Мать на этот раз вернулась уже к полуночи и пришла веселая, ласковая. Она подала девочке небольшой белый калач и длинную грошевую конфету, завернутую в синюю, блестящую бумажку с кистями на концах.
- На-ка, ешь, Олютка, есть, поди, хочешь?
Девочка вопросительно взглянула на мать. Ее удивила странная улыбка матери.
- Ты, мама, где была?
Лукерья метнула серыми глазами на дочь.
- Ну, где была, там теперь уже нет... Ложись, спи.
Оля хотела было лечь с ней, но Лукерья сказала:
- Иди на печь... Спи там сегодня.
С этого дня Лукерья изменилась.
Утрами она хлопотливо рылась в небольшом сундучке, доставала из него кубовое платье с тремя оборками и, надев его, прихорашивалась перед маленьким зеркальцем. Оле это нравилось. Свесив голову с печки, она следила за матерью. Один раз спросила:
- Ты, мама, куда нарядилась опять?
Мать недовольно ответила:
- Не твое дело... Мала еще. Много будешь знать, скоро состаришься.
В эту минуту вошла тетка Пелагея. Она помолилась на иконы и, заглянув на кухню, спросила с ядовитой усмешкой:
- Перед кем это ты вырядилась, сударушка?
Лукерья промолчала.
- Тебя я спрашиваю, бесстыжая?.. Из каких это видов гулянкой занялась? Где вечор была?
Лукерья упорно молчала, а Пелагея, краснея от злобы, подступала к сестре:
- Мать ты дочери или нет?.. Тебе я говорю?.. Отберу я девку у тебя... Отдам в монастырь ее. Ах ты, потихоня!.. Только я еще узнаю... Приду со старостой и все твое имение опишу. Что выдумала, а!?. У мужа еще ноги не остыли, а она... Что выдумала?!.
Лукерья схватила ватную кофту, торопливо надела ее на себя. Подвязала голову пестрым кашемировым платком и, встав перед сестрой, сказала:
- Нонче нет такой моды, чтобы имущество описывать у матери. Тебе ладно, у тебя под боком кормилец-мужик, ты не знаешь нужды, а я... Тошно мне!
Пелагея шагнула было к сестре, но та показала ей два кукиша.
- На-ка, выкуси...- А потом обратилась к дочери: - Огня до меня не зажигай, я скоро приду.
Не слушая больше сестры, Лукерья быстро вышла. Оля сидела на печке, Пелагея, постояв с минуту, сказала:
- Я тебя в монастырь охлопочу, ужо погоди, Олютка. Пойдешь в монастырь? Что молчишь?.. Нарядная будешь ходить, галоши носить будешь. Там хорошо, учиться будешь в школе.
Олю соблазняло обещание тетки. Она мысленно представила себе, как она в блестящих новых галошах, в черном платье будет ходить в школу.
Пелагея постояла в раздумье и вышла.
Мать пришла поздно и долго возилась у двери, а потом нетвердой поступью прошла вперед. Слышно было, как она ощупью нашла в печурке коробку спичек, забрякала ею и чиркнула спичку.
- Олютка,- крикнула она.
Дочь не отозвалась.
- Спишь? Ну, спи.
Она снова чиркнула спичку. Спичка потухла, и коробка упала на пол. Мать долго возилась, искала спички, тихо ругалась:
- Где вы тут?.. Тьфу!.. Окаянные!.. Тьфу!.. Чтобы вам!.. Тьфу!..
Отыскав спички, она принялась зажигать лампу. Спички вспыхивали и гасли. Слабый свет на мгновение освещал ее лицо. Посапывая носом, мать сердито ворчала:
- Я вам покажу!.. Тьфу ты, окаянная спичечка!
Треснуло и покатилось по столу стекло от лампы.
Наконец, Лукерья зажгла лампу и стала раздеваться.
Оля украдкой смотрела с печки. Мать, пошатываясь, ходила по избе. Лицо ее было красное. Она грузно свалилась на кровать и, растянувшись на спине, широко раскинула руки. Ее дыхание было громко, прерывисто. Смотря неподвижными глазами в темный потолок, она что-то обдумывала, потом улыбнулась и крикнула:
- Олютка!
Дочь не отвечала.
- Слышишь, тебе я говорю?
