Едва машина с воронками отъехала, к отверстиям в полу, которые все еще отплевывались огнем и пылью, метнулся высокий тощий человек. Штанины его брезентовых брюк, шоркая одна о другую, жестяно гремели. Под курткой остро бились лопатки. Он остановился, подцепил крючком металлическую крышку и шагнул к огненной дыре. Грязное пламя ударилось о грудь, сплющилось, раздвоилось и обхватило его туловище, точно клещами, желто-красными языками.
Петьке показалось, что этот человек в огне - его отец: та же костлявость, та же немного сутулая спина. Он испугался, что мужчину, похожего на отца, обожжет, и чуть не закричал от тревоги; но в это время пламя начало втягиваться в яму, откуда выметывалось; высокий захлопнул его крышкой и побежал к другому люку. Петька вгляделся и по большому носу, как бы продолжающему линию лба, узнал в человеке, одетом в брезентовую робу, отца.
Закрыв стальными крышками еще два люка в полу, Григорий Игнатьевич подошел к питьевому фонтанчику и сунул лицо в струю, расщепляющуюся на конце. Потом, отряхивая воду, повертел головой и медленно распрямился. На его лице, покрытом черным мазутистым веществом, дрожали, как приклеенные, крупные капли. Мишка шепнул Петьке, что лицо у Григория Игнатьевича в смоле, которая выделяется из сырого коксового газа.
Отец устало закрыл глаза, мгновение постоял так, видимо отдыхал, а когда разомкнул черные веки и наткнулся взглядом на сына, проговорил, точно спрашивая самого себя:
- Петька, что ли? - И улыбнулся: - Это как ты сюда попал?
- Я помог. Через трубу, где красная вода течет, - смело ответил Мишка.
- Вот черти косопузые! И не побоялись?! А если бы собака за штаны цап-царап?
- А мы бы ей штаны оставили и драляля, - опять ответил Мишка.
Григорий Игнатьевич засмеялся, положил тяжелую пятерню на Петькину голову и, щуря золотистые, в красных прожилках глаза, сказал:
- Тут вот я и тружусь, сынок.
4
С этого дня Петька еще больше стал любить отца за то, что он, несмотря на усталость и заботы, всегда весел и ни на что не жалуется, а если заходит речь о трудностях работы, ловко сводит разговор к шуткам. И раньше Петька замечал уклончивость Григория Игнатьевича, но относился к ней с легким сердцем, а теперь хмурился, так как непременно вспоминал клешнятое пламя, обхватившее отца, и угольную пыль, в которой проваливалось солнце.
Пока Петька не видел, в каких условиях работает отец, он не задумывался над тем, хорошо или плохо, что он ест отборные кушанья из зеленой тумбочки. Но теперь, когда он побывал на коксовых печах, он без стыда не мог смотреть, как рябые руки матери ставят перед ним сливки. Петька раздраженно сказал:
- Не маленький я уже, а вы все вкусные да сладкие кусочки суете. Хватит. Не хочу, - и поглядел строго на нее. - Папа вон из огня в газ мечется, а ты с крынок сливки поснимаешь - и мне их, а его пустым молоком поишь.
- Зря шумишь, мужик. Тошнит нас от сливок. Ну и врачи запретили, не пейте, мол, вредны, - попробовал отшутиться Григорий Игнатьевич.
Петька не возразил, по за короткое время, как казалось ему, добился своего. На деле все в общем-то шло по-прежнему, лишь Анисье Федоровне приходилось прибегать к разным уловкам, чтобы кормить сына тем же, что он ел раньше. Иногда Петька замечал хитрости матери, сердился, но она с таким безгрешным видом защищалась, что он верил ей.
5
Шла война. Ежедневно она напоминала Петьке о себе стуком деревянных подошв о тротуар: это шагали ремесленники; темными, изможденными, а то и водянистыми лицами людей; сосредоточенным видом отца, нахохлившегося над репродуктором.
