Славик мешком повис на окне. Спина его мальчишеская обвисла, руки вывалились за окно и болтались, голову колотило о толстую раму.
Ребята сидели потерянные, смирные, совсем не те, что были на вокзале. Даже блатняшка притих и не ерзал за столом, хотя перед ним стояла непочатая бутылка.
Жужжала электродуга под потолком. По вагону пошла проводница с веником, начала подметать и ругаться. Густо плыл в открытые окна табачный дым. Вот и ребра моста пересчитали вагонные колеса. Проехали реку. Начался дачный пригород и незаметно растворился в лесах и перелесках. Поезд пошел без рывков и гудков, на одной скорости, и не шел он, а ровно бы летел уже низко над землею с деловитым перестуком, настраивающим людей на долгую дорогу.
Еська-Евсей не выдержал:
- Славка! Слав!.. - потянул он товарища за штаны. - Так и будешь торчать до места назначения?
Изворачиваясь шеей, Славик вынул из окна голову, втиснулся в угол за Сергея Митрофановича и натянул на ухо куртку.
Сергей Митрофанович встряхнулся, взял бутылку вермута и сказал, отыскивая глазами стаканчик из-под сыра:
- Что ж вы, черти, приуныли?! На смерть разве едете? На войну? Давайте-ка лучше выпьем, поговорим, споем, может. "Кота" я вашего не знаю, а вот свою любимую выведу.
- В самом деле! - зашевелился Еська-Евсей и потянул со Славика куртку. - Слав, ну ты чё? Ребята! Человек же предлагает... Пожилой, без ноги...
"Парень ты, парень! - глядя на Славика, вздохнул Сергей Митрофанович. - Ничего, все перегорит, все пеплом обратится. Не то горе, что позади, а то, что впереди..."
- Его не троньте пока, - сказал он Еське-Евсею и громче добавил, отыскавши измятый, уже треснутый с одного края, парафиновый стаканчик. - Пусть вам хороший старшина попадется!
- Постойте! - остановил его, очнувшись, Володя. - У нас ведь кружки, ложки, закусь - все есть. Это мы на вокзале пофасонили, - усмехнулся он совсем трезво. - Давайте как люди.
Выпивали и разговаривали теперь как люди. Горе, пережитое при расставании, сделало ребят проще, доступней.
- Дайте и мне! - высунулся из угла Славик. Расплескивая вино, захлебываясь им, выпил, с сердцем отбросил стаканчик и снова спрятался в уголке, натянув на ухо куртку.
Опять пристали ребята насчет ноги. Дорожа их дружелюбием и расположением, стал рассказывать Сергей Митрофанович о том, как, застигнутые внезапной танковой атакой противника в лесу, не успели изготовиться артиллеристы к бою. Сосняк стеною вздымался на гору, высокий, прикарпатский, сектор обстрела выпиливали во время боя. Два расчета из батареи пилили, и два разворачивали гаубицы. С наблюдательного пункта, выкинутого на опушку леса, торопили. Но сосны были так толсты, а пилы всего две, и топора всего четыре. Работали без рубах, мылом покрылись, несмотря на холод. С наблюдательного пункта по телефону матерились, грозились и, наконец, завопили:
"Танки рядом! Сомнут! Огонь на пределе!"
Нельзя было вести огонь и на пределе. Надо было свалить еще пяток-другой сосен впереди орудий. Но на войне часто приходится переступать через нельзя.
Повели беглый огонь.
Снаряд из того орудия, которым командовал Сергей Митрофанович, ударился о сосну, расчет накрыло опрокинувшейся от близкого разрыва кургузой гаубицей, а командира орудия, стоявшего поодаль, подняло и бросило на землю.
Очнулся он уже в госпитале, без ноги, оглохший, с отнявшимся языком.
- Вот так и отвоевался я, ребята, - глухо закончил Сергей Митрофанович.
- Скажи, как бывает! А мы-то думали... - начал Еська-Евсей.
Славик высунул нос из воротника куртки и изумленно таращился на Сергея Митрофановича. Глаза у него ввалились, опухли от слез, голова почему-то казалась еще больше.
