- А ну-ка - в сторону. Сетки я отбираю, а ты, крутек, завтра будешь разговаривать с атаманом.
Фёдора стояла в сторонке, тяжело дыша. Пальцы ее, сжимавшие лом, побелели от напряжения, будто прихваченные морозом. Глаза злобно поблескивали из-под платка.
Терешка во-время заметил этот опасный блеск, выставил карабин:
- Клади, тетка, лом… Ну!
Федора бросила лом на лед, сказала с ненавистью:
- Подлая твоя душа! Разве ты не видишь, чьи сетки? Подавись сиротским добром, проклятый!
Губы ее дрожали.
Фролов успокаивал:
- Не серчай, тетка… Чьи сетки, мы разузнаем, а я исполняю приказ начальства насчет этого человека, - он ткнул дулом карабина в Панфила. - Запрещено ему рыбалить в гирлах, хотя бы удочками.
Охранник уложил сетки в сани, пристегнул лямку к седлу, влез на коня. Подмышкой он все время держал взведенный карабин.
Лушка уцепилась руками за стремя. Фролов отпихнул ее ногой. Лушка упала на лед.
- Отдай сетки! - взмолилась Маринка. - Да чего же это такое, бабочки?
- Ты, чернявая, не плачь. Придешь к нам на кордон в Рогожкино и там получишь свое.
Терешка снова подмигнул ей, тронул жеребца и скрылся, за косой.
На льду осталась обезоруженная первая в хуторе женская ватага.
- На горе ты с нами пошел, Шкорка, - первая нарушила тягостное молчание Федора.
Панфил не отвечал, чертил костылем на льду острые узоры. Он все еще не понимал, что случилось с ним, почему нельзя было ему рыбалить в законной полосе. И снова, как и до расправы с казачьим вахмистром, займище показалось ему такой же страшной, безвыходной тюрьмой, как и та, из которой он недавно вышел.
4
Заседатель Кумсков, живший у Леденцовых, только что пообедал и, ковыряя в редких прокуренных зубах зубочисткой из гусиного пера, развалился на старой скрипучей кушетке, Целую ночь до самой зари он играл с хуторским батюшкой в преферанс, тянул сладкое церковное вино и теперь чувствовал в голове оловянную тяжесть.
Расстегнув мундир, он жмурил маленькие грязновато-серые глаза, пытался уснуть, чтобы к ночи снова быть бодрым и идти к батюшке, у которого должно было собраться все интеллигентное хуторское общество - учитель и приехавший с германского фронта по болезни в отпуск сын священника - молодой веселый офицер.
Заседатель задремал, когда под окном зазвенел пронзительный бабий крик.
"Что за чорт?" - подумал Кумсков, вскочив. Подошел к окну и невольно отшатнулся: тесный двор Леденцовых был запружен толпой женщин. Они злобно размахивали кулаками, визгливо кричали.
Осторожно приоткрылась дверь, старая лавочница испуганно прошептала:
- Ксенофонт Ильич… там бабы, солдатки… Вас требуют…
Заседатель пристегнул дрожащими руками шашку и револьвер, вышел на крыльцо.
Горланившая толпа женщин - в ней редкими пятнами терялись шинели приехавших на поправку солдат и казаков - с силой навалилась на крыльцо. Сердитые красные лица разом обернулись к заседателю. Маринка - она была впереди всех - оглушила его тонким отчаянным криком:
- Господин заседатель! Чего же это делается, а? Докуда над нами будут измываться?
- В чем дело? - держась за кобуру, спросил Кумсков.
- Порядок надо навесть, вот в чем дело!
Бабы снова нажали на крыльцо. Затрещал точеный балясик.
Кумсков попятился. Овладев собой, он все же громко крикнул:
- Молчать! Говори ты, чего надо? - ткнул заседатель пальцем в Маринку.
Маринка, чувствовавшая храбрость, когда кричали все, вдруг оробела перед внезапной тишиной, перед упорным взглядом холодных глаз заседателя.
- Ваша благородия, разве мы… чего зря… - заговорила она, путаясь от смущения и негодования. - Мы разве виноваты, что наши мужья на фронте? Они, бедные, в окопах там сражаются, а нас тут забижают. Разве так полагается?
Маринка оглянулась, точно желая убедиться, что товарищи не покинут ее, и уже смелее добавила:
- Нынче поехала я с Лушкой Ченцовой да Федорой Карнауховой в Песчанку сетки зарубить, а он налетел, все забрал…
- Кто он? - нетерпеливо поморщился Кумсков.