До войны Петька был щуплым мальчиком, а теперь его не узнать: раздался в кости, вымахал чуть ли не с Григория Игнатьевича, широкими бугорками выступили скулы, на губе проклюнулись светлые, как пушок на персиках, усики. Дома Петька спал да учил уроки; остальное время проводил либо в школе, либо в подшефном госпитале.
Возвращался он поздно вечером. На плите его ждали кастрюли, укутанные сверху теплой клетчатой шалью. Садясь за стол, он спрашивал мать:
- Вы с папой ужинали?
Она недоуменно пожимала плечами:
- Конечно, - и ставила перед ним тарелку супа.
Как ни был голоден Петька, он съедал не больше половины того, что подавала Анисья Федоровна; и потом иногда ему казалось сквозь сон, будто кто-то ест на кухне, звякая о кастрюлю ложкой.
Из потока проносящегося времени каждый человек цепко запоминает лишь немногие дни. Для Петьки одним из них был зимний день сорок четвертого года. Вместе со своей школой Петька работал на субботнике. Широко расставив ноги, одетые в пимы, он стоял на снегу, источенном колошниковой пылью, и по цепи передавал к строящейся домне кирпичи. Они были желтые, увесистые и такие холодные, что от прикосновения к ним даже в теплых варежках становилось зябко.
Небо стеклянно-белое. Такое оно только в трескучие морозы. А ветер - не ветер: огонь. Дашь распуститься себе, живо продрогнешь и скорчишься. Петька видел, как то один, то другой одноклассник втягивает голову в плечи, сутулится, и поэтому задорно покрикивал:
- Не гнуться! Не кланяться в ножки деду-морозу! Эх, пошли-поехали, тетка, за орехами!
Оправа от Петьки стоял Санька Кульков. Его байковые в суконных латках варежки были тонки. Время от времени он ныл по-комариному назойливо:
- Руки ме-ерзнут...
Петька предлагал ему свои меховушки, но тот почему-то упрямо твердил:
- Зачем мне чужие?
Петька рассердился, отобрал у него варежки и натянул меховушки на красные, как лапы у гуся, руки товарища, а затем обвязал своим шарфом шею и голову Леньки Жухно, который был в фуражке и ватнике без воротника.
Вечером, когда закончили работу и собирались уходить, Петьку кто-то тронул сзади за плечо. Он обернулся и увидел смеющееся лицо отца.
- Пап, ты чего здесь? Тебе в ночную смену, а ты не спишь.
- Под землей наспимся. Приходил на субботник. Как ты, домну помогал строить, не что-нибудь!
Григорий Игнатьевич взял сына под локоть. Они перепрыгнули через трубу, перепоясанную узловатыми сварными швами, переждали, пока паровозик протащит мимо ковши с чугуном, над которым вились и таяли розовые снежинки, и двинулись дальше. Отец сжал Петькин локоть, стесняясь, сказал:
- Видел, как ты работал, как о мальчишках заботился... Хорошим человеком растешь. Недаром мы с матерью жилы на тебя тянем.
6
Петр укладывал в чемодан вещи и книги. Готовился к отъезду в город, куда его направили после окончания института. Анисья Федоровна суетливо помогала, шмыгала распухшим от слез носом и повторяла:
- Береги себя, сынок. Чисто живи, строго живи. Начальство не задирай. Все равно не сборешь. Вся сила в руках начальства. В пище себе не отказывай, в одежде тоже. О нас с отцом не беспокойся. Наш век к концу идет, а у тебя вся жизнь впереди.
Чтобы успокоить ее, Петр говорил: "Ладно, мама. Хорошо, мама", а сам печально смотрел на ее рябое порыхлевшее лицо, на седую прядь, прилипшую к платку.
Григорий Игнатьевич сидел на скамье, сжимал коленями руки, сдвигал длинные брови и покачивал головой. Когда он что-нибудь мучительно переживал, то всегда делал так. Время от времени он вынимал из кармана пузырек, вытряхивал на ладонь таблетку и проглатывал ее. Целый месяц он вылежал в больнице: было плохо с сердцем. Петр с тревогой наблюдал за отцом, боялся, как бы не свалил его новый приступ.
