Писатель Валентин Петрович Ерашов живет и трудится в Калининграде. Его перу принадлежат сборники повестей и рассказов: "Рассвет над рекой", "Человек живет на земле", "Поезда все идут…", "Бойцы, товарищи мои", "Лирика", "Рассказы", повести "Человек в гимнастерке", "За семь часов до полудня", "Июнь - май", "Тихая осень" и другие. Значительная их часть посвящена людям наших Вооруженных Сил.
Это не случайно: почти вся жизнь писателя связана с Советской Армией. В ее ряды семнадцатилетний комсомолец Валентин Ерашов был призван в годы Великой Отечественной войны. Он прошел путь от солдата до офицера-политработника; в 1947 году стал членом КПСС; окончил заочно педагогический институт; в армии же начал печататься - сначала выступал со статьями и очерками, потом - со стихами и рассказами.
После увольнения в запас полностью посвятил себя литературному труду. В настоящее время - ответственный секретарь Калининградского отделения Союза писателей РСФСР.
Рассказы, публикуемые в этой книжке, отличаются лиричностью, стремлением проникнуть в духовный мир их героев.
Содержание:
ЗДРАВСТВУЙ, ЗОРЬКА! 1
СПАСИБО, АНАТОЛИЙ МИХАЙЛОВИЧ 4
КОМАНДИРОВКА В ЮНОСТЬ 5
Примечания 7
Командировка в юность
ЗДРАВСТВУЙ, ЗОРЬКА!
У Добчинского отваливалось брюхо.
Добчинский придерживал его, фрак из серой бумазеи топорщился на спине, манишка сбилась, под нею была синяя футболка. По воскресеньям Добчинский становился форвардом юношеской сборной, тогда он катался по травяному полю, будто на шарикоподшипниках, а сейчас ему досаждало сползавшее брюхо, и Добчинский растерялся.
- Лебеди, у вас иголка есть? - спросил городской сплетник. - Ну, дайте иголку, скоро наш выход.
Ему не откликнулись.
"Маленькие лебеди" сегодня впервые надели настоящие балетные пачки. Лебедята поднимались на цыпочки, рассматривали себя в темноватом зеркале, прикрывали растопыренными юбчонками колени. Вломился Тарас Бульба в сбитой назад папахе, расшитой татарской косоворотке и спортивных трусах, заорал:
- Черти, где мои штаны, где штаны, спрашиваю?
И ломко пропел:
О, дайте, дайте шаровары,
Я свой позор сумею искупить!
- А это вовсе из "Князя Игоря"! - догадливо пискнула одна из лебедят. Тарас Бульба показал ей на всякий случай кулак.
На сцене дубасили молотками: несколько минут назад обнаружили, что вершины Кавказских гор опрокинуты вверх тормашками, сейчас их приводили в естественное положение.
Дали первый звонок, и Добчинский зло поглядел на меня - единственного, у кого не хотел попросить иголку.
Он поглядел зло, мне сделалось не по себе. Да и теперь, когда нам давно уже не шестнадцать, я чувствую неловкость, смущение и удивление, видя недружелюбие тех, кто ведь совсем не враг, коли вдумаешься.
В школе знал каждый: Ленька Железняков ненавидит меня. И причины были тоже всем известны.
Ленька еще в шестом классе влюбился в Гину Халимову и придумал специальный шифр, чтобы писать ей записки, а она вложила тетрадный листок с шифром в задачник, забыла и дала учебник мне. Ленька видел и решил, будто Гина сделала нарочно, Ленька вообразил, что Гина влюблена в меня, хотя на самом деле мы просто дружили чуть не с детского сада, и по-настоящему нравилась мне вовсе не Гина. Однако Ленька Железняков рассудил иначе. Тогда, в шестом классе, он каждую переменку норовил задеть меня, а на уроках громко подсказывал, чтобы услыхал учитель и поставил мне "плохо", и расщеплял стальные пёрышки, если я забывал вставочку на парте, и смотрел в затылок ненавидящими глазами, отчего я постоянно испытывал неловкость, смущение и удивление. Потом Ленька перестал задираться, ломать пёрышки, подсказывать на уроках, но смотрел все так же, и я не мог объяснить, что - дурак он, и Гина, кажется, давно в него влюблена.