- Да он, пихрец. А разве мы в запретном рыбалили? Заступись, ваша благородия! Нехай отдадут нам сетки, - застрекотали бабы, заглушая и перебивая друг друга.
Не стерпела и Федора, выступила вперед, помахала кулаком перед самым носом заседателя:
- А у меня мужа пихрецы убили за что? Сетки один раз забрали и другой - за чего? А я вдова. Никого у меня нету. Самой приходится рыбалить и тем кормиться. Чем же мне теперь жить?
Заседатель пристальным взглядом уставился на Федору. Лицо этой угрюмой женщины показалось ему знакомым.
- Как твоя фамилия, баба? - спросил он.
- Карнаухова… - еле слышно ответила та.
- Это твой сын на каторге?
- Мой, - негромко, почти одними губами, вымолвила Федора, но среди тишины ее услышали все.
- Как же ты смеешь просить?! - багровея, закричал заседатель. - Ка-ак ты смеешь? Скажи, милая, спасибо, что я сейчас не заберу тебя да не посажу. Ступай домой да не показывайся мне на глаза. Живо!
Федора попятилась в толпу.
В это время из самой гущи ее, оттуда, где стояли Панфил Шкоркин и Илья Спиридонов протиснулся высокий казак в помятой шинели, с георгиевским крестом на полосатой замусоленной ленточке.
Он остановился у самого крылечного карниза, быстрым жестом поправил на забинтованной грязным госпитальным бинтом голове фуражку.
Взгляд казака был быстр и гневен, на плоских, обтянутых смуглой кожей скулах проступал желчный, с коричневым отливом, румянец.
Сиплый, протравленный фронтовой стужей голос ударил по минутному безмолвию:
- Куда ты ее гонишь, гад? Через почему она не должна просить? Кто загнал в Сибирь ее сына, как не такие гады, как ты? А теперь последнее у нее отобрали - и ей помалкивать? По какому праву? Кажи, тыловой кнурь!
Казак рванулся к Кумскову, схватил его за ногу, пытаясь стащить с крыльца.
Заседатель дергал за крышку кобуры. Дрожащие пальцы не слушались, никак не могли отстегнуть ее.
Казак, подавшись вперед, распахнул шинель. Между засаленных отворотов расстегнутой гимнастерки темнела волосатая, словно обугленная, грудь. Ударяя в грудь кулаком, казак захрипел:
- Стреляй, гад! Расстреливай неповинный народ! Арестовывай, ну? Кровопивец!
- Тикайте, он стрелять будет! - взвизгнула Лушка и нырнула под крыльцо.
Прижимаясь к стене, Кумсков поднял револьвер, выстрелил вверх несколько раз.
Толпа на мгновенье отхлынула, потом надвинулась на крыльцо с новой силой. Затрещал хрупкий частокол. Кто-то швырнул в заседателя камнем, зазвенели в окне выбитые стекла.
Бабы швыряли на крыльцо заледенелые комья снега, сваленные в углу двора кирпичи.
Расстреляв все патроны, Кумсков вскочил в дом. Полбу катился холодный пот, ноги противно дрожали.
Шум во дворе возрастал. Глухие удары посыпались в двери магазина.
Старый Леденцов снял со стены заржавленное шомпольное ружье, встал у двери.
- В случае чего - палить буду.
Кумсков метался по комнате, хватаясь за голову.
- Безобразие! Бесчиние! До чего довели! Этот начальник рыболовной охраны в печенках у меня сидит.
А во дворе совершалось что-то, еще не виданное в хуторе. Затертые толпой полицейские - их было только трое - беспомощно махали шашками.
- Не расходи-ись! - вопил казак-фронтовик, сдерживая отступающих женщин. - Я им покажу фронтовое право!
- Заседателя! Тащи его сюда, гадюку!
- К а-та-ма-ну!
Толпа хлынула со двора, валом двинулась к хуторскому правлению.
Грозно и торопливо забил в церкви набат.
5
Возле дома Леденцовых было тихо. На снегу остались глубокие взрыхленные следы ног да кое-где ало пятнился кровью грязноватый снежок. Двери и ставни магазина были наглухо закрыты. У крыльца с обломанными перилами понуро расхаживали полицейские. У одного из них голова была обвязана бинтом.
У хуторского правления морским прибоем гудел казачий сбор. Напирая на атамана, кричали старики, смело подавала голос молодежь. Дрожала в руках атамана насека, рвался от натуги его сиповатый бас. Но не находил атаман виноватых в бабьем бунте: всплывали старые путаные рыбацкие дела, неразрешенные споры. Снова кричали иногородние об отобранных снастях, о несправедливости прасолов и охраны, об искалеченных товарищах. Наступали друг на друга с кулаками. До самых сумерок длился сбор.
