Свадьбу они устроили скромную. Петр шутливо называл ее "микросвадьбой". Посуду и стулья пришлось позаимствовать у соседей. Закуски и вина были дешевые. Над ними возвышалась, высокомерно поблескивая серебряной главой, бутылка шампанского. Петр и Лидия тревожились: скучно будет - мало гостей. Но получилось хорошо. Все как бы искрилось весельем, даже увальневатый Дарьин пускался в пляс. По-медвежьи неуклюжий, он выбрасывал перед собой то одну ногу, то другую и звенел ладонями.
- Элля, олля! - кричал вагранщик Кежун и щеголевато стучал и шелестел черными ботинками перед Лидией, а Петр вертелся вприсядку вокруг них.
Поутру Петр и Лидия проводили гостей, обнялись и прошли в кухню. Стекла окон синие, будто осталась в них чернота ночи и рассасывается теперь светом рани. Изморозь опушила крыши, провода, деревья. Лиловые тени кругом. Небо на востоке впитывает звезды, и лишь самые яркие из них прокалывают лучами слюдянисто-сизый рассвет. Сквозь рубашку жжет плечо Петра жаркая от бессонной ночи щека Лидии. Он гладит волосы жены и думает о том, что у него с ней все на восходе: и дела, и думы, и чувства; а у отца с матерью - на закате, и потому жалко их, больно, что они далеко и он не может оделить их своим молодым счастьем.
Лидия видит, как его глаза наливаются грустью. Она догадывается, что Петр сейчас не с ней, хотя и стоит рядом, он где-то далеко, за обручем горизонта, возле Анисьи Федоровны и Григория Игнатьевича. Чтобы отвлечь его, она говорит:
- Петя, давай посмотрим подарки.
Лидия берет с плиты обтянутый дерматином футляр, открывает его. На голубом атласе в углублениях лежат мельхиоровые вилки и ножи. Потом она разглядывает пылесос, кастрюлю-сковородку, шелковый абажур, и Петр слышит ее украдчивый вздох. Он знает, о чем подумала жена. Он и сам начал думать об этом, когда впервые вошел в квартиру. "Гулко, просторно, светло", - слышал он тогда в своих шагах. Окна такие широкие, что если не обставить основательно комнату, она будет выглядеть голо, неприютно.
- Не падай духом, Лидушка. Что толку? Все будет. Жизнь впереди. Главное - оставаться хорошим человеком.
Лидия утвердительно кивнула головой.
Из-за крыш высовывался золотой и колючий гребень солнца. Ветер стряхивал с проводов и деревьев изморозь. Тени, уже не лиловые, а голубые, плавно скользили по шелестящим россыпям снега.
11
Отлистало время короткие, как молодость, дни зимы, влажные и душистые - весны, принялось листать каленые дни лета.
Петр и Лида оставили квартиру под присмотром Елизаветы Семеновны, поехали в отпуск к старикам.
С тяжелым сердцем осматривал Петр родное гнездо. Огородный плетень покосился, а местами низко свисал, и сквозь него прорастала крапива. Верх трубы, уродливо торчащей над пологой крышей, крошился: должно быть изъело. Нагонял тоску скрип ржавых петель калитки. Григорий Игнатьевич ходил за сыном нахохлившись, как воробей в ненастье. И хотя они двигались медленно, останавливался передохнуть. Лицо его изменилось: веки сделались полупрозрачными, водянистыми, щеки - клетчатыми от морщин, отросла жесткая борода; казалось, задень ее ногтем - она зазвенит, точно проволочная. Когда, возвращаясь, подходили к крыльцу, на котором сидели Анисья Федоровна и Лидия, Григорий Игнатьевич сказал:
- Немудреное хозяйство, а расползается. Догляду нет. От меня мало толку: немножко повожусь - на сутки устал. С матери тоже много не возьмешь: чуть поработала, руки мозжат да пухнут. Беда!
