* * *
В полдень к палатке подъехала отставшая нарта. Старик ждал ее с нетерпением - очень ему не хотелось проминать для хитрого Шумкова след по глубокому рыхлому снегу.
Напившись чая, сняли палатку, быстро увязали груз. Теперь вперед поехала нарта Шумкова. Собаки у этой нарты - как на подбор были рослые, и каюр, смуглый молчаливый камчадал, тоже не был обижен ростом.
Упряжки медленно продвигались в глубь тайги, оставляя глубокий извилистый след. То и дело нарта задевала стволы деревьев. Николка по примеру каюров проворно перебрасывал свои ноги на противоположную от дерева сторону. Через каждые полтора часа передняя нарта уступала дорогу задней. Изредка Гэрбэча останавливал собак, действуя остолом, как рычагом, переворачивал нарту вверх полозьями. Доставал из-за пазухи алюминиевую фляжку, выдергивал из-под облучка кусочек медвежьей шкуры, брызгал на нее водой и быстро проводил влажной шкуркой по всей длине полозьев - тончайшая корочка льда мгновенно покрывала дерево. После этого нарта скользила гораздо легче.
Сидеть на нартах без движенья было невыносимо холодно. Николка несколько раз пробовал бежать рядом с нартой, как это делал в тундре, но всякий раз глубоко проваливался в снег.
К вечеру передовые собаки едва плелись, хрипло дыша, и наконец остановились. Мало обращая внимания на крик и ругань каюров, они легли на снег и начали скусывать с подушечек лап намерзшие кусочки льда.
Николка тоже очень устал.
Гэрбэча ушел к передней нарте. Николка видел, как о чем-то спорили каюры: камчадал махал рукой вправо, Гэрбэча - вперед по ходу упряжки. Шумков достал широкие камусные лыжи, встал на них и, широко расставляя ноги, пошел вперед, приминая рыхлый снег. Он шел легко и быстро, собаки не поспевали за ним, и он то и дело ласково подзывал вожака упряжки.
"И куда они все едут и едут? - раздраженно думал Николка. - Собак измучили, сами измучились, заночевали бы здесь".
Только в сумерках остановили каюры упряжки. У подножия крутолобой невысокой сопки, в густом молодом лиственничном лесу, на чьей-то старой стоянке быстро поставили палатку.
"Вот как хорошо! - мысленно радовался Николка. - Не надо жерди рубить, и даже чурки под печку готовые".
Но когда Шумков откопал под снегом небольшую поленницу дров, Николка посмотрел на каюров с восторгом: "И как это они смогли найти в такой большой тайге такую маленькую стоянку?"
Перед сном он спросил у Шумкова:
- Василий, как по-эвенски сказать "здравствуй"?
- "Здравствуй"? Здравствуй… по-нашему будет: би хатра бый.
Николка запомнил эти слова и решил по прибытии в становище оленеводов так и здороваться с пастухами.
Утром упряжки выехали на подмерзшие оленьи следы. Это была настоящая оленья дорога шириною метров в десять - тысячи оленьих копыт утрамбовали снег, мороз сковал его, и он стал плотным и звенящим. Поверх оленьих следов Николка заметил два лыжных следа. "Наверно, это пастухи гнали стадо", - догадался он.
Выскочив на твердый снег, собаки, нетерпеливо повизгивая, помчались галопом. При такой скорости легко можно было расшибиться о дерево. Гэрбэча, сунув остол между копыльев, с большим трудом притормаживал. Но вскоре собаки устали и перешли на рысь. Гэрбэча выдернул остол и, кивнув на оленью дорогу, сказал:
- Эта оленья шахма. Тут пастухи ночевку делали. Скоро будем догонять пастухов.
Но догнали пастухов не скоро. Оленья шахма все тянулась и тянулась, то расширяясь, то сужаясь, и казалось, что не будет ей ни конца ни края.
Только на следующий день, уже при лунном свете, шахма под полозьями отмякла; рыхло зашуршало - значит, прошли олени совсем недавно - мороз не успел сковать их следы.