- А вы думали, я ногой-то амбразуру затыкал?! - подхватил с усмешкой Сергей Митрофанович.
- А жена? Жена вас встретила нормально? - подал голос Володя. - После ранения, я имею в виду.
- А как же? Приехала за мной в госпиталь, забрала. Все честь честью. Как же иначе-то? - Сергей Митрофанович пристально поглядел на Володю. Большого ума не требовалось, чтоб догадаться, почему парень задал такой вопрос.
Ему-то и в голову не приходило, чтобы Паня не приняла его. Да и в госпитале он не слышал чего-то о таких случаях. Самовары - без рук, без ног инвалиды - и те ничего такого не говорили. Может, таились? Правда, от баб поселковых он потом слышал всякие там повествования о том, что такая-то курва отказалась от такого-то мужа-калеки. Да не очень он вникал в бабьи рассказы. В книжках читывал о том же, но книжка, что она? Бумага стерпит, как говорится.
- Баба, наша русская баба не может бросить мужа в увечье. Здорового - может, сгульнуть, если невтерпеж, - может, а калеку и сироту спокинуть - нет! Потому как баба наша во веки веков - человек! И вы, молодцы, худо про них не думайте. А твоя вот, твоя, - обратился он к Славику, - да она в огонь и в воду за тобой...
- Дайте я вас поцелую!.. - пьяненько взревел Славик и притиснулся к Сергею Митрофановичу. А ему захотелось погладить Славика по голове, да не решился он это сделать, и лишь растроганно пробормотал:
- Ребятишки вы, ребятишки! Так споем, что ли, орел? - обратился он к Володе. - Детишек в вагоне нету?
- Нету, нету, - загалдели новобранцы. - Почти весь вагон нашими занят. Давай, батя!
По голосам и улыбкам ребят Сергей Митрофанович догадался, что они его считают совсем уж захмелевшим и ждут, как он сейчас затянет: "Ой, рябина, рябинушка" или "Я пулеметчиком родился и пулеметчиком помру!".
Он едва заметно улыбнулся, поглядев сбоку на парней, и мягко начал грудным, глубоким голосом, так и не испетым в запасном полку на морозе и ветру, где он был ротным запевалой.
Ясным ли днем,
Или ночью угрюмою...
Снисходительные улыбки, насмешливые взгляды - все это разом стерлось с лиц парней. Замешательство, пробуждающееся внимание и даже удивленность появились на них. Все так же доверительно, ровно бы расходясь в беседе, Сергей Митрофанович повел дальше:
Все о тебе я мечтаю и думаю...
На этом месте он полуприкрыл глаза и, не откидываясь, а со сложенными в коленях руками, сидел, чуть ссутулившись, раскачиваясь вместе с бегущим вагоном, и совсем уж тихо, на натянутой какой-то струне, притушив готовый вырваться из груди крик, закончил вступление:
Кто-то тебя приласкает?
Кто-то тебя приголубит?
М-милой своей назовет?..
Стучали разбежавшиеся колеса, припадая на одну ногу, жужжало над крышей вагона, и в голосе его, без пьяной мужицкой дикости, но и без лощености, угадывался весь характер, вся его душа - приветная и уступчивая. Он давал рассмотреть всего себя оттого, что не было в нем хлама, темени, потайных закоулков. Полуприщуренный взгляд его, смягченный временем, усталостью и тем пониманием жизни, которое дается людям, познавшим ожесточение и смерть, пробуждал в людях светлую печаль, снимал с сердца горькую накипь житейских будней. Слушая Сергея Митрофановича, человек перестал быть одиноким, ощущал потребность в братстве, хотел чтоб его любили и он бы любил кого-то.
Не было уже перед ребятами инвалида с осиновой деревяшкой, в суконном пиджаке, в синей косоворотке, застегнутой на все пуговицы. Залысины, седые виски, морщины, так не идущие к его моложавому лицу, и руки в царапинах и темных проколах - уже не замечались.
Молодой, бравый командир орудия, с орденами и медалями на груди виделся ребятам.
Да и сам он, стоило ему запеть эту песню, невесть когда услышанную на пластинке и переиначенную им в словах и в мотиве, видел себя там, в семье своего расчета, молодого, здорового, чубатого, уважаемого не только за песни, но и за покладистый характер.