- Что, мама?
- Ты что, оглохла? Не откликаешься.
- Что?
Девочка почему-то испугалась матери, а та почти весело проговорила:
- Эх ты, горемычная человеченка. Хочешь, я тебе тятю приведу?
- А где он?
- А вот увидишь.
Помолчав с минуту, мать задорно, точно кому-то возражая, проговорила:
- А что нам?.. Не больно-то я испугалась... Тьфу!
Мать смолкла. Ольга долго не решалась поднять голову. Наконец, выглянула с печки. Мать, полураздетая, спала. Керосиновая лампа тускло горела. Стекло закоптилось, и огонь в лампе вспыхивал, как злой, насмешливый глаз под черной бровью. Оля осторожно слезла на пол, сбавила огонь. Мать в это время застонала и, скрипнув зубами, проговорила сквозь сон:
- Изверги!..
Оля вздрогнула. Темный потолок в полуосвещенной избе хмуро насупился толстой матицей. С улицы смотрела ледяная зимняя ночь двумя мглистыми пятнами окон. Изба, казалось, была наполнена неясными шорохами. Думалось, что вот сейчас откроется черная дверь и войдет тятя. Оля залезла на кровать, прижалась к матери, в испуге дернула ее за рукав.
- Мама!.. Мама!.. Ты спишь?
Мать не шевелилась. Она мертвецки спала. Полная грудь высоко поднималась двумя буграми. Наконец, мать зашевелилась, охватила рукой девочку, прижала к себе и закутала одеялом.
ГЛАВА III
Когда умер Савелий, люди говорили об этом просто, как о самой обыкновенной истории. Должно быть, не было большой охоты говорить о смерти - не так, очевидно, сладко брать ее на язык. Но совсем другое дело - Лукерья приобрела себе мужа. Да и приобрела "незаконно" - без венца, без попов и вдобавок вскоре после похорон мужа, "у которого еще не успели остыть ноги". Причем взяла такого ледащего мужиченку - Сидьку Жигарева - проходимца. Многоязыкая молва старательно принялась точить зубы, когда Сидор Жигарев поселился в ермолаевском домике.
Это был человек, безжалостно потрепанный жизнью. Его лицо с вогнутым тонким носом, изрытое шрамами, было цвета ржавчины. Борода рыжеватым спутанным клоком сбилась почти у самой шеи, а маленькие плутоватые глазенки хитро запрятались под золотистые брови и бойко бегали, поблескивая умом и сметливостью.
Оля недоверчиво встретила нового отца. Она боязливо сторонилась его. Ей не нравились его руки: они были крючковатые, осыпанные веснушками, тоже будто заржавленные, как и лицо.
Но Сидор был к ней ласков. Раз он попробовал притянуть ее к себе и погладить по голове. Она затопала босыми ножонками, завизжала, вырвалась и убежала за печку. Печка теперь стала ее обычным местом, откуда она внимательно наблюдала за новой жизнью, пришедшей вместе с Сидором.
Утрами Сидор вставал и уходил на работу, а возвращался только к вечеру "навеселе".
Оля сразу узнавала его далекий голос. Соскакивала с печки, подбегала к окну и смотрела на улицу сквозь закиданное снежными узорами стекло.
- Дядя Сидор идет опять пьяный.
А Сидор, неспешно шагая по дороге, старательно выводил звонким тенором свою любимую песенку:
Как за реченькой быстрой -
Становой едет пристав.
Ой, горюшко-горе!
Становой едет пристав.
Ох, горюшко-горе!
Становой едет пристав.
А за ним письмоводитель -
Деревенский грабитель.
Эх, горюшко-горе!
Деревенский грабитель.
Оля дышала на стекло, на льду протаивала дырка, и через нее девочка смотрела в зимнюю мглистую ночь, прислушиваясь к песне:
В нагольном тулупе
Во всю прыть сотский лупит.
Эх, горюшко-горе!
Во всю прыть сотский лупит.
Позади всех на паре
Едет урядничья харя.
Эх, горюшко-горе!
Едет урядничья харя.
Они едут за делом,
Поднимать мертвое тело.
Эх, горюшко-горе!
Поднимать мертвое тело.
