Белые птицы вдали [Роман, рассказы] - Михаил Горбунов 6 стр.


- Горько! - с понимающим смешком сказал Яков Иванович, и это было отпущением грехов Артема. А что ж, ведь и пошла вся собравшаяся за столом семья от него, от его любви к своей Одарке.

- Горько! Горько! - уже настойчиво подтвердили голоса.

Артем поцеловал зажмурившуюся жену, сам зажмурился в какой-то сладкой муке, поднятое к небу лицо залилось слезами. Он силился что-то сказать, но слов не находил.

- Поля, Зина, Мелашка! А ну, спивайте мою! - Артем так и стоял весь в слезах.

Женщины знали песню Артема, зачастили величально, будто свадебные колокольчики, забились голоса:

За городом качки плывуть,
Каченята крячуть.
Вбоги дивки замуж идуть,
А богаты плачуть.

- Одарка, сердце мое!

Вбоги дивки замуж идуть
С черными бровамы,
А богаты сидять дома
С киньми да воламы…

Никто не заметил, как над тыном, отгораживающим сад от хаты, появилась голова под форменной армейской фуражкой. Одна Ульяна заметила, вся засветилась, как днем, когда прижимала к груди туфельки, и выдохнула так же, как тогда: "Юрко-о!" Он начал строить ей уморительные рожи. Ульяна прыскала в кулачки и наконец шмыгнула к нему в калитку.

- Куды? - схватилась тетка Дуня, но, увидев Юрка, расплылась в улыбке. Хотела было пригласить его за стол, но он, поняв это, покачал ладонью перед лицом: мол, не надо, они с Ульяной гулять пойдут.

Что ж, дело молодое, и правда, какой им интерес толкаться тут, у Юрка отпуск кончается, и двинет скоро молодой лейтенант далеко-далеко, в неведомые края. Пусть помилуются последние денечки…

Ой, чи чула, чи не чула,
Як я тебе кликав…

Василек подошел к тетке Дуне.

- Пойду к своим ночевать, сестренка с братком еле отпустили к вам, а завтра опять в Киев возвращаться. Спасибо, теть Дунь, за все.

Она погрустнела.

- И Марийку заберете, панночку мою, останемся мы удвох со старым…

- А Ульяна?

- Что Ульяна! Молодий мисяц на всю ночь не святить… - Она снова подумала о том, что, даст бог, скоро наденет Ульяна белые туфельки "на пидборах" под белое невестино платьице. - Беги, сынку.

Конон с женой тоже подался до хаты: он впереди, она, с забитой, извиняющейся улыбкой, сзади.

В саду остались самые близкие.

Яков Иванович поднялся из-за стола, прошелся меж деревьями - в сухом сумраке неслышно, как пепел звезд, падали первые осенние листья. Бледными звездами было усыпано небо, а луг и речка потонули в смутном туманце, оттуда, через огороды, шел острый, как лезвие, холодок, и там, на лугу, печалилась девичья песня.

- Воздух у вас тут, а! - Яков Иванович, наверное, вспомнил свой шахтерский Донбасс, темные, маслянистые лица людей, выходящих из клетей. - Артем Федорович, спать только здесь, в саду.

- В садку, в садку або на хлеву, на свежем сене.

- Ой, дывиться, сестры, щось задумали мужики! - не преминула вставить тетка Ганна.

- Та куды воны динуться! - махнула рукой тетка Дуня.

Ганна показала лукавыми глазами в сторону луга, откуда доходила по-осеннему тихая, грустная девичья песня:

- Найдуть куды!

- Найдем, найдем! - еще хорохорился Артем. - Найдем, а, хлопцы?

- Горечько мое! - пропела тетка Дуня. - Ты уже б дорогу до постели нашел. А то еще вон до Франька попадешь.

Женщины рассмеялись, а дядька Иван решил поддержать мужской престиж:

- Добре, добре зараз на синци, на горище. Я и сам люблю иноди…

Тетя Поля подковырнула Иванову жинку:

- Ганна, как же ты не боишься мужа одного пускать на горище?

- Ага! Що я дурна! Вин на горище, а я драбыну сховаю, сиды, милесенький, як сыч. А пидставлю, колы сама вже захочу!

Все так и покатились со смеху, а Зинаида Тимофеевна притиснула к себе Марийку, защищая от слишком вольных слов тетки Ганны.

- От як нас жинки срамят! - посочувствовал дядька Артем своему другу, которого Ганна вогнала в краску.

Тот сокрушенно развел руками:

- Так на том же и Сыровцы стоят… На нашем мужском позоре.