Еще ребята, слушавшие Сергея Митрофановича, изумлялись, думали о том, что надо бы с таким голосом и умением петь ему не здесь. Они бывали в оперном театре своего города, слышали там перестарок-женщин и пузатеньких мужчин с жидкими, перегорелыми голосами. Иные артисты не имели вовсе никаких способностей к пению, но как-то попали в оперу и зарабатывали себе хлеб, хотя зарабатывать его им надо было совсем в другом месте.
Но в искусстве, как в солдатской бане, - пустых скамеек не бывает! Вот и поет где-то вместо Сергея Митрофановича безголосый, тугой на ухо человек. Он же все, что дармово, не трудом добыто, ценить не научен, стыдливо относится к дару своему и поет, когда сердце просит или когда людям край подходит и они нуждаются в песне больше, чем в хлебе, поет, не закабаляя своего дара и не забавляясь им.
Никто не разбрасывается своими талантами так, как русские люди. Сколько их, наших соловьев, испелось на ямщицком облучке, в солдатском строю, в пьяном застолье, в таежном одиночестве позатерялось в российской глухомани? Кто сочтет?!
Только случай, только слепая удача зачерпнет иной раз из моря русских талантов одну-другую каплю...
...Незадолго до того, как погибнуть расчету Сергея Митрофановича, по гаубичной батарее шарился лейтенантик с бакенбардами - искал таланты. В сорок четвертом году войско наше уже набрало силу - подпятило немцев к границе, и все большие соединения начали обзаводиться ансамблями. Повсюду смотры проходили. Попал на смотр и Сергей Митрофанович, тогда еще просто Сергей, просто товарищ сержант, прошедший служебную лестницу от хоботного до хозяина орудия.
Смотр проводился в западноукраинском большом селе, в церкви, утонувшей в черных тополях, старых грушах и ореховых деревьях.
На передней скамье сидели генералы и полковники. Среди них был и командир бригады, в которой воевал Сергей Митрофанович.
Когда сержант в начищенных сапогах напряженно вышел на паперть, командир бригады что-то шепнул на ухо командующему корпусом. Тот важно кивнул в ответ и с интересом поглядел на молодецкого вида сержанта с двумя орденами Славы и медалями на груди.
Сергей Митрофанович пел хуже, чем при своих солдатах, очень уж волновался - народу много набилось в церковь, и голос гулко, ровно бы в доте, разносился под сводами церкви. Однако после популярных фронтовых песенок: "Встретились ребята в лазарете, койки рядом, но привстать нельзя, оба молодые, оба Пети..." или "Потеряю я свою кубанку со своей удалой головой", после всех этих песенок его "Ясным ли днем" прозвучала так неожиданно, так всех растрогала, что сам командир корпуса, а следом за ним генералы и полковники хлопали, не жалея ладоней.
"Поздравляю! Поздравляю!" - тоже хлопая и пятясь в алтарь, восторженно частил лейтенантик с бакенбардами, главный заводила всего этого смотра фронтовых талантов.
Быть бы в корпусном ансамбле Сергею Митрофановичу, быть бы с ногой, быть бы живу-здорову, детишек иметь и не таскаться на врачебные комиссии, работать бы ему по специальности, а не пилоправом.
Да к массовому культурному мероприятию высшее начальство решило приурочить еще мероприятие воспитательное: в обеденный перерыв на площади возле церкви вешали человека - тайного агента гестапо, как было оповещено с паперти тем же лейтенантом с бакенбардами.
Народ запрудил площадь. Гражданские и военные перемешались меж собою. Большинству фронтовиков-окопников не доводилось видеть, как вешают людей - суды и расправы свершались позади них, на отвоеванной земле.
Зафыркал ЗИС, новый, маскировочно покрашенный в зеленые полосы. Народ пугливо расступился перед радиатором машины, целившейся под старую срубленную грушу, на которой осталась макушка с плодами и толстый сук. К суку привязана веревочная петля.
Поднимались люди на цыпочки, чтобы увидеть преступника, а главное - палача.