Сидор приходил веселый. Закинутая немного назад голова его с редкими, мягкими рыжеватыми волосами и лысинкой в пятачок слегка покачивалась, глаза, смеясь, искрились. Он торжественно ставил на стол распечатанную бутылку с водкой, небрежно выкидывал из глубокого кармана плисовых шаровар две-три копченых воблы, садился на лавку и говорил всегда одно и то же:
- Обыкновенно... Правильно...
Как-то раз он пришел весь измазанный патокой. Встал среди избы и с пьяной улыбкой сказал:
- Лижите меня... Ну?
Борода и волосы его были склеены патокой, а на овчинном полушубке стеклянели жирные пятна.
Лукерья, брезгливо топыря пальцы, принялась раздевать Сидора.
- Где хоть тебя носило?
- Я?.. У Митрошки Карпова был в лавчонке и кадушку с патокой пролил, а в патоку эту тело мое вдруг упало... IB патоке искупалось... Лижите меня, говорю я вам!
Оля расхохоталась. Сидор посмотрел на печку, где сидела девочка, и тоже захохотал. Потом, стащив с себя полушубок, полез к ней.
- Милая моя! Мать ругается твоя, а ты смеешься. Добрая душа твоя. Смешной я ведь, верно? Так и надо смеяться надо мною. Дрянной я человечишка.- Он подтянул к себе девочку. Ему захотелось ее поцеловать, но Оля вырвалась и со смехом забилась в темный угол.
- Ладно... Не стою я, чтобы ты меня целовала.
- Ты пьяный.
- А трезвого поцелуешь?
Оля промолчала.
- Ладно, все будет хорошо и обыкновенно... правильно.
Иногда Сидор приводил с собой товарищей. Они садились за стол, пили водку, спорили.
Частенько заходил Кузьма Шалунов - бывший бухгалтер, выгнанный со службы за буйное и странное поведение. Пьян он или трезв - распознать его было трудно: походка его была всегда сбивчива, в движениях - размашистость и какое-то чудаковатое величие. Зиму и лето он носил нараспашку потрепанное ватное пальто.
Шалунов нравился Оле, и она радовалась, когда он появлялся на пороге их избы. С приходом его наступало шумное веселье. Войдя в избу, он снимал шляпу и, подняв ее выше головы, говорил:
- Привет!
Оля любила слушать, как он играл на гитаре. Гитару приносил с собой Троша, здоровый молодой смугляк со сросшимися черными бровями. Сам он на гитаре не играл.
- Не дано мне таланта в музыке,- жаловался он,- руки мои - крюки, неспособные.
Шалунов брал гитару в руки, небрежно проводил пальцами по стальным струнам, и она густо и стройно гудела. А потом, забросив назад длинные волосы, он склонялся к гитаре и начинал пощипывать струны.
В избе становилось тихо. Сидор, облокотясь на стол, неподвижно смотрел куда-то в сторону. Иной раз под звон гитары он запевал протяжную песню. Всклокоченная голова его в это время чуть покачивалась, глаза жмурились. В песнях своих Сидор будто рассказывал о своей горе-горькой судьбине.
Оля, опершись локтями на кирпичи лежанки, задумчиво слушала и забывала в это время его веснущатые руки.
Как-то раз Сидор неожиданно распахнул ворот своей рубахи и, шлепнув ладонью по тощей груди, вскинул голову. Из его глаз катились слезы.
- О чем ты? - спросил его Шалунов.
Сидор утер кулаком глаза, молча плеснул в стакан водки и выпил.
- Не хуже я других, не хуже,- почти шопотом проговорил он.
- Каждый человек имеет цену,- внушительно отозвался Шалунов.
Так было один раз. Чаще Сидор был веселым, смеялся, показывал фокусы. Оле особенно понравился фокус с картошкой.
Сидор принес из кухни глиняный горшок и одну картофелину. Накрыв горшком клубень, он предложил:
- Унесите картошку так, чтобы горшок был вверх дном, но картошку рукой не трогать.
Сузив смеющиеся глаза, он вызывающе посмотрел на присутствующих. Все с любопытством стали приподнимать горшок. Никто не решался попробовать. Тогда Сидор вдруг схватил обеими руками опрокинутый горшок и начал его крутить. Картошка каталась в горшке, но не вываливалась. Затем Сидор, крутя горшок, приподнял его вровень с лицом и важно прошелся по избе. Продолжая крутить горшок, он поставил его на стол и сказал торжественно:
- Нате!