Первыми жилье почуяли собаки, они вдруг рванули и, не обращая внимания на предостерегающие крики каюров, помчались галопом. Николка едва успевал убирать ноги от пролетавших мимо лиственниц. Гэрбэча изо всех сил тормозил остолом, предусмотрительно сложив ноги перед собой на нарту.
Николка представлял себе стоянку пастухов из нескольких конусообразных юрт, поэтому был удивлен и раздосадован, увидев всего лишь две обычные брезентовые палатки.
Мохнатые оленегонные лайки встретили гостей добродушным лаем, предусмотрительно держась подальше от злобных ездовых собак. Из палаток почти одновременно выскочили трое мужчин. Каюры, тщательно выбив снег с унтов, вошли в палатку и, здороваясь с каждым пастухом за руку, рассаживались на оленьи шкуры.
В палатке горела свеча, всюду лежали оленьи шкуры. Вверху под потолком висели короткие торбаса, чижи, рукавицы, слева возле входа жарко полыхала печка, на печке в большой кастрюле варилось мясо.
Николка протянул руку ближайшему пастуху, с достоинством сказал:
- Би хатра бый!
Пастух удивленно вскинул мохнатые брови, что-то сказал Шумкову. Тот ему что-то ответил с улыбкой.
"Приятно им, наверно, удивляются, что я на их языке здороваюсь", - подумал Николка и продолжал здороваться с остальными.
Кроме трех пастухов Николка увидел в палатке женщину - она сидела возле печки. Перед ней лежала горка посуды, какие-то мешочки, обрезки камусов, кожаные сверточки. На ней было грязное ситцевое платье неопределенного цвета. В одной руке она держала дымящуюся папиросу, другую руку, с длинной сухой ладошкой, протянула Николке.
- Би хатра бый! - опять сказал Николка.
Женщина визгливо засмеялась, пастухи тоже заулыбались, оживленно переговариваясь.
Николка почувствовал, что смеются над ним, но не обиделся. "Наверно, я смешно здороваюсь, - догадался он. - С акцентом".
Когда все разделись и переобулись в сухую обувь, женщина, лукаво поблескивая узкими черными глазами, поставила на середину палатки маленький низенький столик с острыми ножками. Надавливая ладонью то на одну сторону стола, то на другую, она, установив его горизонтально, расставила на нем чайные чашки и стаканы. Потом железным кованым крючком сосредоточенно вылавливала из кастрюли мясо и складывала его в два деревянных блюда. Покончив с мясом, принялась разливать по мискам вкусно пахнущий мясной бульон.
Пастухи и каюры сидели вокруг стола тесным полукругом, скрестив под себя ноги, и молча наблюдали за действиями чумработницы с таким вниманием, словно она выполняла бог весть какую важную работу. К мясу никто не притрагивался, все чего-то ждали. Николка нетерпеливо глотал слюну. Куски оленины дымились паром. Он сидел, как все, скрестив ноги. Вначале так сидеть было даже интересно, но вскоре ноги уже болели в коленных суставах, невыносимо хотелось сесть поудобней, но распрямлять ноги было и некуда и нельзя, потому что Николка очень хотел быть похожим на заправского пастуха.
Неяркое пламя свечи слабо освещало лица пастухов. Ни на одном из этих лиц Николка не мог сосредоточить свое внимание, все эвены казались ему похожими друг на друга, пожалуй, только один пастух выделялся необыкновенно густыми бровями: они, как мохнатые черные гусеницы, шевелились на его бронзовом морщинистом лбу.
В дальнем углу палатки Николка увидел невысокую стопку журналов и газет, рядом лежал радиоприемник "Спидола". Пока Николка озирался и приглядывался, женщина достала из своего угла алюминиевый пятилитровый бидончик, открыла крышку - терпко запахло брагой. Лица мужчин оживились. Женщина наполнила бражкой чашки и стаканы, Николка пересчитал количество стаканов и чашек - получалось, что порция бражки приходилась и на его долю. "Только водку, сыночек, не пей…" - вспомнил он наказ матери.
- Мне не надо наливать, я не буду пить, - сказал Николка, обращаясь к женщине, но в ту же секунду почувствовал толчок в бок.