Живых палачей Сергей Митрофанович тоже еще никогда не встречал. Предполагал, что выйдет сейчас из церкви, из густых дерев волосатый, рукастый человек и совершит свое жестокое дело. И когда в машину, подпятившуюся кузовом под грушу, запрыгнул молодой парень в перешитых на узкий носок кирзовых сапогах, в несопревшей от пота гимнастерке с белым подворотничком и со значком на клапане кармашка, он все еще ждал, что вот сейчас появится палач, какого он не единожды видел в кино, узколобый, с медвежьими глазами, в красной рубахе до пят.
Парень тем временем открыл задний борт машины. Площадь колыхнулась. Возле кабины, затиснувшись в уголок кузова, сидел клочковато бритый мужичонка в ватных штанах, в телогрейке, надетой на нижнюю рубаху, в незашнурованных солдатских ботинках на босу ногу.
"Вот он! Вот он, гад! Шоб тоби... Ах ты, душегуб!.."
"Где он? Где он?" - бегал глазами Сергей Митрофанович, отыскивая агента гестапо в немецкой форме, надменного, с вызовом глядящего на толпу. Как-то из подбитого танка взяли артиллеристы раненого командира машины, с тремя крестами на черном обгорелом мундире. Голова его тоже вроде как обгорела, лохматая, рыжая. Он пнул нашу медсестру, пытавшуюся его перевязать. Тайный агент гестапо в понятии Сергея Митрофановича должен был выглядеть куда большим злодеем и громилой, чем эсэсовец-танкист.
Военный парнишка в кузове вел себя хозяйственно. Он, перевалившись через борт, командовал шоферу, показывал рукою: "Еще! Еще! Еще! Стоп!" - и навис над мужичонкой, что-то коротко приказал ему. Тот попытался подняться и не смог. Тогда парень подхватил его под мышки, притиснул спиной к кабине и, придерживая коленом под живот, попытался надеть на него петлю. Веревка оказалась короткой и налазила только на макушку. Мужичонка все утягивал шею в плечи, и тогда парень задрал рукою его подбородок, как задирают морду коню перед тем, как всунуть в его храп железные удила. Веревка все равно не доставала.
Унялась, замерла площадь. Перестали кричать цивильные, а у военных на лицах замешательство, неловкость.
Парень быстро сообразил, что надо делать. Он пододвинул к себе ногой канистру и велел преступнику влезть на нее. Тот долго взбирался на плашмя лежавшую канистру, будто была она крутым, обвальным утесом, а забравшись, качнулся на ней и чуть не упал. Парень подхватил его, и кто-то из цивильных злорадно выдохнул:
- Ишь, б..., не стоит!.. Как сам вешал!..
Надев на осужденного петлю, парень пригрозил ему пальцем, чтоб стоял как положено, и выпрыгнул из машины.
Тайный агент гестапо остался в кузове один. Он стоял теперь как положено, может быть, надеясь в последние минуты своим покорством и послушанием умилостивить судьбу. Первый раз он обвел площадь взглядом, затуманенным, стылым, и во взгляде этом Сергей Митрофанович явственно прочел: "Неужели все это правда, люди?!"
- Нэ нравыться? А чоловика мого... Цэ як? Гэ-эть, подлюга, який смирнэнький! Бачь, який жалкэнький! - закричала женщина рядом с Сергеем Митрофановичем, и ему показалось, что она обороняется от подступающей к сердцу жалости.
Началось оглашение приговора. Сморчок этот мужичок выдал много наших окруженцев и партизан, указал семьи коммунистов, предал комсомольцев, сам допрашивал и карал людей из этого и окрестных сел...
Чем дальше читали приговор, тем больший поднимался на площади ропот и плач. На крыльце церкви билась старуха-украинка, рвалась к машине:
- Дытыну, дытыну-у-у мою отдай!
И не понять было: он ли отнял у нее дитя, или же сам был ее дитем? И вообще трудно все понималось и воспринималось.
Мужичок с провалившимися глазами, в одежонке, собранной наспех, для казни, ничтожный, жалкий, и те факты, которые раздавались на площади в радиоусилителе, - все это не укладывалось в голове. Чувство тяжкой неотвратимости надвигалось на людей, которые и хотели, но не могли уйти с площади.
