Ольга Ермолаева - Алексей Бондин 2 стр.


Мать на этот раз вернулась уже к полуночи и пришла веселая, ласковая. Она подала девочке небольшой белый калач и длинную грошевую конфету, завернутую в синюю, блестящую бумажку с кистями на концах.

- На-ка, ешь, Олютка, есть, поди, хочешь?

Девочка вопросительно взглянула на мать. Ее удивила странная улыбка матери.

- Ты, мама, где была?

Лукерья метнула серыми глазами на дочь.

- Ну, где была, там теперь уже нет... Ложись, спи.

Оля хотела было лечь с ней, но Лукерья сказала:

- Иди на печь... Спи там сегодня.

С этого дня Лукерья изменилась.

Утрами она хлопотливо рылась в небольшом сундучке, доставала из него кубовое платье с тремя оборками и, надев его, прихорашивалась перед маленьким зеркальцем. Оле это нравилось. Свесив голову с печки, она следила за матерью. Один раз спросила:

- Ты, мама, куда нарядилась опять?

Мать недовольно ответила:

- Не твое дело... Мала еще. Много будешь знать, скоро состаришься.

В эту минуту вошла тетка Пелагея. Она помолилась на иконы и, заглянув на кухню, спросила с ядовитой усмешкой:

- Перед кем это ты вырядилась, сударушка?

Лукерья промолчала.

- Тебя я спрашиваю, бесстыжая?.. Из каких это видов гулянкой занялась? Где вечор была?

Лукерья упорно молчала, а Пелагея, краснея от злобы, подступала к сестре:

- Мать ты дочери или нет?.. Тебе я говорю?.. Отберу я девку у тебя... Отдам в монастырь ее. Ах ты, потихоня!.. Только я еще узнаю... Приду со старостой и все твое имение опишу. Что выдумала, а!?. У мужа еще ноги не остыли, а она... Что выдумала?!.

Лукерья схватила ватную кофту, торопливо надела ее на себя. Подвязала голову пестрым кашемировым платком и, встав перед сестрой, сказала:

- Нонче нет такой моды, чтобы имущество описывать у матери. Тебе ладно, у тебя под боком кормилец-мужик, ты не знаешь нужды, а я... Тошно мне!

Пелагея шагнула было к сестре, но та показала ей два кукиша.

- На-ка, выкуси...- А потом обратилась к дочери: - Огня до меня не зажигай, я скоро приду.

Не слушая больше сестры, Лукерья быстро вышла. Оля сидела на печке, Пелагея, постояв с минуту, сказала:

- Я тебя в монастырь охлопочу, ужо погоди, Олютка. Пойдешь в монастырь? Что молчишь?.. Нарядная будешь ходить, галоши носить будешь. Там хорошо, учиться будешь в школе.

Олю соблазняло обещание тетки. Она мысленно представила себе, как она в блестящих новых галошах, в черном платье будет ходить в школу.

Пелагея постояла в раздумье и вышла.

Мать пришла поздно и долго возилась у двери, а потом нетвердой поступью прошла вперед. Слышно было, как она ощупью нашла в печурке коробку спичек, забрякала ею и чиркнула спичку.

- Олютка,- крикнула она.

Дочь не отозвалась.

- Спишь? Ну, спи.

Она снова чиркнула спичку. Спичка потухла, и коробка упала на пол. Мать долго возилась, искала спички, тихо ругалась:

- Где вы тут?.. Тьфу!.. Окаянные!.. Тьфу!.. Чтобы вам!.. Тьфу!..

Отыскав спички, она принялась зажигать лампу. Спички вспыхивали и гасли. Слабый свет на мгновение освещал ее лицо. Посапывая носом, мать сердито ворчала:

- Я вам покажу!.. Тьфу ты, окаянная спичечка!

Треснуло и покатилось по столу стекло от лампы.

Наконец, Лукерья зажгла лампу и стала раздеваться.

Оля украдкой смотрела с печки. Мать, пошатываясь, ходила по избе. Лицо ее было красное. Она грузно свалилась на кровать и, растянувшись на спине, широко раскинула руки. Ее дыхание было громко, прерывисто. Смотря неподвижными глазами в темный потолок, она что-то обдумывала, потом улыбнулась и крикнула:

- Олютка!