Сел Петр на знойную сосновую ступеньку, привалился спиной к коленям жены. Ему было грустно, грустно с первых минут встречи. Отца как подменили. Они приехали еще вчера, а он ни разу не пошутил, жалуется, сутулится, сжимает впалые виски ладонями. Мать хотя и держится весело, но нет-нет да посмотрит виновато и начнет благодарить за деньги, что Петр ежемесячно присылал. Одернуть ее неудобно, молчать больно. Ей ли, матери, унижаться из-за каких-то денег. Да он сердце отдаст ей, если понадобится. Он все помнит: и зеленую тумбочку, и сундучок со звоном, и неуклюжую ласку ее, и клешнятое пламя, что лизало костлявое туловище отца.
Петр глядел поверх ворот. Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глазел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми, грачиной черноты, столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его.
Там, за горой, в низине, где лежал завод, часто гудели электровозы. Еще лет пять назад их сигналы терялись в свисте "кукушек", а теперь "кукушек" почти не слышно: тянутся ржавой цепью на паровозном кладбище. Да что "кукушки"! Многое и многое отошло, обновилось, вытеснено, а дым, как и раньше, когда он, Петр, был несмышленышем, властно пачкает синь небес угарными ползучими клубами, будто одно у него кладбище - небо, будто не ценят люди собственную и без того короткую жизнь.
- Сынка, я окрошку спроворила, - прервала думы Петра мать. - Идем в дом. Хватит на солнышке жариться.
В сенях Лидия задержала его. Петр понял: она хочет сказать что-то важное.
- Петр, давай настоим - и старики поедут с нами.
Темный воздух сеней рассекал матовые полоски света. Петр растроганно смотрел на осунувшееся лицо жены с коричневым ободком вокруг губ - знаком беременности - и чувствовал, как тает, улетучивается его печаль. Хотелось сказать Лидии, что она прекрасная, умная, редкой доброты женщина, но просившиеся на язык слова казались слишком ветхими и тусклыми, чтобы выразить все это, и он молчал, теребя воротник рубашки. Вдруг Лидия торопливо схватила его за руку и прижала ее к своему животу.
- Слышишь? - задыхаясь от волнения, спросила она.
Петр ничего не слышал, кроме гулкого биения крови в висках. Через мгновение в его ладонь мягко толкнуло, повозилось и затихло. А вскоре уже не толкнуло, а ударило так бойко, что он от удивления, отдернул руку и тут же, засмеявшись, снова приложил ее к животу Лидии.
- Озорник, милый! - шептал Петр.
Жена стояла перед ним, склонив набок голову, он видел только ее глаза, огромные, посветлевшие, как бы глядящие не сюда, в прохладную темноту сеней, а внутрь, где был ребенок, крошечный, неведомый, но уже любимый и дающий счастье. "Одни появляются, другие исчезают - как безжалостно просто! - подумал с отчаянием Петр и тут же одернул себя: - Что это я? Папа еще молодой. Он еще моего сына воспитает".
Он стал фантазировать, каким проказником будет его сын. И представил мальчонку забравшимся в бассейн фонтана, а деда засучивающим штаны.
А где-то в тайниках его сознания таилась горькая мысль, настойчиво напоминающая о том, что все, что он придумывает, невольная игра в прятки с самим собой.
Горницу из окна в окно продергивало сквозняком. Занавески то вытягивало наружу, то заплескивало обратно. Хмуроватые Анисья Федоровна и Григорий Игнатьевич сидели перед тарелками с окрошкой. Петр обогнул стол и прижал обметанные сединой головы родителей к своей черной вихрастой голове.
Ночевать Петр и Григорий Игнатьевич пошли в огород. Постелили в прошлогоднем тальниковом шалаше. Он пересох, зажестенел и, если набегал ветер, тренькал ломкими, покоробившимися листочками.
Отец и сын долго сидели у входа в шалаш. Когда за горой выливали в реку шлак, алое зарево взбрасывалось кверху, к облакам и дыму, и валко раскатывалось по небу. Чашечки маков, казавшиеся в темноте невесомыми и выточенными из грифеля, пунцовели в отблесках зарева.
- Работает, - произнес Григорий Игнатьевич, и Петр догадался: отцу обидно, что без него работает завод. Справа, над вершиной курчавого дерева, мигала красная с кирпичным оттенком звезда. Григорий Игнатьевич ткнул в нее пальцем.