А в сумерках прискакал на взмыленных конях высланный из станицы наряд вооруженных винтовками полицейских.
В ту ночь никто не заснул в хуторе. Не спали бабы, растерявшие на леденцовском дворе платки. Не спал прасол Осип Васильевич. Ворочаясь в постели, прислушивался, как особенно тревожно и часто гремит на промыслах сторожевая колотушка.
Не спал и главный виновник бунта, Панфил Шкоркин, всю ночь ждал - придут полицейские и снова погонят в тюрьму.
Казак-фронтовик Павел Чекусов, первый поднявший рыбацких жен на бунт, несколько долгих, томительных часов просидел в сарае, зарывшись в сено, а к полуночи тихонько пробрался в хату, простился с семьей. Прихватив свой фронтовой мешок, - в него положила плачущая жена зачерствелые лепешки, - выбрался левадами за хутор.
Ночь была темной, только смутно серел под ногами снег. Тревожно лаяли по дворам собаки. Займищами, обходя дороги, направился Чекусов на заброшенный в камыш хутор Обуховку. Там спрятался у родственника-казака, а потом дни и ночи проводил в камыше, греясь около костров, и только изредка в глухие ночные часы наведывался в хутор повидать ребятишек и жену.
Так стал фронтовик, георгиевский кавалер Чекусов дезертиром.
А Панфила Шкоркина на другой же день вызвали к атаману.
Хрисанф Баранов, пятый год бессменно державший насеку, сидел рядом с заседателем, поглаживая аккуратно подстриженную каштановую, слегка седеющую бородку, вежливо спрашивал:
- Чем занимаешься, Шкоркин?
- Почти ничем. Рыбалки-суседи помогают да сетки латаю, тем и живу, - отвечал Панфил.
Старался он стоять перед атаманом на вытяжку, опираясь на костыль… левая нога в коленке изогнута, неловко отставлена в сторону.
Дырявые сапоги грязнили чистый пол талым снежком.
Кумсков нервно зевнул, шелестя бумагами, раздраженно засопел.
- Это ты бунтовал баб? - сдвигая рыжеватые брови, спросил он.
- Они сами взбунтовались.
- А знаешь ли ты, что тебе нельзя заниматься рыболовством во всей гирловой зоне в течение пяти, лет?
- Теперь знаю.
- А как же ты отправился восьмого января на ловлю и ставил собственные сети в Песчаном куге?
- Я не от себя ставил. Дело, ваша благородия, вот как произошло…
- Мне не нужно знать, как это произошло! - вскипел заседатель. - Казак рыболовной охраны Терентий Фролов захватил тебя на месте лова. По показанию солдатки Лукерьи Ченцовой, у тебя были обнаружены испольные сетки с Федорой Карнауховой, сын которой осужден на каторгу за убийство двух казаков.
- Это чистая брехня! - стукнул костылем Панфил.
Брови заседателя полезли вверх.
- Ты, может, скажешь, что не был в ватаге Анисима Карнаухова? - возмущенно вставил атаман и погладил смугловатой ладонью бородку.
Панфил попик головой.
- Скажи, Шкоркин, - снова тихо приступил к допросу атаман, - давно писал ты письмо Анисиму Карнаухову и недвиговскому жителю Якову Малахову?
- Не писал я. Я - малограмотный.
- А с Павлом Чекусовым состоишь в знакомстве?
- С кем ты ведешь разговоры по вечерам у себя в хате? - дополнил вопрос атамана Кумсков.
Панфил силился припомнить, с кем он вел разговоры, отыскать в них преступное, противозаконное - и не находил. Вечерами и по воскресеньям собирались в Панфиловой хате Илья Спиридонов, Иван Землянухин, вернувшиеся с фронта раненые Максим Чеборцов и казак Павел Чекусов. Играли в карты, говорили о войне, о непорядках в хуторе, о том, кому живется хорошо, а кому - худо, вот и все.
"Сказать об этом или нет? Не скажу", - решил Панфил и упрямо взглянул в утомленные глаза заседателя.
Тот что-то записал, обернулся к атаману.
- Я думаю, мы препроводим его в станицу, а там пусть поступают с ним как хотят. Осточертело валандаться с этим подозрительным сбродом. Запишите, Хрисанф Савельевич: "Панфил Шкоркин, иногородний, сорока двух лет, отбывший наказание в Харьковском централе, отвечать на предъявленные ему вопросы отказался. Обвинение в нарушении приговора казачьего станичного сбора в незаконном рыбальстве считать доказанным…"
- Мы можем пока оставить его в хуторе, - криво усмехнулся Баранов.