Дочь не отвечала.

- Слышишь, тебе я говорю?

- Что, мама?

- Ты что, оглохла? Не откликаешься.

- Что?

Девочка почему-то испугалась матери, а та почти весело проговорила:

- Эх ты, горемычная человеченка. Хочешь, я тебе тятю приведу?

- А где он?

- А вот увидишь.

Помолчав с минуту, мать задорно, точно кому-то возражая, проговорила:

- А что нам?.. Не больно-то я испугалась... Тьфу!

Мать смолкла. Ольга долго не решалась поднять голову. Наконец, выглянула с печки. Мать, полураздетая, спала. Керосиновая лампа тускло горела. Стекло закоптилось, и огонь в лампе вспыхивал, как злой, насмешливый глаз под черной бровью. Оля осторожно слезла на пол, сбавила огонь. Мать в это время застонала и, скрипнув зубами, проговорила сквозь сон:

- Изверги!..

Оля вздрогнула. Темный потолок в полуосвещенной избе хмуро насупился толстой матицей. С улицы смотрела ледяная зимняя ночь двумя мглистыми пятнами окон. Изба, казалось, была наполнена неясными шорохами. Думалось, что вот сейчас откроется черная дверь и войдет тятя. Оля залезла на кровать, прижалась к матери, в испуге дернула ее за рукав.

- Мама!.. Мама!.. Ты спишь?

Мать не шевелилась. Она мертвецки спала. Полная грудь высоко поднималась двумя буграми. Наконец, мать зашевелилась, охватила рукой девочку, прижала к себе и закутала одеялом.

ГЛАВА III

Когда умер Савелий, люди говорили об этом просто, как о самой обыкновенной истории. Должно быть, не было большой охоты говорить о смерти - не так, очевидно, сладко брать ее на язык. Но совсем другое дело - Лукерья приобрела себе мужа. Да и приобрела "незаконно" - без венца, без попов и вдобавок вскоре после похорон мужа, "у которого еще не успели остыть ноги". Причем взяла такого ледащего мужиченку - Сидьку Жигарева - проходимца. Многоязыкая молва старательно принялась точить зубы, когда Сидор Жигарев поселился в ермолаевском домике.

Это был человек, безжалостно потрепанный жизнью. Его лицо с вогнутым тонким носом, изрытое шрамами, было цвета ржавчины. Борода рыжеватым спутанным клоком сбилась почти у самой шеи, а маленькие плутоватые глазенки хитро запрятались под золотистые брови и бойко бегали, поблескивая умом и сметливостью.

Оля недоверчиво встретила нового отца. Она боязливо сторонилась его. Ей не нравились его руки: они были крючковатые, осыпанные веснушками, тоже будто заржавленные, как и лицо.

Но Сидор был к ней ласков. Раз он попробовал притянуть ее к себе и погладить по голове. Она затопала босыми ножонками, завизжала, вырвалась и убежала за печку. Печка теперь стала ее обычным местом, откуда она внимательно наблюдала за новой жизнью, пришедшей вместе с Сидором.

Утрами Сидор вставал и уходил на работу, а возвращался только к вечеру "навеселе".

Оля сразу узнавала его далекий голос. Соскакивала с печки, подбегала к окну и смотрела на улицу сквозь закиданное снежными узорами стекло.

- Дядя Сидор идет опять пьяный.

А Сидор, неспешно шагая по дороге, старательно выводил звонким тенором свою любимую песенку:

Как за реченькой быстрой -
Становой едет пристав.
Ой, горюшко-горе!
Становой едет пристав.
Ох, горюшко-горе!
Становой едет пристав.
А за ним письмоводитель -
Деревенский грабитель.
Эх, горюшко-горе!
Деревенский грабитель.

Оля дышала на стекло, на льду протаивала дырка, и через нее девочка смотрела в зимнюю мглистую ночь, прислушиваясь к песне:

В нагольном тулупе
Во всю прыть сотский лупит.
Эх, горюшко-горе!
Во всю прыть сотский лупит.
Позади всех на паре
Едет урядничья харя.
Эх, горюшко-горе!
Едет урядничья харя.
Они едут за делом,
Поднимать мертвое тело.
Эх, горюшко-горе!
Поднимать мертвое тело.