И всплыла за столом дошедшая из старины история…

Жил да был своим хутором у шляха мужик с жинкой, горячего, если не сказать дикого, нрава человечина. Да и одичаешь: вокруг ни души, по ночам волки бродят возле хаты. Все села вокруг знали характер хуторянина, а все же, как случится беда в дороге - колесо рухнет, либо конь охромает, - заворачивают в одинокое подворье за помощью. Но уж склад хозяина знай, не то будет: вожжи в руках, а воз под горой.

Еще и потому был ярой натуры мужик, что рожала ему жинка одних дочерей, - нет помощника в хозяйстве, да и кому его передать, когда грянет последний час… А тут опять ожидается потомство - жинка дрожит, как осиновый лист, и сказать про свой страх некому. Под горой, у реки, в развалюхе жила бабка, прогнанная людьми за знахарство, травки да корешки собирала по лугам и лесам, той старушке и доверилась, она у нее трех девок приняла.

Вот уезжает хозяин по делам - зовет к себе повитуху. Ты, говорит, трех курочек в хате поселила, теперь давай петушка, а коли будет прежнее добро, ой, береги, бабка, ребро… С тем простились. А ночью и разрешилась жинка… двумя дочерьми. На всю хату ревет от своего горя. Но золотая оказалась голова у бабки: погоди, говорит, госпожой будешь над грозным мужем…

Возвращается хозяин - молчок о жинкиной провинности: не родила, мол, тебя ждет, а что рев на другой половине - мужицкое ли дело вникать в бабьи страдания. Подает чарку, собирает вечерять… Добре же он повечерял. С бабкиной приправой из неведомых корешков. Ночью закричал пуще своей жинки, зовет бабку: живот раздирает, поясницу, как супонью, стянуло. "Помоги!" - "Тебе, - говорит старуха, - помочь нечем: ты рожать будешь". - "Как?!" - "Так! Может, и даст бог петушка…"

От ужаса ли, от боли свалился хозяин без памяти. А утром очнулся еле живой - ребеночек в ногах мурлычет. "Кто?" - спрашивает. "Кто ж, - отвечает старуха, - девка, жинку корил, сам об то и ушибся…" - "А у нее кто?" - "И у нее девка, да с бабы что взять. Лежи, не вставай, потому как ты слабый, сыровый еще…"

В тот час и принеси заезжего мужика; спьяну или по дурости зацепил за тын колесом и повалил наземь. Обо всем позабыл хозяин, выбежал во двор, хотел свой суд свершить, да вспомнил бабкино предостережение. Опустил кулак, процедил сквозь зубы: "Ой, дав бы я тоби, як бы не сыровый!"

Тихо сказал, но пока ехал мужик домой, громкая молва быстрее его летела, повергая кого в хохот, а кого и в смятение перед невиданным чудом… Никто теперь не помнит имени хуторянина - Сыровый да Сыровый, - и на месте его хаты давно выросли Сыровцы, в которых жинки верховодят над мужьями по примеру своей прародительницы, как сейчас за щедрым столом тетки Дуни…

Марийка давно знала эту историю и плохо вслушивалась в затухающий за столом разговор, в нее уже входил город, куда она завтра должна ехать, входил низенький домик, стоящий среди таких же провинциально тихих, разбросанных возле буйно заросшей горки ветхозаветных домиков, входили их обитатели - старый матрос дядя Ваня, его жена, полячка, тетя Тося, их дочь Зося со своими огненно-красными пышными волосами, подружка-одноклассница Юлька и даже грузная, неподвижная тетя Наталья, торгующая на углу семечками, "петушками" и тянучками. Она уже знала, что папа с мамой купили ей новый портфель, и учебники, и тетрадки, и от этого, а может, еще от чего-то ей сделалось сладко и грустно. И ей стало жалко себя, она уже была обременена всем, что довелось ей увидеть и услышать в Сыровцах, обременена бередящей душу непонятной тайной: жалко, потому что отныне жизнь ее должна пойти не как у всех ее сверстниц, а какими-то иными путями, уготованными ей судьбой… Марийка вздохнула и сказала маме:

- Домой хочу.

II

Был мал клубок ее доли, но нити радости и печали легли туго - разматывать хватило на всю длинную дорогу. Женщина не спешила добираться до самой глубины, она знала, что не найдет там успокоения - там была голодная, грязная хата, из которой увезли отца с матерью, положив на повозку вместе с другими сельскими, помершими от тифа… Люди в темных, не по-человечьи пахнувших одеждах отгоняли ее от повозки, а потом увели в открытую новой властью ликарню, что делали с ней, она помнит совсем смутно, а в хате, куда она вернулась, стоял нестерпимо евший ей глаза запах…

Сосед был плотник - попросила его крест срубить на родительскую могилку, да тот крест и лег на нее самое: пошла за плотницкого сынка Пантелея, синюшного от самогонки, от осыпавшего все лицо дурного проса, - кому ж она больше нужна была, сирота, похожая на ту курицу, которая рада бы на свадьбу не идти - за крыло волокут; так и ее поволокла нужда… Ой, доля, доля!