В кепке была иголка, и я дал бы ее Леньке Железнякову, если бы он попросил, но Ленька не просил, а сам я не хотел навязываться. Нет, я не злорадствовал, просто не хотел навязываться, тем более что Ленька мог обругать и не взять иголку. А я не хотел ругаться и ссориться: как учила Нина Николаевна, литераторша и режиссер, я сейчас "входил в образ".
Я начал входить в образ с утра, еще до завтрака. Мы позавчера сдали в школе экзамены за девятый класс, день у меня был свободен, отец уехал в командировку, мама прихворнула, но слегка, и не держала меня дома. Я ушел на речку и там, подобно древнегреческому оратору Демосфену, долго совершенствовал дикцию. Мне было, наверное, проще, нежели Демосфену, поскольку я не сочинял речь, а читал чужие стихи.
Я раньше всех пришел в клуб. Мою торжественную приподнятость и горделивую мужественность не испортили даже свалившиеся тотчас неудачи.
В костюмерной не нашлось парика с героическою кудрявою шевелюрою. Додумались приспособить мне стриженую скобкой прическу не то Дикого, не то Колупаева или Разуваева, волосы были, как проволока, и пробор не ликвидировался, как его ни смачивали водой и не драли гребешком. Потом раскокали глиняную кружку и решили поставить возле больного Мцыри рядом с восточным кувшином обыкновеннейший граненый стакан. И уж совсем пустяком показалась замена дощатого монастырского топчана железной койкой.
Рыжая голова помрежа Кольки Бабина просунулась в дверь.
- Мцыри! Готов?
- Сейчас, - сказал я и шагнул к зеркалу, а маленькие лебедята уступили место - их очередь выходить на сцену была чуть не последней.
Нет, право же, купеческий парик удалось приладить неплохо, только спиной к зрителям поворачиваться не следовало: из-под черных прядей выглядывал стриженый затылок. Но грим наложили без всякого изъяна: бледное худое лицо с подведенными глазами и густо намазанными бровями, горькие складки у рта, жесткий подбородок. Я распахнул ворот ночной рубахи, полюбовался пятью багровыми бороздами, тихонько продекламировал: "Ты видишь на груди моей следы глубокие когтей…
Уверенность окрепла окончательно, я уже не сомневался, что непременно попаду на областную олимпиаду, а потом, возможно, и в Москву.
Второй звонок я прозевал. Одновременно с третьим ко мне протиснулся добродушный и неповоротливый Сима Фомин в настоящем (где-то раздобыл!) монашеском подряснике и самодельном клобуке.
- Айда на сцену, Бабин ругается.
На сцене было холодно и пусто, лишь из-за кулис выглядывали - в несколько этажей - физиономии, они подмигивали, улыбались, один Ленька Железняков глядел хмуро.
Я улегся на кровать, заменившую топчан, укрылся до пояса одеялом, облокотился на подушку. Симка-монах сел спиною к залу, скорбно скрестив руки на груди. Выбежал ведущий, в последний раз пробормотал какие-то строки.
- Готово, - сказал я, и Лида-конферансье мотнув согласно головою, скользнула в разрез фланелевого занавеса, с просцениума донесся ее голос:
- Инсценировка поэмы Михаила Юрьевича Лермонтова "Мцыри". В заглавной роли - ученик десятого класса Роман Кубеков. Ведущий - Федор Палаус.
Первый раз меня объявили учеником десятого класса, захотелось улыбнуться, но я заставил-таки себя удержаться, чтобы не выйти вдруг из образа. Симка же недовольно фыркнул: его имени Лида не упомянула.