Оля долго не могла успокоиться и попросила:
- Дядя Сидор, покажи еще картошку.
И он еще раз прошелся с горшком.
В этот вечер особенно было весело, спорили, пели песни. Пел и Шалунов. Захмелев, он выпрямился, сделался более осанистым и пел приятным баском под гитару.
Веселье неожиданно нарушил сосед - "Попка"-Степан Голубков. Он явился непрошенно, с ним никто не дружил. Встретили его холодно, а он, как званный гость, прошел вперед и подсел к столу.
- Гуляете?.. Хы... Я иду мимо, слышу веселье, зашел. Сидор, налей стаканчик.
Сидор нехотя плеснул ему в стакан водки.
- Пей, коли пришел.
Голубков был низкорослый коренастый мужик с длинными руками и обезьяньим туловищем. Скуластое веснущатое лицо под огненной шапкой волос, похожих на обожженное помело, казалось маленьким, а зеленоватые глаза поблескивали недоброй усмешкой. Он громко не к делу хохотал, разевал большой рот, утыканный кривыми сгнившими зубами, и цинично бранился.
Наконец, Шалунов строго остановил его:
- Не матерись, болван, на печи ребенок.
Попка, шевельнув рыжими бровями, покосился на Шалунова и сквозь зубы проговорил:
- Эх ты, вобла!..
Шалунов презрительно посмотрел на него и продолжал играть. Для него будто не существовал этот неприятный человек. Встряхнув длинноволосой головой, Шалунов уверенно тронул струны и запел:
Иисус Христос Проигрался в штос, По деревне в лаптях Пробирается. А Илья-пророк Прожил все, что мог, По подоконьям идет, Побирается.
- Не позволю кощунствовать! - свирепо крикнул вдруг Попка и ударил по столу кулаком. На столе со звоном привскочила посуда. Оля, испуганно отодвинувшись в глубь печки, тревожно прислушивалась к нарастающему говору.
- Не позволю! Не позволю! - кричал Попка.
- Не шуми, Степан,- уговаривал Сидор.
- С богом не шути! Эх, ты-ы-ы!
- О людях нужно думать, о жизни людской,- говорил Шалунов.
- Обыкновенно, правильно,- подтверждал Сидор.
- Люди с горя волосы на себе рвут - правду ищут, а ты, болван, ищешь правду там, где нет ничего. Впрочем, нигде ничего ты не ищешь, а так бродишь по россказням поповским, как по путаным тропинкам.
- Обыкновенно, правильно.
- То ты и доехал со своей правдой, как пес бездомный, где день, где ночь, где сутки прочь,- кричал Попка.
- Я... - Шалунов выпрямился. - Верно, я пес бездомный. Но каждой собаке цена есть, а тебе никакой. Ты просто - болячка на теле человеческом торчишь.
- Кузя!.. Не заговаривайся! - зловеще прохрипел Попка.
- Ну, ну, потише.
Ольга боязливо выглянула с печки и замерла в страхе.
Скривив злобно рот, Попка со всего размаха обезьяньей руки хлестнул Шалунова по лицу и прохрипел:
- Н-на...
Все смешалось. Стол опрокинулся. Со звоном покатилась посуда. Шалунов свалился на пол.
Сидор вцепился в Попку обеими руками и хрипло закричал:
- Бить!.. Да я... тебя!.. Собака!..
Они покатились на пол, сминая друг друга. Потом вывалились в сени. Мать визгливо кричала:
- Ради христа, перестаньте! Сидор... родимый мой!.. Степан! Перестаньте.
Кто-то дико завыл. Потом на минуту все смолкло. Хлопнули ворота. С улицы донесся голос Попки.
- А-а! Вы меня?!.
Рама окна вдруг треснула, со звоном посыпалось разбитое стекло и в избу влетел камень. Со двора вбежала Лукерья.
- О-о!.. Да что я буду делать теперь,- жалобно вскрикивала она.- Да стыд-то какой.
Она села на лавку и заплакала.
Вошел Сидор: Рубаха на нем была разорвана в клочки.