Она остановилась, наклонила голову к девочке, дремавшей у нее на груди, в связанных концах платка, пристально глядела ей в личико, со страхом ища сходства со своим первеньким. Ничего не могла или боялась разобрать, только в который раз подумала, не постигнет ли та же участь и второго ее ребенка, - собственно, давно зародившееся в ней опасение и гнало ее к проступавшим в горячем весеннем мареве синим холмам. Сыночек тоже прожил годок, пока не преставился.

Она не могла расчленить то время на какие-то вехи - давняя, полузабытая жизнь длилась в ней бесцветной грядой постылых, убивающих душу обид… Пантелея-то плотник сбыл ей на руки, она его выходила, вернула человеческий облик - да себе же и на горе: стал косить глазок на чужой квасок, откуда прыть взялась. Она наломается за день-деньской, да с дитем ни света, ни зари не видит, вытянулась, отощала, ну, Пантелею это не по нраву, что ни ночь - поминай как звали: солдаток на селе много осталось после германской да гражданской. А главная обида, что на нее же и шишки валят. Схватит свекруха рогач, шипит, как змея: "Какая ты жена, коли от тебя муж бежит, дома не держится". От рогача-то спина болит, а от свекрухиных слов душа мертвеет. Ну, сыночек и развязал узелок своей безвременной смертью.

Все, о чем вспоминала она теперь, было как непроницаемое сеево нудной осенней измороси, может быть, потому, что в такую глухую осеннюю ночь ушла она из плотницкой семьи в свою одинокую холодную хату, не ведая, вгорячах, какой позор претерпит за свой отчаянный поступок: от живого мужа ушла! Тогда второй раз пришлось ей бежать куда глаза глядят - от страшного своего позора, - бедная да обездоленная, от людей прячась, пошла наймичкой за высокий кулацкий забор, опять же подобно тому волу, которого зовут в гости не мед пить - воду возить… Но там был Марьян.

Вот теперь только и побежала с клубка нитка разматываться, и она близко увидела перед собой того, кто незримо шел с ней всю дорогу, жил в ней сладкой и страшной болью, - его юное лицо с черными нервными глазами, со своевольным изгибом рта, над которым стрельнули в разные стороны упрямые усики. Показалось ей: Марьян маняще улыбался прозрачным, бесплотным лицом, за которым виднелись дальние синие холмы…

Да иду ж, иду к тебе, доля моя!

Часть вторая

1

Белые птицы вдали [Роман, рассказы] Да, да, это был крохотный ветхозаветный домик, правда, стараниями жильцов всегда чисто побеленный, прибранный, и стоял он среди таких же давно состарившихся, вросших в землю домиков с окошками, затянутыми белыми занавесочками и уставленными цветами - "вдовой" и "калачиками", со ставнями, закрываемыми на ночь. Стоял домик на тихой улице Соляной, петляющей среди горок, на которых росли старые сосны и березы, курчавились кусты сирени, бузины и глода, - петляющей отнюдь не по своей прихоти: она повторяла извивы текшей здесь когда-то речки Соляной - горки были тогда ее берегами. Речка Соляная вливалась в реку Глубочицу, и теперь улочка Соляная выходит к улице Глубочице, а та, уже не в пример Соляной, бойкая, шумная, с трамваем, с двумя заводиками - уксусным и дрожжевым, - с мельницей, с макаронной фабрикой и пивным ларьком, сбегает вниз, к Подолу, к Днепру, куда и скатывалась жившая в незапамятные времена река Глубочица.

Теперь улица Глубочица другим концом упиралась в одну из центральных киевских улиц - Артема, с заводом же Артема на углу. Противоположная от устья Соляной сторона Глубочицы примыкала к нависающей над ней большой горе, на которой в высоких деревьях белели стены бывшего Покровского монастыря, по простому древнему речению - "Княгини", с акварельно прорисовывающейся церковью. А от монастыря по огибающей его коленом все той же улице Артема рукой подать до Крещатика… Но это для Марийки был уже другой мир, вроде заграницы.

Сколько она себя помнит, столько она помнит свою улицу Соляную, свой двор, в котором кроме Марийкиного домика - в другой половине его по-мышиному тихо, серо и смиренно жили две иссушенные временем и образом жизни монашки, мать-Мария и мать-Валентина, - был еще домик старого матроса дяди Вани с тетей Тосей и Зосей, а в дальнем конце, уже на склоне горы, как в ласточкином гнезде, жила домовладелка Полиняева, хозяйка этих самых двух домишек, сдаваемых ею внаем, обветшалый отпрыск частной собственности, до поры до времени терпимый советской властью, - она была худа, вредна и носила на голове черный платок.

