется.
- Нужда заставит.
- Да нет, тут другое…
Вскоре Василек ушел в ребячье общежитие, сколько ни уговаривала его Зинаида Тимофеевна остаться. Он окреп, как-то сразу возмужал, рабочая косточка в самом деле начала проглядывать в нем. Каждый выходной день ездил на пригородном паровозике в Сыровцы - оперился сам и из кожи вон лез, чтобы продержать, пусть на макухе да жиденьком картофельном хлебове, еще двух птенцов. Это было то "другое", о чем говорил Константин Федосеевич.
Сестра Василька - Настя была старше его, уже работала в колхозе, но после смерти отца с матерью главенство в семье перешло к нему, и он взвалил его на свои мальчишеские плечи. Как ждали Настя с Грицьком приезда "кормильца"!.. Настя с утра прибирала в хате, а Грицько шел на край села и мог часами сидеть в бурьяне, ожидая, когда на дороге, поднимающейся к лесу - станция была где-то там, за лесом, - появится фигурка брата. И Василек привык видеть Грицька, худым опенком стоящего на обочине.
Однажды он не увидел братишку на обычном месте. Василек долго шел - до станции было верст десять, - и хоть заплечный мешок его не был тяжел, он устал, ноги дрожали, и его разозлило, что нет Грицька. Он вошел во двор, Настя стояла в дверях хаты, слабо улыбаясь ему.
- Где Грицько?
В глазах Насти мелькнул испуг.
- Как где? Пошел встречать тебя.
Но тут Грицько явился - мокрый по грудь, растрепанный, сбиваясь, рассказал, как все было. Он долго ждал Василька в бурьяне, у него стала кружиться голова, и он пошел в тень, под тын дядьки Франька - тот жил на отшибе, бобыль бобылем. Вышел хозяин, подозрительно окинул взглядом хлопчика: над тыном среди пыльных сухих ветвей висели яблоки. Он постоял, обратив сморщенное личико к Грицьку, цикая сквозь редкие зубы, и ушел. Грицько слышал, как во дворе лязгнула цепь, и тут же из калитки выскочила собака. Она была очень похожа на Франька - бесшерстная, цвета грязи, дворняжка со сморщенной оскалившейся мордочкой - только зубы, в отличие от хозяйских, у нее были ровные и острые.
Вряд ли она бросилась бы на Грицька, но Грицько испугался, вскочил, попятился и бросился бежать, это и подхлестнуло кобелька. Грицько пустился вниз, к речке, он сразу устал, начал задыхаться, но собака не оставляла его, он слышал ее сдавленный досадный визг - так досадует выжлец, упускающий зайца на гону. Луг щетинился ровной желтой стерней, но Грицько не чувствовал ее, инстинкт спасения загнал его в реку, и он стоял в воде на совершенно ослабленных ногах. Собака бегала по берегу, еще больше злясь, она боялась лезть в воду… Наверху, у своей хаты, стоял Франько, издали похожий на веник-голик. Он несколько раз свистнул, кобелек, нервно икая, вскинул у куста худое бедрышко, поцарапал землю и потрусил к хозяину… И вот теперь Грицько, еле дотащившись до хаты, стоял перед братом мокрый и убитый.
Василек стиснул зубы, ни слова не говоря, вышел со двора. Он очень устал, голова горячечно плыла, но он дошел до хаты Франька. Собака, уже на цепи, кинулась было, хрипя на ошейнике, как на удавке, но Василек только глянул ей в крохотные желтые глазки - она тут же юркнула в грязную, с клочьями старой шерсти, конуру, смотрела оттуда испуганно и зло. Франько стоял в двери, на нем был его старый кожушок, который он не снимал, кажется, круглый год, сморщенное личико зло кривилось. Василек подошел, пальцы впились в вытертое, задубелое рванье воротника.
- Собаку спускать, сволочь…
Франько крутил шеей, срывая с воротника руки Василька, ненавидяще глядя на него.
- Выжил, змееныш…
- Выжил, выжил… - Василек двинул занемевшими руками, что-то хрястнуло во Франьке при ударе о косяк.
Франько заморгал бесцветными ресничками, по двум скобкам морщин на впалых щеках побежали мутные слезы, кисло, смрадно запахло.
- Убью за Грицька, - сказал Василек и разжал пальцы. Он повернулся, пошел к калитке, чувствуя гадливую дрожь в руках и ногах.
Франько что-то сюсюкал вслед, сморкаясь и всхлипывая.
Уже на улице Василек услышал: ребристо загремела цепь о дверку конуры, собака залилась запоздалым плачущим лаем. Но он был совсем слаб, чтобы соображать что-то.
2
Были папа и мама, была гора Бородатка, был Василек… И был, конечно, дядя Ваня - тоже сколько помнит себя Марийка.
Во дворе, - да что во дворе! - где бы ни появился дядя Ваня, он напоминал Гулливера среди лилипутов. Только еще толще, и дядя Ваня, старый матрос, подстригался "под бокс", не носил таких длинных волнистых волос, как Гулливер, - пышные волнистые волосы были у его дочки Зоси, Зои, как упорно называл ее дядя Ваня.