Петру было страшно от мысли, что через несколько часов его уже не будет в этом маленьком, с долговязой трубой доме. Он никак не мог представить своих родителей живущими без него, единственного сына. Казалось, стоит только уехать, как они потеряют интерес к жизни, начнут катастрофически стареть и серо, вяло, безрадостно коротать дни в ожидании писем.
На вокзале Анисья Федоровна разрыдалась. Григорий Игнатьевич прикрикнул на нее, чтобы самому не разрыдаться, и отвел Петра в сторону от друзей и матери.
- Я, Петя, на пенсию ухожу. - Он потер кулаками пористые щеки, в которые въелась угольная шихта. - Будь во всем человеком.
Отец вдруг с хитринкой улыбнулся, и Петр понял, что он начинает шутить.
- Тебе ведь, сын, есть в кого быть человеком. В того же в меня. Особый я человек. Титан! Причем из разряда кипятильных.
Раздался удар колокола. Григорий Игнатьевич неуклюже чмокнул Петра в подбородок. Подошли друзья, жали руки, ласково ударяли по плечам, обнимали, просили писать. С ними он расставался легко: знал, что после отхода поезда они погрустят час-другой и с прежней бодростью отдадутся делам и заботам.
Из-за друзей Петр не видел мать. Лишь иногда то тут, то там появлялись ее тревожные глаза и кулак, горестно прижимавший ко рту носовой платок. Петр все хотел прорваться к ней, но ему мешали: совали карточки, цветы, отвлекали разговорами. Когда поезд тронулся, Петр стремительно протиснулся сквозь стену друзей и начал целовать мать. За все, что она и отец сделали для него, ему хотелось поцеловать каждую рябинку на ее лице, но нужно было спешить: плыли вагоны, прогибались рельсы, сжимал ветер кольца паровозного дыма.
Петр вскочил на подножку последнего вагона. Проводник сердито ткнул в спину флажком.
- Хватит провожаться. Лезь в тамбур.
7
Главный металлург Дарьин, в распоряжение которого директор завода послал Петра, был застенчивым человеком. Говорил он мало и таким робким тоном, будто стыдился своих слов. Он мгновенно опускал веки, если собеседник взглядывал в его чуть выпуклые песочного цвета глаза. В проектном отделе работала жена Дарьина. Она часто произносила слово "очень", причем с твердым окончанием, поэтому заводоуправлении называли ее между собой "Очен". Она часто входила в кабинет мужа, чтобы посмотреть, не курит ли он, и если видела в пепельнице окурки, опрашивала с ноткой отчаяния в голосе:
- Костя, ты, наверное, опять дымил? У тебя же очен плохое здоровье.
- Да, да, верно, плохое, - соглашался Дарьин, хотя никогда ничем не болел. - Клянусь тебе, Виктория, я даже не прикасался к папироске.
- Правда?
- Правда.
- Спасибо, Костя, умница ты у меня!
Когда Виктория уходила, Дарьин совестливо тер лоб, вздыхал, затем выдвигал ящик стола, закуривал, жадно глотал дым и выпускал его на жужжащий пропеллер настольного вентилятора.
Петру понравилось, что Дарьин, знакомясь с ним, не потребовал диплом и вкладыш, не докучал анкетными вопросами, а лишь поинтересовался:
- Не откажетесь, если я прикреплю вас к одному экспериментальному участку?
- Не откажусь.
Дарьин привел его в длинное кирпичное здание. Неподалеку от распахнутых ворот лязгали и рокотали тележки конвейера. От гулких, словно спрессованных звуков, что вырывались из пузатого тигля, от треска электрической печи, которая выбрасывала сквозь щель заслонки матово-синие лучи, от стука формовочных машин Петр оглох и завертел головой. Дарьин наклонился к его уху:
- Ничего, привыкнете. Смотрите сюда, - и указал в сторону вагранки, возле которой, слегка приседая, двигались разливщики, подводя под раструб ковш с тяжело колышущимся чугуном.