Сидор приходил веселый. Закинутая немного назад голова его с редкими, мягкими рыжеватыми волосами и лысинкой в пятачок слегка покачивалась, глаза, смеясь, искрились. Он торжественно ставил на стол распечатанную бутылку с водкой, небрежно выкидывал из глубокого кармана плисовых шаровар две-три копченых воблы, садился на лавку и говорил всегда одно и то же:

- Обыкновенно... Правильно...

Как-то раз он пришел весь измазанный патокой. Встал среди избы и с пьяной улыбкой сказал:

- Лижите меня... Ну?

Борода и волосы его были склеены патокой, а на овчинном полушубке стеклянели жирные пятна.

Лукерья, брезгливо топыря пальцы, принялась раздевать Сидора.

- Где хоть тебя носило?

- Я?.. У Митрошки Карпова был в лавчонке и кадушку с патокой пролил, а в патоку эту тело мое вдруг упало... IB патоке искупалось... Лижите меня, говорю я вам!

Оля расхохоталась. Сидор посмотрел на печку, где сидела девочка, и тоже захохотал. Потом, стащив с себя полушубок, полез к ней.

- Милая моя! Мать ругается твоя, а ты смеешься. Добрая душа твоя. Смешной я ведь, верно? Так и надо смеяться надо мною. Дрянной я человечишка.- Он подтянул к себе девочку. Ему захотелось ее поцеловать, но Оля вырвалась и со смехом забилась в темный угол.

- Ладно... Не стою я, чтобы ты меня целовала.

- Ты пьяный.

- А трезвого поцелуешь?

Оля промолчала.

- Ладно, все будет хорошо и обыкновенно... правильно.

Иногда Сидор приводил с собой товарищей. Они садились за стол, пили водку, спорили.

Частенько заходил Кузьма Шалунов - бывший бухгалтер, выгнанный со службы за буйное и странное поведение. Пьян он или трезв - распознать его было трудно: походка его была всегда сбивчива, в движениях - размашистость и какое-то чудаковатое величие. Зиму и лето он носил нараспашку потрепанное ватное пальто.

Шалунов нравился Оле, и она радовалась, когда он появлялся на пороге их избы. С приходом его наступало шумное веселье. Войдя в избу, он снимал шляпу и, подняв ее выше головы, говорил:

- Привет!

Оля любила слушать, как он играл на гитаре. Гитару приносил с собой Троша, здоровый молодой смугляк со сросшимися черными бровями. Сам он на гитаре не играл.

- Не дано мне таланта в музыке,- жаловался он,- руки мои - крюки, неспособные.

Шалунов брал гитару в руки, небрежно проводил пальцами по стальным струнам, и она густо и стройно гудела. А потом, забросив назад длинные волосы, он склонялся к гитаре и начинал пощипывать струны.

В избе становилось тихо. Сидор, облокотясь на стол, неподвижно смотрел куда-то в сторону. Иной раз под звон гитары он запевал протяжную песню. Всклокоченная голова его в это время чуть покачивалась, глаза жмурились. В песнях своих Сидор будто рассказывал о своей горе-горькой судьбине.

Оля, опершись локтями на кирпичи лежанки, задумчиво слушала и забывала в это время его веснущатые руки.

Как-то раз Сидор неожиданно распахнул ворот своей рубахи и, шлепнув ладонью по тощей груди, вскинул голову. Из его глаз катились слезы.

- О чем ты? - спросил его Шалунов.

Сидор утер кулаком глаза, молча плеснул в стакан водки и выпил.

- Не хуже я других, не хуже,- почти шопотом проговорил он.

- Каждый человек имеет цену,- внушительно отозвался Шалунов.

Так было один раз. Чаще Сидор был веселым, смеялся, показывал фокусы. Оле особенно понравился фокус с картошкой.

Сидор принес из кухни глиняный горшок и одну картофелину. Накрыв горшком клубень, он предложил:

- Унесите картошку так, чтобы горшок был вверх дном, но картошку рукой не трогать.

Сузив смеющиеся глаза, он вызывающе посмотрел на присутствующих. Все с любопытством стали приподнимать горшок. Никто не решался попробовать. Тогда Сидор вдруг схватил обеими руками опрокинутый горшок и начал его крутить. Картошка каталась в горшке, но не вываливалась. Затем Сидор, крутя горшок, приподнял его вровень с лицом и важно прошелся по избе. Продолжая крутить горшок, он поставил его на стол и сказал торжественно:

- Нате!