Постоянным прибежищем уличной ребятни были, конечно, горки, и в первую очередь самая большая - Бородатка. Только сходил снег и затихали ручьи, оставлявшие глубокие глиняные промоины, на Бородатке, в прошлогодней траве, в сухих будылях бурьяна и лопуха, под черно-красными прошлогодними листьями, выходили из земли хрупкие и нежные огоньки весны - фиалки…

Влетало же Марийке от матери за эти фиалки! Одевала ее Зинаида Тимофеевна чисто, опрятно, всегда все на ней постирано, поглажено, а фиалки надо на коленках искать в траве да в листьях, и приходит Марийка домой с крохотным синим букетиком, да в глине вся. Зинаида Тимофеевна в ужасе. Константин Федосеевич урезонивает жену: глина отмоется, зато весенние огоньки останутся в душе девочки.

Прислала тетя Поля Марийке берет. С самого Кавказа!

Марийка знала, зачем тетя Поля ездит на кавказский курорт. Дядя Яша очень хочет, чтобы у них с тетей Полей были дети. Вот он и посылает тетю Полю на Кавказ принимать какие-то грязи. От этих грязей у тети Поли и должны быть дети… Никто, конечно, Марийку в такие дела не посвящал, но она-то слышала, о чем шепталась тетя Поля с мамой, и все знала.

И вот от тети Поли с Кавказа пришел белоснежный шерстяной берет. Тетя Тося ахнула, увидев его. Взяла в руки, приложила к носу, понюхала и авторитетно, как только может тетя Тося, сказала:

- Ангорская шерсть. Уверяю вас - чистая ангорская шерсть.

А Марийка думала, что бывают только ангорские кошки…

И вот ходит она по улице после школы с обновой на голове, ног под собой не чует. Видит, подружки за фиалками пошли - побежала за ними. Полезла под кусты - сухая ветка зацепила берет и сбросила в глину. Идет Марийка домой вся в слезах, вызывает тайком отца и показывает ему берет.

- Да-а, - озадаченно протянул отец и тут же сообразил: - Пойдем к дяде Ване, он поможет.

Дядя Ваня был его закадычный друг.

Старый матрос, огромный, в распираемом тяжелым телом бушлате, обнажившим полосатую тельняшку, сидел у себя на лавочке и, видимо, вспоминал пройденные им далекие морские мили. Он покрутил в толстых, несгибающихся пальцах белоснежный Марийкин берет с засохшей коркой глины, почесал в затылке.

- Чистая ангорская шерсть! - И заколыхался в смехе.

Решили, что надо стирать. Дядя Ваня очень любил Марийку, и надо было ее выручать, а стирка для матроса - дело привычное.

Тети Тоси с дочкой Зосей, которую, к неудовольствию жены, дядя Ваня упорно называл по-русски - Зоей, дома не было… Нагрели они воды с Марийкиным отцом, берет был постиран и высушен над жаркой плитой…

Утром Зинаида Тимофеевна стала собирать Марийку в школу - она тогда ходила в первый класс. Застегнула ей пальтишко на все пуговицы, помогла всунуть ботинки в галошики.

- Теперь берет наденем, да гляди, чтобы мальчишки руками не хватали. Где берет?

- Вот он, - протянула ей Марийка нечто серое, сваленное, напоминающее большую варежку.

- Что это?!

- Ну что ты спрашиваешь? - еле сдерживая смех, вступился отец. - Разве ты не видишь: это берет.

- Берет?

- Конечно берет. Из ангорской шерсти.

- Это не наш берет.

- Откуда же не нашему берету очутиться в нашем доме?

Наконец она поняла все…

Далеко было Марийке бежать в школу: по Соляной - до Вишневого переулка, по переулку в гору, а там аж на Полянку, - времени же было в обрез. Зинаида Тимофеевна при своей строгости не могла допустить, чтобы дочь опоздала на урок, - и это спасло Марийку, а вместе с нею и отца, может быть, даже и дядю Ваню, если бы раскрылась вся цепочка, от немедленной расплаты за злополучный берет. Зинаида Тимофеевна натянула на голову Марийки свалявшуюся грушу, и Марийка кинулась в дверь со своею школьной сумкой. Она уже не видела, как мама, не в состоянии глядеть на то, что еще вчера было белоснежным шерстяным беретом, отвернулась, плечи ее затряслись, и как папа подошел к ней, стал гладить эти трясущиеся плечи…

Назад Дальше