Занавес пока не открывали. Федя перекрестился левой рукой, нырнул между линялыми половинками.
Немного лет тому назад,
Там, где, сливаяся, шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры,
Был монастырь…
Читал Федя хорошо: задумчиво, медленно, как бы припоминая пережитое. И я снова поверил: все будет замечательно.
Не меняя позы, я вслушивался в знакомые слова и нетерпеливо дожидался того главного, что не давало мне покоя сегодня.
Но вот прозвучали последние слова Феди; я махнул рукой, и двое пятиклассников, путаясь в складках занавеса, раздернули его. Должно быть, Симка спиной почувствовал обращенные к нам глаза, неловко поёрзал. Из суфлерской будки зашипело:
- Чего елозишь, поп!
Зал выглядел огромным, черным, глаза зрителей светились в нем, словно кошачьи - так показалось мне, - сделалось холодно, будто перед прыжком с обрыва в реку, вдруг почему-то зачесался нос и онемела правая нога, горло сдавило. Я никак не мог начать. Колька Бабин принялся шипеть из будки. Меня взяла досада, и тотчас я заговорил:
Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел, благодарю.
Казалось, будто это - мои собственные слова, рожденные сейчас, и не лермонтовский герой, а просто вот сам я, Роман Кубеков, говорю скорбные и тревожные, гордые и пламенные фразы, это моя обиженная злыми людьми вольнолюбивая душа рвется в неведомые края - душа, переполненная святою любовью к Отчизне.
Только в коротких паузах я успевал мельком взглянуть в притихший зал. Наконец я нашел их - две сияющие, как светлячки, будто яркие свечечки, две огромные росинки, и почувствовал: голос у меня стал особенно полным, звучным и горделивым.
…О, я, как брат,
Обняться с бурей был бы рад!
Глазами тучи я следил,
Рукою молнии ловил…
Те жесты, за которые ругала меня еще вчера Нина Николаевна, те, что получались скованными, деланными, - теперь возникали сами собой. Грубо раскрашенный задник декорации - я видел его искоса - представлялся горным простором, в туманной вышине звенели птицы, а внизу, где-то под ногами, "поток, усиленный грозой, шумел". И когда в глубине сцены медленно и безмолвно, как видение, прошла, держа кувшин, тоненькая девушка в грузинском костюме, я рванулся к ней, по-настоящему забыв, что это - Галя Двуречинская из параллельного класса, просто Галя, а не грузинка из моих, Мцыри, тревожных воспоминаний.
Тогда на землю я упал
И в исступлении рыдал.
И грыз сырую грудь земли,
И слезы, слезы потекли
В нее горючею росой…
И правда - слезы накапливались в глазах, перехватывало горло. Рассказ мой подходил к самому героическому и трудному: к битве с барсом. На минуту замолчав, я опустился на подушку, потянулся к стакану и вместо болезненного глотка опорожнил стакан. Я поглядел в зал и вздохнул облегченно: там не смеялись. Лишь Симка-монах опять фыркнул, но уже не досадливо, а ехидно.
И вот… Высоко-высоко раздвинулись тучи, выглянул равнодушный месяц, озарив покрытую мхом и песком поляну. Деревья грозно рокотали вокруг, их непроницаемая стена таила что-то ужасное, еще неведомое мне, такое, от чего сердце сжалось, а потом гулко ударило в ребра. Мелькнула продолговатая тень, промчались искры зеленовато-золотистые, как молния, - раздалось рычание, за ним - визг и скрежет зубов о кость. Барс тоскливо и угрожающе взвыл, ударил себя по бокам длинным хвостом, опустился на согнутые передние лапы, прижав уши к округленному черепу. Сейчас он кинется на меня!..
Я совсем забыл, что на мне вместо монашеских узких шаровар надеты лыжные штаны, и соскочил с постели.