- Как думаешь, Петя, живут там люди? - И, не дожидаясь ответа, сказал: - Живут. А мы не можем полететь к ним. Крылья еще не выросли. И не вырастут, покамест земные дела не расхлебаем: войны, притеснения, нужду и всякую такую муку. - Помолчал и добавил радостно: - А ведь недолго осталось ждать. Полетят на звезды люди. Ты должен застать. А я уж не застану: сковырнусь. Обидно, конечно... Недавно я прочитал сказку про великана, который держал на плечах небо. Прочитал и задумался над своей жизнью, над жизнью таких же, как и я, людей, которые честно отвели свой трудовой черед. Много хороших мыслей получилось у меня, а сейчас еще одна прибавилась. Мы, как тот великан, поддерживали плечами небо, чтобы наши дети или внуки жили вольными птицами и летали на звезды, коль захочется.
Григорий Игнатьевич замолчал и уткнул бороду в колени. На огород налетел ветер, потренькал листочками шалаша, скособочил шапку подсолнуха и увяз в густой щетине конопли.
Отец зябко передернул плечами и ушел в шалаш. Там он взбил подушку, лег на нее грудью и сказал:
- Может быть, это смешно, но старый больше думает о будущем, чем молодой, и больше верит в хорошее. Опыт, наверное, помогает. Сам когда-то во что-то не верил, а жизнь убедила. Поэтому и думаешь, что и вдругорядь убедит. Вот я и сказал: мы, пожилые, много о будущем думаем... Не о себе. О тех, кто за вами взрастет. Для этого я и здоровье отдал. Я и сейчас бы славный работник был... газ попортил да угольная шихта. Мало для нашего облегчения, для люковых, конструкторы думали, мало. Почитаешь в газетах: атомную электростанцию построили, самолеты изобрели - звук не догонит, станки такие придумали, что сами по чертежам работают, а у нас наверху коксовых печей все нет машины, чтобы люк открывала и закрывала, чтобы газ забирала в себя, а ты бы стоял в стороне и при помощи кнопок управлял.
Раньше, думая о Григории Игнатьевиче, Петр не мог вспомнить, когда отец размышлял над своей судьбой. Часто Петр приходил к заключению: "Папа просто работает и живет, однажды определив свое назначение". А сегодня Петр - так иногда он решал и прежде - сделал вывод, что отец наверняка размышлял обо всем, что происходило в его время, и, конечно, не забывал думать и о себе, но помалкивал об этом, должно быть считая, что так будет лучше для дела, которому отдает себя.
Петр залез в шалаш, лег, как и отец, грудью на подушку, и они вдвоем стали смотреть в треугольное отверстие лаза. Красная с кирпичным оттенком звезда ласково мигала им, как будто зазывала в гости и одновременно успокаивала: ничего, мол, скоро свидимся.
Григорий Игнатьевич повернулся на бок и зажмурил глаза, ощутив грозную боль в левом боку. Эта привычная боль вызывала у Григория Игнатьевича видение далекой, далекой волны. Обычно он отчетливо различал ее, и если она начинала двигаться, оттуда, издали, весь внутренне сжимался, словно она могла его захлестнуть. Однако ни разу эта воображаемая волна близко не подкатывала к нему, а теперешняя бешено неслась, увеличиваясь, чернея, клокоча.
Он было ощутил страх перед нею, но вдруг воспротивился своей боязни и лежал, слушая, как натягивается в нем боль, вызывающая жар в груди.
Глядя на отцову голову, переливавшуюся инеем, Петр вспомнил, как однажды нашел в лесу родник и долго брел вдоль него, застенчиво посверкивающего между, корнями, покрытыми палым листом, между голубыми пожарами незабудок и жилистыми ветками черемух, и, выйдя в долину, внезапно обнаружил просторное озеро. Подумал: видно, много родников сбегает в озеро, коль оно такое размашистое, но когда обошел вокруг, то убедился - всего-навсего один. После он рассказал о своем открытии Григорию Игнатьевичу. Тот весело тряхнул волосами и подтвердил:
- Правильно, сын. Иногда думаешь, ручеек-замухрышка перед тобой, а пойдешь дальше - озеро. Большое озеро.