Оля долго не могла успокоиться и попросила:

- Дядя Сидор, покажи еще картошку.

И он еще раз прошелся с горшком.

В этот вечер особенно было весело, спорили, пели песни. Пел и Шалунов. Захмелев, он выпрямился, сделался более осанистым и пел приятным баском под гитару.

Веселье неожиданно нарушил сосед - "Попка"-Степан Голубков. Он явился непрошенно, с ним никто не дружил. Встретили его холодно, а он, как званный гость, прошел вперед и подсел к столу.

- Гуляете?.. Хы... Я иду мимо, слышу веселье, зашел. Сидор, налей стаканчик.

Сидор нехотя плеснул ему в стакан водки.

- Пей, коли пришел.

Голубков был низкорослый коренастый мужик с длинными руками и обезьяньим туловищем. Скуластое веснущатое лицо под огненной шапкой волос, похожих на обожженное помело, казалось маленьким, а зеленоватые глаза поблескивали недоброй усмешкой. Он громко не к делу хохотал, разевал большой рот, утыканный кривыми сгнившими зубами, и цинично бранился.

Наконец, Шалунов строго остановил его:

- Не матерись, болван, на печи ребенок.

Попка, шевельнув рыжими бровями, покосился на Шалунова и сквозь зубы проговорил:

- Эх ты, вобла!..

Шалунов презрительно посмотрел на него и продолжал играть. Для него будто не существовал этот неприятный человек. Встряхнув длинноволосой головой, Шалунов уверенно тронул струны и запел:

Иисус Христос Проигрался в штос, По деревне в лаптях Пробирается. А Илья-пророк Прожил все, что мог, По подоконьям идет, Побирается.

- Не позволю кощунствовать! - свирепо крикнул вдруг Попка и ударил по столу кулаком. На столе со звоном привскочила посуда. Оля, испуганно отодвинувшись в глубь печки, тревожно прислушивалась к нарастающему говору.

- Не позволю! Не позволю! - кричал Попка.

- Не шуми, Степан,- уговаривал Сидор.

- С богом не шути! Эх, ты-ы-ы!

- О людях нужно думать, о жизни людской,- говорил Шалунов.

- Обыкновенно, правильно,- подтверждал Сидор.

- Люди с горя волосы на себе рвут - правду ищут, а ты, болван, ищешь правду там, где нет ничего. Впрочем, нигде ничего ты не ищешь, а так бродишь по россказням поповским, как по путаным тропинкам.

- Обыкновенно, правильно.

- То ты и доехал со своей правдой, как пес бездомный, где день, где ночь, где сутки прочь,- кричал Попка.

- Я... - Шалунов выпрямился. - Верно, я пес бездомный. Но каждой собаке цена есть, а тебе никакой. Ты просто - болячка на теле человеческом торчишь.

- Кузя!.. Не заговаривайся! - зловеще прохрипел Попка.

- Ну, ну, потише.

Ольга боязливо выглянула с печки и замерла в страхе.

Скривив злобно рот, Попка со всего размаха обезьяньей руки хлестнул Шалунова по лицу и прохрипел:

- Н-на...

Все смешалось. Стол опрокинулся. Со звоном покатилась посуда. Шалунов свалился на пол.

Сидор вцепился в Попку обеими руками и хрипло закричал:

- Бить!.. Да я... тебя!.. Собака!..

Они покатились на пол, сминая друг друга. Потом вывалились в сени. Мать визгливо кричала:

- Ради христа, перестаньте! Сидор... родимый мой!.. Степан! Перестаньте.

Кто-то дико завыл. Потом на минуту все смолкло. Хлопнули ворота. С улицы донесся голос Попки.

- А-а! Вы меня?!.

Рама окна вдруг треснула, со звоном посыпалось разбитое стекло и в избу влетел камень. Со двора вбежала Лукерья.

- О-о!.. Да что я буду делать теперь,- жалобно вскрикивала она.- Да стыд-то какой.

Она села на лавку и заплакала.

Вошел Сидор: Рубаха на нем была разорвана в клочки.