И я был страшен в этот миг:
Как барс пустынный, зол и дик,
Я пламенел, визжал, как он,
Как будто сам я был рожден
В семействе барсов и волков
Под свежим пологом лесов…
Занавес задернули, потом раздвинули снова, я раскланивался, как учила Нина Николаевна. Я раскланивался и одновременно искал где-то в пятом ряду глаза, похожие на светлячков, нет, похожие на две огромные капли росы, и не мог найти. Мне, возможно, стало бы грустно, не будь мне так радостно…
Колька Бабин гнал со сцены, освобождая место для следующего номера, за кулисами старенькая Нина Николаевна поцеловала, привстав на цыпочки, сняла с моей головы купеческий парик, погладила по мокрым волосам, сказала:
- Спасибо, Рома.
И все поздравляли меня и Федю Палауса. Симка-монах обиженно фыркал, хотя за что было его поздравлять, он ведь сидел молча, спиной к залу. И один Ленька Железняков не поздравлял, и еще - Зойки не было здесь.
Мне обязательно было нужно разыскать Зойку, и я увидел ее в уголке.
Почти у всех девчат были косы, а Зойка стриглась коротко и зачесывала прямые желтоватые волосы набок, лоб у Зойки был крутой и упрямый, ресницы пушистые. И еще у Зойки была особенная манера: когда она хотела сказать что-то, сперва приподнимала верхнюю губу, даже не всю, а серединку под мягкой луночкой, это у нее получалось красиво и очень уж трогательно.
Зойка приподняла губу, но промолчала, и я тоже не сказал ничего, мы стояли у закрытого книжного киоска, и тут - больно уж скоро! - начался антракт, все принялись танцевать в жарком и пыльном фойе, и я танцевал с Зойкой. После Гина Халимова говорила, что Зойке многие девчата завидовали. Ленька Железняков не танцевал, он сидел в сторонке и, проносясь в танце мимо, я думал: он может подставить ножку или сказать нехорошее. Но Ленька не глядел на меня, глядел на Гину Халимову - дурак, надо было пригласить на вальс, а не сидеть набычившись. Между прочим, подмазанные брови Ленька тоже не стер.
Антракт был длинный, всем хотелось потанцевать, за третьим звонком дали четвертый и даже пятый… Когда же закончилось второе отделение концерта, Лида-конферансье поблагодарила за внимание - так учила Нина Николаевна - и объявила, что вечер окончен, а десятиклассников просят задержаться.
Народу осталось много, потому что десятиклассниками считались еще и те, кто вчера получил свидетельство об окончании школы. И мы заперли выходную дверь, и только Нина Николаевна осталась с нами, но ее присутствие не стесняло, мы любили нашу старенькую литераторшу.
Танцевать стало веселее и лучше - не путалась под ногами всякая мелюзга. Я танцевал с Зойкой, и Ленька Железняков перестал сверлить меня печоринскими взглядами, теперь он терзал этими взглядами Гину Халимову, вместо того чтобы пригласить на танец или выйти в садик и там объясниться в любви по правилам, которых я, признаться, не знал тоже.
В фойе танцевали, а зрительный зал оставался темен, и туда время от времени кое-кто исчезал. Мне тоже хотелось пойти с Зойкой и посидеть в темном пустом зале, казавшемся огромным и таинственным, но я не посмел, и мы танцевали, танцевали, пока ноги не стали подгибаться.
Часа в два Нина Николаевна сказала:
- Может, хватит, ребята?
Но мы принялись упрашивать, и она согласилась еще на полчасика, потом - еще на пятнадцать минут. В три часа Нина Николаевна сказала, что устала и больше не выдержит. Мы все пошли ее провожать. Прощаясь, она предложила:
- Погуляйте, ребята, посмотрите, как взойдет солнце.
Горланить на улице посовестились, домишки дремали, прикрыв ставнями глаза, нам же спать не хотелось вовсе.