Шумков, наклонившись к Николкиному уху, торопливо, почти испуганно, зашептал:
- Что ты! Что ты! Нельзя отказываться! Если налили, непременно выпить надо. Если не выпьешь, кровно обидишь чумработницу. Надо выпить. Обычай такой, закон такой - понимаешь?
Выпив бражку без чоканья и тостов, пастухи оживленно заговорили, выжидающе посматривая на Николку.
Николка взял стакан. "Раз обычай такой… Обычаи надо уважать", - подумал он и, крепко закрыв глаза, торопливо выпил противную мутную жидкость. Поставив стакан, не открывая глаз, он долго кашлял, взмахивая руками. Эвены, добродушно посмеиваясь, аппетитно хлебали мясной бульон, заедая его разваренной олениной.
- Ты, Николка, кушай, кушай больше, тогда хорошо будет, - заботливо советовал Шумков.
Он взял кусок мяса, начал есть. Постепенно горечь и жжение в желудке исчезли, тело расслабилось, налившись теплом, голова казалась легкой и чужой, точно резиновый шар, и приятно кружилась, кружилась…
Чумработница вновь наполнила бражкой стаканы. Николка решительно замотал головой:
- Не надо! Мне хватит… Я уже выпил…
Но опять почувствовал острый локоть Шумкова. На этот раз лицо его выражало крайний испуг.
- Что ты делаешь?! - опять зашептал эвен. - Нельзя отказываться! Если ты выпил одну - значит, должен выпить еще две. До трех надо! Обязательно! Такой у нас закон.
"Вот странный закон, - мысленно удивился Николка. - Нигде я про такой закон не читал и не слышал. Ну, что поделаешь: раз надо - значит, надо". И он, морщась, выпил второй стакан. Потом он выпил и третий, и четвертый. Откуда-то появилась водка в заиндевевших бутылках.
Далеко за полночь каюры, пастухи и чумработница, напившись до бесчувствия, крепко уснули, кто завернувшись в оленью шкуру, кто забравшись, не раздеваясь, в чужой кукуль, а кто и просто втиснулся между спящих.
Проснулся Николка от холода и от сильной головной боли. Кукуль разорван вдоль до середины. Шкура, на которой он лежал, облевана, от нее терпко шибало в нос кислым и приторным - Николку затошнило, он торопливо вылез из кукуля и, перешагивая через спящих, выскочил из палатки вон.
Потом он помогал чумработнице растапливать печь. Когда палатка наполнилась теплом, спящие вповалку пастухи и каюры зашевелились, завздыхали и один за другим потянулись из палатки. Лица были опухшие, одежда помятая, вывалянная в оленьей шерсти.
Облеванную шкуру чумработница молча вынесла и бросила на снег, взамен принесла другую. Затем она принесла в палатку охапку свежих лиственничных веток и, застелив ими грязную подстилку, принялась мыть посуду, вытирая ее какими-то длинными мягкими стружками.
Мужчины, умывшись, разобрав привезенную почту, с изнывающим видом нетерпеливо поглядывали на кастрюлю, в которой варилось мясо. Изредка кто-нибудь из них что-то вяло спрашивал, ему так же вяло отвечали.
Шумков включил "Спидолу" и тотчас же выключил. По тому, как он страдальчески морщился, Николка понял, что у него тоже болит голова. Но от этого Николке не стало легче. "Они уже привычные, - подумал он, - а я первый раз эту гадость выпил… и последний. И зачем я пил? Фу!"
Он гадливо сморщился, это заметил коренастый пастух, сидящий напротив.
- Что, парень, голова болит? - спросил он участливо.
- Очень болит, как будто палкой по голове ударили!
Он не преувеличивал: голова у него действительно болела так, как никогда еще за всю жизнь. Его тошнило, тело настолько ослабло, что трудно было даже шевелиться. Хотелось залезть куда-нибудь в прохладную темноту, закутать голову и лежать без движения и раздражающих звуков. Только усилием воли он заставлял себя сидеть.
- Зачем же ты пил? - неожиданно спросил коренастый пастух. Лицо у него было округлое, все в мелких морщинках, глаза острые, строгие, губы хотя и большие, но тоже строгие - плотно поджатые.