- Не вой,- сердито сказал он Лукерье,- заткни окно. Тебе он здорово засветил? - с участием обратился он к Шалунову. Емко бьет... Рука у него, как жгут... Ну, ладно... Пройдет все... То ли бывает...

- Идиот...- тихо проговорил Шалунов. Он сидел на лавке, свесив голову. Из носа крупными каплями текла кровь.

Он утерся окровавленным смятым платком и сказал грустно, тряхнув головой:

- Ну, наплевать...

ГЛАВА IV

Оля опять стала боязливо сторониться Сидора. Она с испугом смотрела на него, когда он возвращался домой. Но Сидор приходил трезвый, веселый, шутливый. От его внимания не ускользнула перемена в девочке, и он старался снова привлечь ее к себе.

Он полюбил, как родную дочь, эту молчаливую худенькую девочку с большими,пугливыми глазами. В последнее время она как будто стала приближаться к нему, но пьяная драка напугала ее.

Сидор украдкой посматривал на девочку. Раз он услышал, как она, укладывая в постель куклу, говорила-

- Ну, спи, не бойся, сегодня не будут драться. Дядя Сидор трезвый.

Сидор покраснел. Ему хотелось схватить Олю, прижать к себе и сказать, что этого больше не будет. Перед ним неожиданно всколыхнулось все его прошлое - бродячее одиночество, дни, потерянные в пьяном угаре. Захотелось жить для этой девочки, оберегать ее спокойствие.

Утром, перед уходом на работу, он подходил к ее постели. Возникало желание погладить ласково ее голову, убрать непослушную прядку густых темнорусых волос с ее лица, укутать, когда она зябко сжималась. Он заботливо одевал ее стеганым одеялом и уходил на работу с желанием жить, работать для нее. Как бы он был счастлив, если бы она хотя один раз назвала его тятей.

Лукерья с тревогой ожидала, что вот опять наступит день, когда Сидор придет домой пьяным, и с этого дня снова запьет на неделю. Но день этот не приходил. Она не знала, что Сидор сказал себе внушительно и строго:

- Довольно, хватит дурака валять.

Вечерами он сидел дома, трезвый, веселый, чинил стулья, подшивал валенки. В это время он напевал что-нибудь вполголоса или вспоминал прошлое.

- Я ведь тоже сиротой рос,- рассказывал он, пришивая подошву к валенку Оли.- Как ветер, ходил по земле. Куда, куда судьба меня не гоняла.

Оля, сидя на лавке, слушала его. Он изредка кидал на нее ласковый взгляд.

- Тянуло меня в молодости в лес, в горы. Глянулась работа в курене, либо на золотом прииске. Лес кругом, и тут тебе все... Бывало, как займется весна... Смотришь на землю, как она отдыхает, как в праздник наряжается. Пичужки и всякая тварь с тобой разговаривает. Лежишь вечерами у балагана... Слушаешь, как черный дрозд в ельнике посвистывает... А ты его подзадориваешь.

- Фью-ю, фьюю!..

Сидор искусно издавал густой бархатистый свист.

- Бывало вечером приумолкнут в лесу птицы,- а... ну-ка, думаю, я вас расшевелю, разбужу!.. Была у меня свистулька сделана. Как это, бывало, займусь насвистывать, они и поднимутся!.. Так это расшумятся, и потемки им нипочем... А утром лежишь... нежишься... В небо смотришь, а оно ласковое, тело и душу греет. Ровно весь ты тут, один... Никого тебе не надо и никого на свете нету, кроме тебя... Помню, пригнали к нам в курень арестантов... Один другого лучше ребята. Смотрю я на них. Они совсем не похожи на нашего брата-мужика. Очень мне приглянулся один из них - Александром Иванычем звали его. Высокий такой, прямой, волосы длинные, густые, черные... Все время он их пятерней назад забрасывал. А глаза у него!.. Отродясь я таких глаз не видывал... Так прямо в душу и заглядывают... Спросил я его: "За что, мол, это вас сюда пригнали на работы,- за убийство какое или кражу?" А он: "Не за убийство и не за кражу, мы, говорит, против краж". "Стало быть, спрашиваю, есть же причина?" "Никакой причины,- отвечает он,- бельмом на глазу у начальства мы сидим, потому - за правду стоим".

Назад Дальше