- Не вой,- сердито сказал он Лукерье,- заткни окно. Тебе он здорово засветил? - с участием обратился он к Шалунову. Емко бьет... Рука у него, как жгут... Ну, ладно... Пройдет все... То ли бывает...
- Идиот...- тихо проговорил Шалунов. Он сидел на лавке, свесив голову. Из носа крупными каплями текла кровь.
Он утерся окровавленным смятым платком и сказал грустно, тряхнув головой:
- Ну, наплевать...
ГЛАВА IV
Оля опять стала боязливо сторониться Сидора. Она с испугом смотрела на него, когда он возвращался домой. Но Сидор приходил трезвый, веселый, шутливый. От его внимания не ускользнула перемена в девочке, и он старался снова привлечь ее к себе.
Он полюбил, как родную дочь, эту молчаливую худенькую девочку с большими,пугливыми глазами. В последнее время она как будто стала приближаться к нему, но пьяная драка напугала ее.
Сидор украдкой посматривал на девочку. Раз он услышал, как она, укладывая в постель куклу, говорила-
- Ну, спи, не бойся, сегодня не будут драться. Дядя Сидор трезвый.
Сидор покраснел. Ему хотелось схватить Олю, прижать к себе и сказать, что этого больше не будет. Перед ним неожиданно всколыхнулось все его прошлое - бродячее одиночество, дни, потерянные в пьяном угаре. Захотелось жить для этой девочки, оберегать ее спокойствие.
Утром, перед уходом на работу, он подходил к ее постели. Возникало желание погладить ласково ее голову, убрать непослушную прядку густых темнорусых волос с ее лица, укутать, когда она зябко сжималась. Он заботливо одевал ее стеганым одеялом и уходил на работу с желанием жить, работать для нее. Как бы он был счастлив, если бы она хотя один раз назвала его тятей.
Лукерья с тревогой ожидала, что вот опять наступит день, когда Сидор придет домой пьяным, и с этого дня снова запьет на неделю. Но день этот не приходил. Она не знала, что Сидор сказал себе внушительно и строго:
- Довольно, хватит дурака валять.
Вечерами он сидел дома, трезвый, веселый, чинил стулья, подшивал валенки. В это время он напевал что-нибудь вполголоса или вспоминал прошлое.
- Я ведь тоже сиротой рос,- рассказывал он, пришивая подошву к валенку Оли.- Как ветер, ходил по земле. Куда, куда судьба меня не гоняла.
Оля, сидя на лавке, слушала его. Он изредка кидал на нее ласковый взгляд.
- Тянуло меня в молодости в лес, в горы. Глянулась работа в курене, либо на золотом прииске. Лес кругом, и тут тебе все... Бывало, как займется весна... Смотришь на землю, как она отдыхает, как в праздник наряжается. Пичужки и всякая тварь с тобой разговаривает. Лежишь вечерами у балагана... Слушаешь, как черный дрозд в ельнике посвистывает... А ты его подзадориваешь.
- Фью-ю, фьюю!..
Сидор искусно издавал густой бархатистый свист.
- Бывало вечером приумолкнут в лесу птицы,- а... ну-ка, думаю, я вас расшевелю, разбужу!.. Была у меня свистулька сделана. Как это, бывало, займусь насвистывать, они и поднимутся!.. Так это расшумятся, и потемки им нипочем... А утром лежишь... нежишься... В небо смотришь, а оно ласковое, тело и душу греет. Ровно весь ты тут, один... Никого тебе не надо и никого на свете нету, кроме тебя... Помню, пригнали к нам в курень арестантов... Один другого лучше ребята. Смотрю я на них. Они совсем не похожи на нашего брата-мужика. Очень мне приглянулся один из них - Александром Иванычем звали его. Высокий такой, прямой, волосы длинные, густые, черные... Все время он их пятерней назад забрасывал. А глаза у него!.. Отродясь я таких глаз не видывал... Так прямо в душу и заглядывают... Спросил я его: "За что, мол, это вас сюда пригнали на работы,- за убийство какое или кражу?" А он: "Не за убийство и не за кражу, мы, говорит, против краж". "Стало быть, спрашиваю, есть же причина?" "Никакой причины,- отвечает он,- бельмом на глазу у начальства мы сидим, потому - за правду стоим".