Николка опешил, не зная, что отвечать. Повернулся к Шумкову - тот, ухмыляясь, отводил глаза в сторону. Начиная о чем-то смутно догадываться, Николка кивнул на Шумкова:
- Он сказал мне, что у вас закон такой: если я не выпью три стакана бражки, то чумработница не будет ничего шить мне и обидится…
Пастух укоризненно посмотрел на Шумкова. Тот мелко трясся от смеха. Пастух осуждающе покачал головой:
- Обманул он тебя, парень. Надо было тебе просто перевернуть стакан кверху дном, и Улита бы тебе не налила…
Пастухи, улыбаясь, что-то спрашивали у Шумкова, тот сквозь смех отвечал.
- Скажи, парень, - вновь обратился пастух к Николке. - А здороваться тебя тоже Шумков научил?
- Да, да! Шумков! - закивал Николка, чувствуя новый подвох.
- Вот оно что-о! - усмехнулся пастух. - А я думал вчера, когда ты здороваться начал, что у тебя с головой что-то не в порядке. Знаешь, как перевести твое здоровканье на наш язык?
Николка посмотрел на улыбающиеся вокруг лица и через силу улыбнулся.
- "Я темный, глупый человек!" Вот как ты вчера здоровался с нами…
В другое время Николка непременно бы посмеялся над собой, но сейчас было не до смеха. Ему казалось, что он тяжело заболел. Попробовал есть мясо, но оно горчило. Даже сахар казался горьким, как полынь. Через силу выпив чашку чаю, вытерев рукавом холодный пот со лба, Николка, не обращая ни на кого внимания, пробрался в угол палатки, лег на шкуру, закрыл глаза и тотчас же словно поплыл куда-то, то проваливаясь в холодную темную бездну, то взмывая в горячее красное облако. Иногда, точно из другого мира, он слышал над собой человеческий голос: "Напоил мальчишку. Зачем?" - "Разве я знал, что он такой хлюпик, на вид-то вроде здоровый". - "Надо чаем напоить, пусть желудок промоет". - "Ладно, не будите, пускай отлежится". Потом людские голоса стали неразборчивыми, будто журчал ручей.
Проснулся он в сумерках. Голова болела по-прежнему и казалась невероятно тяжелой. Пастухи, должно быть, только что откуда-то пришли - они сидели на шкурах и переобувались в сухую обувь. Каюров не было.
- Ну, как твое здоровье? - с искренним участием спросил Шумков.
- Плоховато, - признался Николка. - Есть хочу, а во рту горько, и слабость во всем теле.
- Ну, ничего, брат, это скоро пройдет, привыкнешь, - убежденно сказал Шумков.
- Нечего привыкать, - строго перебил Шумкова коренастый пастух и обратился к Николке: - Давай познакомимся, меня зовут Фока Степанович, ее - Улита, а это, - он указал глазами на морщинистого старика, - это Аханя. Старший наш пастух. А вон тот - Костя, - кивнул он на молодого сухопарого эвена, очень похожего на скуластую испитую женщину.
Николка, превозмогая головную боль, напряженно всматривался в лица людей, с которыми ему придется жить в одной палатке не день и не месяц, а быть может, годы.
* * *
Только через три дня смог он пойти с пастухами в стадо. Но еще долго чувствовал в своем теле слабость, точно после тяжелого гриппа.
Чумработница Улита сшила ему замшевые перчатки и большие, из оленьего меха, рукавицы.
Улита была женой Ахани. Она родилась в тайге и с тех пор с тайгой неразлучна. Лицо у нее продолговатое, глаза живые, блестящие и узкие, как щелочки. Говорит она по-русски очень плохо и потому часто обращается к Николке на своем языке. На вид ей не меньше сорока пяти, но оказалось, что нет и тридцати.
Аханя был старше жены почти двое. Он тоже родился в тайге. Потомственный оленевод, он другого ремесла не знал, да и знать не желал. Он давно болел туберкулезом, часто и подолгу кашлял, страдальчески морщась, откашлявшись, неизменно улыбался застенчивой виноватой улыбкой так, что трепетали ноздри его широкого, слегка приплюснутого носа, и глаза его при этом излучали какой-то удивительный добрый свет.