Кумсков слушал, морщась, подрагивая усами.
- Нет, нет, - замахал он руками, - в хуторе оставлять нельзя! Сейчас же препроводите в станицу.
6
В оттепельный пасмурный день в половине февраля, когда особенно остро пахло талым снегом, к Федоре пришла Аристархова Липа. На порыжелых сапогах принесла смешанную со снегом грязь, примерзшие блестки льдинок - след пройденных вброд, взломанных недавней низовкой окрайниц.
Робко просунувшись в дверь, Липа положила на стол завернутый и полотенце темный каравай хлеба, тихонько поздоровалась.
Федора встретила ее с радостной живостью:
- Садись, голубонька, отдыхай, а я тебе чайку согрею.
Липа присела на табуретку у тусклого оконца, не снимая шали. Из-под надвинутого на лоб платка теплились кроткие опечаленные глаза.
- Давненько не заходила, Липонька, - сказала Федора.
- Все некогда, тетя. Зашла вот проведать…
- Живешь-то как?
Липа скорбно вздохнула:
- Не приведи бог! Одна вот мыкаюсь. Про мужа уже с полгода ничего не слыхать. Писал раньше, будто ихний казачий полк перегнали на новые позиции под город Минск, после того - как в воду канул.
Федора сочувственно покачала головой и вдруг по-матерински ласково улыбнулась.
- А я тебя привыкла своей невестушкой считать. Часто вспоминаю - и думаю - не довелось Анисе тебя просватать. А я уж так хотела, чтобы взял он тебя. Так хотела…
Щеки Липы, по-девичьи свежие, в неприметных ямочках, охватил жаркий румянец. Она потупила глаза, закусила угол платка. Женщины натянуто помолчали.
- Ничего неизвестно про Анисю? - спросила Липа.
- Ничего. И мы ему сколько писем слали - никакого ответа. И хорошо, что выдали тебя за казака, а то б была ты вдовушкой, горенько мое…
- Молчите, тетя! И чего в том казацтве? Ежели бы вы знали…
Липа быстро затеребила платок. Губы ее по-детски скривились, дрогнули.
- Не жизнь моя, тетя, а мука-мученическая! Кабы я по своей воле замуж выходила, а то по дядиному настоянию. А как я могла противиться? Чужим куском питалась и заступиться было некому. А он попался такой - с первого дня измываться стал. Его бы казацтва да пая век не видать. Тетенька, милая, ежели бы вы знали, как тяжко мне! - подняла она на Федору наполненные слезами глаза. - Не жду я его с фронту. Не нужен он мне, постылый! Хоть бы его первая пуля сшибла и слезинки не выронила бы. А за Анисю денно и нощно думаю. В глазах стоит… Любимый мой Анисенька.
Липа зарыдала, закрывшись платком, вздрагивая всем телом.
Федора растерянно успокаивала ее.
- Ну, годи, годи, боляка, не плачь… Ну, опомнись, бог с тобой…
А у самой тоже бежали слезные ручьи, мочили шаль, огрубелые в работе руки.
На печи давно кипел, выдувал пар, гремя крышкой, чайник. Камышовый сноп, засунутый в печку, догорал, осыпался на пол чадно дымящимися свечами. В окне сумрачно синел тихий зимний вечер.
Подняв смоченное слезами лицо, Липа спросила со страхом, с надеждой:
- Тетя, скажите, - придет Анися или нет? Днем и ночью жду его.
Федора молчала.
- С фронту люди и то ворочаются, а каторга это же не то, что фронт, тетя, а?
- Не знаю, Липонька, не знаю… - тоскливо бормотала Федора. - Не хочу судьбу загадывать.
…Уже в сумерки ушла Липа. Скорбная, по-девичьи стройная, остановилась у засыпанной снегом калитки и, так же покорно глядя из-под шали, тихо промолвила:
- Прощайте, тетя!
- Заночевала бы, Липонька. В ночь-то неблизкий путь идти, - сказала Федора.
- Я с рогожкинскими рыбалками обратно уговорилась ехать. А сейчас пойду к Леденцовым спичек да керосину купить. Уже с неделю как в Рогожкино керосину нету.
- Заходи еще, - грустно попросила Федора и улыбнулась. - Не забывай, невестушка…
Липа рывком шагнула к Федоре, обхватив ее судорожно затрясшимися руками, поцеловала.
- Не забуду… Вы мне дороже всего на свете. Вы - моя мать родная…