Сергей Митрофанович начал сворачивать цигарку, а затем протянул кисет заряжающему из его расчета Прокопьеву, который приехал на смотр с чечеткой-бабочкой.
Пока они закуривали - все и свершилось.
Сергей Митрофанович слышал, как зарычала машина, завизжал кто-то зарезанно, заголосили и отвернулись от виселицы бабы. Машина как будто ощупью, неуверенно двинулась вперед. Осужденный схватился за петлю, глаза его расширились на вскрике, кузов начал уползать из-под его ног, а он цеплялся за кузов ногами, носками ботинок - искал опору.
Машина рванулась, и осужденный заперебирал ногами в последней судорожной попытке удержаться на земле. Маятником качнулся он, сорвавшись с досок. Груша дрогнула, сук изогнулся, и все поймали взглядом этот сук.
Он выдержал.
Только сыпанулись сверху плоды. Ударяясь о ствол дерева и о голову дергающегося человека, упали груши на старый булыжник и разбились кляксами...
Ни командир орудия, ни заряжающий обедать не смогли. И вообще у корпусной кухни народу оказалось не густо, хотя от нее разносило по округе вкусные запахи. Военные молча курили, а гражданские все куда-то попрятались.
- Что ж, товарищ сержант, потопали, пожалуй, до дому, - предложил Прокопьев, когда они накурились до одури.
- А чечетка? Тебе ж еще чечетку бить, - не сразу отозвался Сергей Митрофанович.
- Бог с ней, с чечеткой, - махнул рукой Прокопьев. - Наше дело не танцы танцевать...
- Пойдем, скажемся.
Они поднялись в гору, к церкви. Повешенный обмочился. Говорят, так бывает со всеми повешенными. На булыжник натекла лужица, из штанин капало. Оба незашнурованных ботинка почти спали с худых грязных ног, и казалось, что человек балуется, раскручиваясь на веревке то передом, то задом, и ботинки эти он сейчас как запустит с ног по-мальчишески...
Все казалось понарошку. Только на душе было муторно, поташнивало, и скорее хотелось на передовую, к себе в батарею.
Лейтенант с бакенбардами взвыл, театрально воздевая руки к ангелам, нарисованным под куполом церкви, когда артиллеристы явились в алтарь и стали проситься "домой".
- Испортили! Все испортили! Никто не хочет петь и плясать! Из кого, скажите на милость, из кого создавать ансамбль?!
- Это уж дело ваше, - угрюмо заметил Сергей Митрофанович. И уже настойчивей добавил: - Наше дело - доложиться. Извиняйте, товарищ лейтенант...
Лейтенант понимающе глянул на артиллериста и покачал головой.
- Как жаль! Как жаль... С таким голосом... Может, подумаете, а? Если надумаете, позвоните, - уже вдогонку крикнул лейтенант.
Артиллеристы поскорее подались из церкви: тут, чего доброго, и застопорят. Скажет генерал: "Приказываю!" - и запоешь, не пикнешь.
На последнем вздыхе с паперти кто-то из военных тоскливо кричал про черные ресницы и черные глаза.
К вечеру на попутных машинах они добрались до передовой и ночью явились на батарею.
- Не забрали! - обрадовался командир батареи.
- А мы бы и не пошли, - заверил его хитрый Прокопьев.
- Правильно! Самим нужны! Где-то тут ужин оставался в котелке? Эй, Горячих! - дернул командир батареи за ногу храпевшего денщика. - Дрыхнешь, в душу тебя и в печенки, а тут ребята прибыли, голодные, с искусства...
Отлегло. Дома, опять дома, и ничего не было, никаких смотров, песен - ничего-ничего.
...Постукивали колеса, и все припадал вагон на одну ногу. Солдат-инвалид сидел в той же позе, вытянув деревяшку под столик, и руки в заусеницах и царапинах, совсем не похожие на его голос, покоились все так же, меж колен. Лишь бледнее сделалось его лицо и видно стало непробритое под нижней губой, да глаза его были где-то далеко-далеко.
- Да-а! - протянул Еська-Евсей и тряхнул головою, ровно бы отбрасывая чуб. Рыжие, они все больше кучерявые бывают.