Неразлучная дружба с дядей Ваней у Марийки началась давно, до школы, мама еще не пускала ее на Бородатку. Да и зачем было лазить по Бородатке, когда у Марийки была своя гора - дядя Ваня. Папа уходил на завод, мама - по своим вечным общественным делам, и никто не мешал им с дядей Ваней, давно вышедшим на пенсию и не знавшим, куда девать себя. Марийка тут же бежала к нему, он уже поджидал ее - сидел и курил на скамеечке возле своего домика, в неизменном бушлате и тельняшке.
- Залезай, залезай, - говорил он, видя ее нетерпение, и гасил самокрутку.
Марийка взбиралась ему на плечи, охватывала ножонками толстую дяди Ванину шею и начинала "скакать", держась за его уши или коротко стриженные волосы. Вообще-то этому научил ее папа, но папа со своим небогатырским ростом не шел ни в какое сравнение с дядей Ваней. Дядя Ваня был так огромен, что его можно было превратить во что угодно.
Наскакавшись чуть ли не до сотрясения мозгов, Марийка, как по крупу лошади, съезжала с дяди Ваниной шеи на его колени и начинала делать стойки. Она просовывала голову между его могучих ног, плечикам ее было мягко и покойно, дядя Ваня обхватывал Марийкин животик - его пальцы сходились у нее на пояснице, - и цирковое представление открывалось. Марийкины ноги выделывали в воздухе невообразимые номера - сгибались, выбрасывались вверх, протягивались параллельно земле, так что Марийка чуть не переламывалась в кобчике, снова выбрасывались, стригли, как ножницы, крутились, как при велосипедной езде…
Бывало, в эту минуту во дворе и раздавалось тонкое, нечеловечески заунывное: "Угол-л-л-я-я-я!"
Марийкины ноги сразу оказывались на земле, она прижималась к дяде Ване, со страхом следя за Уголлей, черным как черт татарином, он ходил по дворам с висящим на ремне большим, тоже черным, коробом - торговал углем для самоваров и утюгов. Гладкая черная голова Уголли, белые белки его глаз на черном, маслено лоснящемся лице повергали Марийку в ужас. Если, на беду, она оказывалась одна, когда приходил Уголля, - опрометью кидалась домой, затаивалась, ждала, когда отдалится тонкий, полный тоски звук - "Угол-л-л-я-я-я!".
Дядя Ваня знал, что Марийка боится Уголли, и, если они были вдвоем и приходил Уголля, дядя Ваня забывал про наказ тети Тоси купить углей для утюга - она была портниха, прирабатывала на дому, и угли постоянно были нужны ей. Он махал на Уголлю своими медвежьими лапами.
- Проваливай! - И добавлял несколько слов на непонятном Марийке языке.
- Тьфу! - плевался Уголля. - Шайтан тыбе бери. Тьфу! - Он закидывал на плечо широкий ремень короба и удалялся:
- Угол-л-л-я-я-я! Угол-л-л-я-я-я!
Дядя Ваня смеялся, как ребенок, и, воспользовавшись перерывом в Марийкином цирке, доставал кисет. Медленно сворачивал цигарку, и Марийка дивилась: как дядя Ваня управляется своими толстыми, как сардельки, пальцами с отслоенной от крохотной тетрадочки прозрачной бумажкой. А он скручивал изящную тугую папироску, приминал с одного конца и прикуривал, помещая огонь в ладони, как в крепостные стены.
- Так, так! - сладко затягивался дядя Ваня и щурился от дыма.
- Дядь Вань, бублики! Бублики, дядь Вань! - прыгала Марийка между его колен.
Он поднимал к небу каменное, как у факира, лицо, собирал в трубочку толстые губы и - "кок, кок, кок" - выталкивал изо рта ровные голубые нули, они плавно уходили вверх, раздавались, вправду напоминая бублики. Но дядя Ваня не любил это занятие.
- Что попусту дым пускать. Показывай концерт.
Марийка бежала домой и возвращалась с длинной, давным-давно перепутанной пасмой желтых шелковых ниток, мама пробовала ее распутать, но не смогла, бросила, если нужно - вытянет нитку, чикнет ножницами - и делу конец. Этот длинный, в петлях, бесформенный свиток был главной и единственной принадлежностью Марийкиной костюмерной.
- Дядь Вань, закрой глаза!
Марийка просунет себе сзади под платьице спутанную пасму - получается мягкий длинный желтый хвост, и когда дядя Ваня откроет глаза - вот тебе, лисичка танцует перед ним свой осторожный хитрый танец. И опять:
- Дядь Вань, закрой глаза!
Намотает Марийка пасму вокруг шеи и становится важной и смешной баронессой; опояшется, сбросит путаницу ниток на бедра - прыгает под веселые восклицания дяди Вани маленький папуасик… Фантазия Марийки не знала границ.