Петр осторожно накрыл отца одеялом и вскоре, убаюканный монотонным скрипом коростеля, забылся.
Григорий Игнатьевич не почуял, как сын накрывал его одеялом. Ему казалось, что черная волна несет его в небо, к солнцу, комкастому, золотисто-красному, как свежеспеченный кокс.
Потом он ощутил, что ему жжет подошвы ног, и вдруг решил, что стоит в выходных, на кожаной подошве, ботинках наверху коксовой печи, и увидел под ногами знакомую кладку, по которой ветер мел угольную порошу.
Потом он подумал, что пришел сюда в последний раз, потому что уезжает с Петром, и тотчас начал пятиться от подлетевшего к лицу пламени. Не хотел дышать пламенем, но дышал, и пятился все тяжелей и спокойней.
1955 г.
Станислав Мелешин
ПЛАМЯ
Ванька Лопухов долго не мог уснуть. Злая кастелянша ругала кого-то, не пуская в общежитие, потом захлопнула дверь, и из кухни донесся пьяный голос: "Айда, ребята, чай пить!" Чай, наверное, понравился, и чаевники успокоились.
Лопухов закрыл глаза и увидел круги пламени, плывущие по воздуху вместе с конвейером, сине-темные глыбы чугунных болванок, длинную тяжелую вагу, которой он сегодня сбрасывал опоки, увидел куски спекшегося формовочного песка и вздрогнул. Болели руки, поясница, грудь.
"Нет, не усну..." - испугался он и осторожно провел руками по острым ключицам. "Худоба! Полез в огонь, к железу!" - и повернулся на другой бок, лицом к окну.
Под окном шуршал по асфальту дождь, в водосточной трубе пела вода, и казалось, что общежитие монотонно дрожало. Ветер срывал первые желтые листья, они прилипали к стеклам, и ничего нельзя было разглядеть.
Все спят, и он сейчас один...
Со стороны, где сливают в реку расплавленный шлак, раздался свисток маневрового паровозика, и вот окна разом вспыхнули отсветом зарева, будто рядом клубился красный пар. Стекла запламенели, и прилипшие листья стали черными, как летучие мыши. "Вот сольют шлак - сразу усну!" - вздохнул Ванька, нему стало грустно.
Вспомнил далекий Алапаевск, отца. Когда умерла мать, отец жениться не стал, но, собрав детей, объявил: ("Давайте все работать!" И все пошли на работу, кто куда, Ванька из школы ушел в ФЗО - "на государственный паек и вообще...", как сказал отец, который после этого начал лить и часто не ночевал дома. И так вышло, что все уехали от него. Ванька был младшим в семье, уезжать никуда не хотел, но отец все-таки женился, и Ванька попросил директора ФЗО направить его в Железногорск.
Отец на вокзале заплакал и все похлопывал его по плечу, приговаривая: "Ты не пропадешь!.." Сын смотрел то на отца, то на поезд, а отец все хвалил и хвалил, будто не его, а кого-то другого, и Ванька заметил, что он совсем трезвый, только постарел.
Уезжать одному впервые было боязно и интересно. Когда за последней водокачкой скрылся Алапаевск и окна вагона стали зелеными, потому что поезд обступили таежные горы, Ванька затих, посуровел и первый раз в жизни почувствовал себя самостоятельным и взрослым. В поезде - добрые разговоры, еда, сон, карты и концерты по радио, "живое кино" в окнах... Ехать куда-то приятно, и Ваньке показалось тогда, что пассажиры самые счастливые люди.
А теперь - он рабочий, и вот не спится. "Это от мыслей или еще от чего-то. Работа тяжелая и каждый день. Нет, не работа тяжелая - это железо тяжелое, чугун... Руки болят". Лопухов взглянул на стекла - листьев прилипло больше, но зарево погасло, значит, паровозик увез пустые чаши в завод и теперь долго не приедет к его окну. А сон не приходит, и грустно оттого, что все не устроено в его жизни: родные далеко, друзей нету - только товарищи, сам он работает выбивальщиком в литейном цехе и даже не знает еще, какая будет зарплата и как он станет дальше жить. Наверное, как все живут - работать, зарабатывать!..