Когда ковш установили, грузный вагранщик толкнул вверх какую-то ручку - и в расщелину между раструбом и ковшом выплеснулось зеркальное пламя. Резкой болью пронзило глаза Петра; в воздухе, как стало казаться ему, зашевелилась, расходясь кругами, зеленая рябь.
- Извините. Не предупредил! - крикнул Дарьин, что-то прислонив к переносью Петра. Тот открыл глаза и увидел синие стекла, за ними ковш, раструб и выносящиеся из расщелины оранжевые капли.
Дарьин позвал Петра в формовочное отделение и начал объяснять, что белое слепящее пламя - магний, который погружают на дно ковша, чтобы получить из ваграночного чугуна магниевый. Дело это новое, большой государственной важности. Хороший магниевый чугун в два-три раза крепче и в четыре-пять раз гибче ваграночного, серого. Им можно заменять такие металлы, как бронза и сталь. Но пока еще он обходится заводу в копеечку, так как приходится сплавлять его с силикокальцием, не отличающимся дешевизной. Кроме того, силикокальций слишком бурный катализатор, поэтому добрая половина магния сгорает бесполезно, и чугун, затвердевая, не достигает нужной прочности: графит в нем не приобретает законченной шаровидной формы, необходимой для этого.
В цехе было жарко. По вискам главного металлурга змеились ручейки пота. Он вытирал их подкладкой фуражки и продолжал рассказывать. Когда он замолчал и заметил, что Петр внимательно смотрит на него, то застенчиво нахохлился, виноватая улыбка растянула его широкие, резиновой упругости губы.
- Извините. Утомил, наверно?
...Поселили Петра в доме-интернате. Занят был Петр с утра до позднего вечера: приглядывался к людям, знакомился с оборудованием, изучал в лаборатории пробы магниевого чугуна, вечерами сидел в технической библиотеке. Он стал стремительнее ходить; вспоминал о том, что надо побриться, только тогда, когда от прикосновения к подушке становилось колко щекам; если при нем острили, смеялся звонким и заливистым смехом здорового, жизнерадостного человека.
Виктория сказала о нем Дарьину:
- Очен реактивная натура у технолога Платонова. Он мне нравится.
Даже тот, кто приглядывался к Петру, ни разу не заметил, что молодой, неуемный, веселый инженер мучительно тоскует. Когда он, пробудившись, идет умываться, то вспоминает мать, наливающую в умывальник железным ковшом колодезную воду. Он вздыхает. Хочется, чтобы это было явью. Хочется услышать ее сипловатый ласковый голос. И принять из ее рук холщовое полотенце. Во время обеденного перерыва, слушая, как вагранщик Кежун рассказывает о международных новостях, он вспоминает лавочку возле калитки, где они с отцом часами говорили о политике, стараясь предугадать события.
Мучило Петра больше всего то, что родители остались одни и начали непривычную, может быть постылую, жизнь - жизнь для себя. А ведь они привыкли жить для него, а отец - и для завода.
Решение Григория Игнатьевича уйти на пенсию страшило Петра. Мальчишкой он слышал, как отец сказал:
- Стать пенсионером? Не представляю... К черту! Это же словно без рук, без ног. Это же значит - песенка твои спета. Жди, когда окочуришься и наденут на тебя деревянную робу.
Об этом Петр не мог думать без отчаяния. Он написал родителям, что будет просить квартиру и как только получит ее, то приедет за ними. С тревогой ждал ответа: перед отъездом он говорил о таком намерении, но отец лишь неопределенно пробормотал:
- Устраивайся, там посмотрим.. Нечего заглядывать вперед.
Письмо из дому пришло быстро. Милые прыгающие каракули! Что заключено в них? Уныние? Забота? Радость?
Отец сообщал, что уволился. Пока ничем не занимается: сердчишко балует. Мать хлопочет по домашности, вечерами читает вслух газеты и книги. Переезжать к Петру они не собираются. Ему нужно обзаводиться семьей, а их двое, и оба безработные. Большая обуза. Они не хотят уезжать с насиженного места. В родных краях даже песчинки помогают дышать. К тому же не хотят продавать дом: какой-никакой он, а свой - не казенный.