Росинки клонили рожь к земле, рожь пригнулась, но это ненадолго - скоро поднимется солнце и упругие стебли выпрямятся, расправят склеенные росою усики, лишь на вид колючие, а на самом деле просто неподатливые, и неслышный ветерок примется гулять взад-вперед по ржи, колобродя легкими ногами, а сероватое небо сделается голубым, безмерным вширь и ввысь.
Беспечальная тишина стояла окрест, и только мохнатый черный шмель, увязавшийся за нами, рокотал басовито и встревоженно, как самолет; мы отгоняли его, а шмель не отставал и все гудел, пока мы не перестали обращать внимание.
Зойка шла рядышком, и глаза у нее блестели, будто капли росы, она вся была какая-то прозрачная, Зойка, она была похожа на Бегущую по волнам, и я позвал - так, чтобы не слышали остальные:
- Зорька…
- Как ты сказал? - переспросила она, помедлив, и я не решился повторить.
- Я сказал - Зойка, - ответил я тихо.
- Что ты хочешь?
- Ничего… Я просто позвал… Знаешь, как я позвал тебя?
Она промолчала, и я, как давеча на сцене, вдруг ощутил себя мужественным и горделивым, я сказал:
- Зорька, - вот как назвал я тебя.
- Зорька, - повторил позади голос Леньки Железнякова, я не стал оборачиваться, а Зойка ускорила шаг и обогнала всех, и тогда я обернулся и увидел, что Ленька смотрит на Гину и, быть может, он вовсе и не передразнивал меня…
Наверное, мы все думали об одном, потому что с разных сторон запели вместе, голоса казались особенно звонкими, мы шли, мы пели - на все поле, на всю страну, а может, и на весь мир, мы пели про Катюшу, а после затянули другое:
Если завтра война,
Если враг нападет,
Если темная сила нагрянет, -
Как один человек,
Весь советский народ
За свободную Родину встанет…
Мы пели это весело и задорно и не слишком вдумывались в смысл песни, и спать нам не хотелось, но уже занялся рассвет, резко вычерченное багровое солнце стало расплывчатым и желтым, рожь начала выпрямляться, надо было все-таки пойти домой и вздремнуть хоть немного.
Не торкаясь в калитку, я перемахнул через забор, влез в растворенное окошко, лег поверх одеяла и мигом уснул.
Встал я, кажется, часов около десяти. Открыл глаза и тотчас подумал о Зойке, нет, я даже не подумал, а просто знал: она есть, она существует, она где-то рядом, и вскоре мы увидимся, я буду называть ее Зорькой и читать ей стихи - не только про Мцыри, а и другие: о радости, о любви, о солнце, о глазах, похожих на росные капли. И я поеду на областную олимпиаду, а после, наверное, и в Москву. Зойка порадуется за меня, и отец с мамой тоже, а через год мы кончим школу и, - подумать только, ведь как широко и добро перед нами распахнется огромная, веселая, щедрая жизнь!
Мы с ребятами условились прийти в городскую библиотеку - будто на репетицию, - а на самом деле просто хотелось побыть вместе. Собраться же именно в библиотеке решили потому, что по воскресеньям до самого обеда читальный зал, им заведовала Зойкина мама, как правило, пустовал. Вдобавок, Зойкина мама уехала в область на семинар, эти дни ее заменяла Зойка - чего нам оставалось желать лучшего!
- Обедать-то придешь? - спросила мама.
- Не знаю… - я замялся.
- Ладно, - сказала она. - Не придешь ведь, по глазам вижу. Прихвати что-нибудь с собой, а часам к шести являйся, за отцом на пристань лошадь посылают, к этому времени он как раз и подъедет, а вечером гости хотели заглянуть, отпразднуем твои события.
До шести времени - уйма, сейчас начало двенадцатого, ребята соберутся к полудню, полчаса будем с Зойкой вдвоем, будем читать стихи, а может, просто молчать - с Зойкой это не тягостно и не скучно.
Сегодня воскресенье, базарный день.