Отец ему сказал: "Ты не пропадешь..." Вот, не пропал. Но этого мало!
В общежитии ему не нравится. Шумно и у всех на глазах, а еще бывает - пьяные и дерутся. Или жениться, как делают другие?! Ванька почувствовал, что покраснел, под сердцем у него что-то заныло, а на душе стало приятно и весело - так становится всегда, когда он мечтает.
Думать о любви приятно, но он почти не знает, какая она, любовь, только знает, что ему нравятся все девчонки. И вообще он думал, что женитьба - это право каждого, кто любит, и стоит только сказать любой девушке "давай поженимся", как она с радостью согласится и будет всю жизнь благодарить. Ему представилось: невеста - это, например, Зойка, дочь кастелянши, старшеклассница, которая задается и ходит в школьной форме с белым фартуком, или незнакомая, красивая и задумчивая девушка в зеленом пальто, которую он видел два раза в трамвае. И вот невеста, молодая и веселая, с которой они будто много раз уже целовались до самой ночи в теплых темных подъездах, долго не отпуская друг друга, согласилась стать его женой. И пусть на улицах жара или дождь, день или ночь, он возьмет ее за руку, уже как свою жену, и, счастливый, поведет в маленькую уютную свою комнату, которую ему дадут в большом доме, где живут пожилые многосемейные люди. Они выйдут их встречать и станут аплодировать, потому что это бывает не всегда, а один раз в жизни. И вот они останутся совсем одни и ничего не будут стесняться: зачем? Ведь они муж и жена, и так бывает у всех.
И на целую жизнь - нежные тонкие руки и пушистые волосы, шелковый белый шарф, как у незнакомой девушки в трамвае, или Зойкины черные глаза, розовые щеки, стоптанные каблучки туфель, капроновые чулки - все это он будет помнить и любить, и на всю жизнь он и она будут всегда молодыми и самыми счастливыми. Ванька даже приподнялся на локоть и зажмурился, так это здорово получалось!
Он только пожалел, что обязательно придется идти в загс, потому что нужны какая-то печать и подпись. Ему это не нравилось! Так все интересно, а жениху и невесте будто не верят!
Вот если бы в загсе прямо и ордер на комнату сразу выдавали!.. Догадался бы об этом министр какой - завтра же в загс не пробиться было! Ваньке стало приятно, что не министр, а он первый догадался об этом.
И еще утешало то, что он молод - всего восемнадцать лет, и все, о чем думал, - впереди, только нужно работать изо всех сил, чтобы стало много денег, а любовь придет, стоит только по-настоящему заняться этим делом. Завтра он опять будет работать, и пусть плывут пламенные круги, гремят болванки и крошится песок, пусть тяжело болят кости. И еще успокоил себя: если будет плохо дальше - уйдет с завода и уедет..
Так каждый день приходят и уходят эти мысли. А потом наступает сон, теплый, уютный, тихий - не буди!
Обняв руками узкие плечи, Лопухов вскоре заснул, унося в сон сожаление о том, что не уродился для тяжелой работы великаном.
Утром, когда еще свежо от ночной тишины и холода, на улицах и проспектах не видно никого, даже дворников. Город будто опустел и спит. Молчат мостовые, окна закрыты наглухо, не звенят трамваи, не шуршат по асфальту грузовики и легковые, только один на один - небо и дома. За ночь похолодали булыжники и асфальт, стали синими от дождя, продрогли розовые карагачи с жесткими зелеными листочками, - все очерчено черными резкими линиями, вокруг много холодного голубоватого воздуха, и все это похоже на декорацию. А через пруд, отделенный от реки чугунным мостом и бетонными дамбами, жарко дышит в небо дымами черный огромный завод. Насыпи, где ночью сливали шлак, окаймлены оранжевой полосой - это выжжены тростники и камыш, и, если вглядеться, видны обглоданные огнем и паром дудки.
Ванька никогда этого не видит - он спит и во сне чутко прислушивается к началу утреннего шума.