От обиды Петр скомкал листок с каракулями Григория Игнатьевича. Обуза. Свой - не казенный. Родные места. А здесь что? Чужая земля? Та же Россия.
Петр ударил рукой в оконные створки. Они со звоном распахнулись. Тяжелая капля дождя врезалась в подбородок. На город навалились тучи. Грязным пухом провисала под ним дымка, садясь на клинья крыш.
Петр вспомнил, что Дарьины приглашали его погулять вечером в парке. Надвигающееся ненастье грозило сорвать прогулку. Было тягостно собственное одиночество. Он разгладил слежавшиеся в чемодане костюм и плащ, оделся, выбежал навстречу мокрому ветру.
8
- Мы уж думали, вы не придете, - сказала Виктория.
Когда она цепляла на вешалку плащ Петра, он увидел, как сверкнула на ее шее золотая цепочка и в разрезе короткого рукава показалось гладкое матовое плечо. Стало неловко, а она еле заметно улыбнулась, заметив его смущение, взяла под руку и повела в комнату. Свою завитую каштановую голову Виктория держала гордо и ступала торжественно и легко. Все в ней выдавало женщину, знающую, что она красива, изящна, умна.
Возле стола, на котором стояла ваза с яблоками, сидел конструктор Губанищев, седой, с лицом морковного цвета, и утюжил ладонью красный искрящийся серебряными прожилками галстук. На диване полулежали, склонившись над шахматной доской. Дарьин и какая-то девушка. Губанищев поздоровался с Петром, щелкнув каблуками сандалет, Дарьин - застенчивым прикосновением к запястью, а девушка сложила лодочкой руку и небрежно сунула ему в ладонь.
- Лида.
Она не встала, ни одним пальцем не пожала руку и лишь мельком взглянула на Петра. "Гонору-то, гонору, - подумал он. - А ведь, наверно, уж замуж невтерпеж. И охотно выскочит за первого подвернувшегося парня. Ну да она просто набивает себе цену".
- Леонтий Никифорыч, - сказала Виктория, - займите, пожалуйста, юношу. Мне нужно отлучиться.
- С переполненным удовольствием! - опять щелкнул каблуками Губанищев и прибавил, обнимая Петра за плечи: - Хозяйка любит, когда гости осматривают ее аквариум и, конечно, восторгаются.
- Леонтий Никифорыч, не разоблачать! - погрозила лукаво Виктория.
Аквариум вместительный, полузакрытый сверху листом стекла. Нити водорослей, покрытые пушистым ворсом, змеились со дна к поверхности воды и сплетались в нежный изумрудный островок. Меж водорослей скользили рыбки: то угольно-темные в синих искрах, то с длинными, похожими на белые волоски передними плавниками, то полосатые, вращающие выпуклыми глазами, то лениво шевелящие прозрачным хвостом.
Губанищев стоял за спиной и говорил:
- Гляжу я на всяких этих херосов-конхито, гурами и прочих обитателей сего аквариума, и любопытная мыслишка ворочается под черепом. Жизнь-то, по сути дела, аквариум, а мы его обитатели. Плаваешь от стены к стене, зарываешься в песочек, иногда всплывешь наверх. Иногда найдется смельчак, выпрыгнет из аквариума, а тут его поджидает Виктория: "Ты куда?" - и раз в воду: "Сиди, не рыпайся!"
- Что? Разгуляться негде?
- Я не Василий Буслаев. Дух мой скромен. Но все-таки и я испытываю стеснение. Стены жизни то и дело задеваю плечами.
- Я бы не сказал, что у вас косая сажень в плечах.
- Иносказание, инженерик.
- Благодарю за разъяснение.
- И только?
- Да.
- Напрасно. Вы совсем недавно изучали диалектику и могли бы ткнуть меня носом в закон железной необходимости.
- Я сделаю это про себя.
- Вы интеллигент, инженерик. Так вот. После того как вы ткнули меня носом... Я отвечаю: можно, пользуясь авторитетом этого закона, убедить орла жить по-кротиному, а можно наоборот - крота по-орлиному.