Отдавая Николке свои запасные лыжи, он сказал:
- Миколка! Вот моя тебе лыжи даем, но только не суксем даем. Тибе нада лыжи сам делали.
- Но я их никогда не делал!
- Ничиво, моя помогали тибе будем. Учили тебя будем.
И он сдержал свое слово. Однажды, взяв два топора, он повел Николку к реке. Выбрав ровный, толще телеграфного столба, тополь, Аханя велел срубить его. Потом, отрубив от комля полутораметровый балан, они при помощи деревянных клиньев раскололи его вдоль на две половины.
Одну половину старик начал тесать сам, другую отдал Николке. Скоро у старика получилась ровная, в два пальца толщиной, тесина. У Николки, как он ни старался, вышла из-под топора толстая пропеллерообразная плаха. Критически осмотрев его работу, старик с улыбкой покачал головой:
- Окси! Какой кривой доска. - И начал исправлять ее - быстро и ловко, ни одного лишнего движения.
"Как настоящий плотник!" - восхищенно подумал Николка.
Несколько дней заготовки к лыжам висели в палатке над печкой. Когда они высохли, Аханя изогнутым, насаженным на длинную деревянную ручку ножом обстругал тесины до толщины одного пальца. После этого он продолжал утончать тесины с большой осторожностью. Время от времени брал тесину за один конец и вытягивал руку перед собой, если противоположный конец тесины тянул книзу, он продолжал тесать. Наконец, когда обе заготовки легко удерживались на вытянутой руке, Аханя удовлетворенно закончил эту работу.
На следующий день, распарив головки лыж в кипящей воде, Аханя при помощи деревянных рычажков и перекладинок аккуратно загнул их, зафиксировав рычажки, и вновь подвесил для просушки. Потом заставил Николку обдирать с кетовой юколы кожу и скручивать ее в тугие рулончики. Улита тем временем сшила из оленьих камусов два куска по величине лыж.
На второй день, когда лыжи высохли, Аханя сказал:
- Типерь, Микулай, нада жарко печка топили и рыбий кожа долго варили.
Улита бросила в кастрюлю с кипящей водой рулончики из рыбьей кожи. Николка докрасна раскочегарил печь. Через полчаса рулончики сварились. Улита вынула их и остудила.
Аханя, раздевшись до пояса, подогрел над печью одну лыжу, затем изо всей силы принялся втирать рыбьи рулончики в сухую тесину. Смуглое тело старика, переплетенное жилами, лоснилось от пота, мускулы бегали под кожей, точно мыши. Вымазав лыжу липким рыбьим клеем, Аханя быстро смочил мездру камусовой заготовки, затем, хорошо разогрев камус над печью, натянул его на лыжину - на головку и задник - и начал изо всех сил водить кулаком по камусу, вдавливая его в тесину. Улита помогала ему: расправляла складки камуса, заворачивая лишний камус на тыльную сторону тесины. Когда каждый сантиметр камуса был приклеен к дереву, старик, тяжело дыша, вытерев тряпкой потное лицо, подвесил лыжу сушиться и лишь после этого, довольно улыбаясь, закурил.
Вторую лыжу клеил Николка сам. Аханя лишь иногда поправлял его, попутно объясняя, что для клея годится только несоленая рыбья кожа. Можно делать клей и из оленьего рога, но его очень долго надо кипятить. Иногда для крепости лыж между камусом и деревом вклеивают оленьи жилы. Длина лыж не должна быть выше подбородка. Для охотничьих лыж на задники пришивают по кусочку медвежьей кожи с шерстью. Но поскольку Николка оленевод, то на задники его лыж ничего пришивать не будут.
После того как лыжи высохли, Аханя аккуратно обрезал лишний камус на краях. Потом он прожег отверстия и сделал из ремешков крепления, совсем не похожие на крепления спортивных лыж. Николка был очень тронут заботливостью старика и старался угождать ему во всем. Аханя это заметил, и скоро между ними наладились самые дружеские отношения.