"А мы в Мангараше промышляли, да проклятая кедровка налетела: весь орех в два дня спустила. Ну, мы обратным ходом и завернули сюда. А как у вас с водой?"
"Нет воды, - говорит Афоня. - Замучились вовсе, в туесках из Красной речки носим".
А от Красной речки до табора семь километров.
"Ах, ясное море, - покрутили головами абалаковские, - хороша таежка, да сухая. Ну, думай не думай, а, видно, и нам в Красную речку ходить придется".
Расстались мы с абалаковцами, отправились они свой табор устраивать, а меня Афонька послал ключ спрятать. Не ровен час, не нашли бы.
- Как же вы за водой ходили? Абалаковцы-то вас увидеть могли? - перебил я Алексея.
- Не за водой, - деловито поправил он меня, - а по воду. За водой знаешь куда можно уйти? В океан.
- И вообще это постыдное дело, Алеша, - от людей воду прятать.
- Так ведь тогда так не думали, - вздохнул Алексей. - Теперь бы я сам первый не то что ключ мохом заваливать, столбик бы с указателем врыл, со стрелкой, как пройти к воде.
А эти, абалаковцы, отаборились в другом распадке, поближе к Красной речке. Но все-таки мы береглись, каждый раз мохом ключик закрывали, а для отвода глаз иногда сами с туесками, будто в Красную речку, мимо них ездили.
Побили мы после этого недолго свою таежку. Осталось так еще на недельку. И вот просыпаюсь утречком, гляжу. Афоня сидит, онучки вертит и всех чертей собирает.
"Ты что, Афоня?" - спрашиваю.
"А вот что, послушай".
Прислушался я: живет вся тайга! Не то сороки, не то грачи кричат, и не похоже - голос какой-то противный: кирр, кирр! - будто с натурой выдавливают. Перелетают с дерева на дерево пестренькие птицы, круглые, как мячики, а носы у них, как у ворон, большие да тяжелые. И много их до чего, как мошки вьются!
"Дошла-таки проклятая кедровка и сюда!" - говорит Афоня.
Растолкали мы остальных да скорее в тайгу. И что ты думаешь? Ведь к вечеру кедровка всю шишку спустила. Да как чисто обделывает! Сбросит шишку наземь, обдерет ее и все до одного ядрышка вылущит, только кочерыжка остается. А жрет целый день без отдыха. И что за птица? Как через мясорубку прогоняет.
Делать нечего. Кончился наш промысел. Начали тереть шишку. Это хуже, чем бить. Выберешь ямку, перекинешь через нее бревешко отесанное, а на бревешке зубцы нарезаны, как на рубеле, чем бабы катают белье, и разбиваешь на нем шишки таким же рифленым вальком. Посидишь так от зари до зари, поколотишь вальком, ну и не разогнешься, спина, как у старика, ноет. А потом решетить. Из досок ящичек сколачивают, вместо дна - железный лист, а в нем круглые дырки, чуток побольше ореха. Ну, орех и всякая мелочь проваливается, вниз идет, а крупная шелуха в решете остается.
Кончишь решетить - надо ситить. Это вовсе дело хитрое. Устройство ящика такое же, только вместо круглых дыр в железном листе длинные щели прорезаны. Орех в щель не проходит, а плоская мелочь торчмя задирается и вниз летит. Тут надо знать, когда сито вдоль качать, когда поперек. Я пробовал: вдвое больше времени у меня уходит, и сор остается. Афонька же так отделает, как руками отберет. Да…
Стали у нас харчи к концу подходить. Остались сухари да крупа, а мяса и в помине нет. А работа тяжелая. Натерли мы ореха на два вьюка и решили Маньку за харчами отправить. Девчонке тринадцати лет еще не было, но в тайге она хорошо разбиралась. Проводил ее Афоня немного, а там пустил одну: сама дойдет. Вьюки заделаны хорошо, чего ей, с двумя лошадьми не управиться? На зверя только бы не наскочила.
Остались мы вчетвером. И что ты скажешь? Вдруг морок заносить начало. И то спасибо, - все время погода держалась. Пообедали - дождик пошел, нельзя тереть шишку: сгорит орех. Что делать? Все отдыхать легли, а я взял пехотинку и за рябчиками пошел.
Были у меня на этот случай легонькие заряды с круглыми самодельными пулями. Ничего себе: шагов на сорок в спичечную коробку попадал. В кедрачах рябчики редко встречались: спустился я в падь, в ельник, к Красной речке. Иду, иду - насквозь промок, а нет ничего. Дождь все пуще и пуще. В тайге осенний дождь не такой, как в городе - в косую линейку, в тайге дождь идет мелконький-мелконький, как пыль, а густой - в один момент промочит. И сверху вниз идет, и снизу вверх, и справа налево, и слева направо, и просто кругом вертит.
Тут уж вдаль ничего не видать. Туман сплошной.
Ну, думаю, и рябчик в дождь, видно, здорово хоронится, не выгонишь. И повернул обратно. Вдруг из-под колодины срывается копалуха и тут же на листвень присела. Что ты скажешь! У меня в казне патрон с круглой пулькой, а боевой перекладывать некогда. Расставил я сошки, приложился, выстрелил. Смотрю, летит кувырком моя копалуха. На землю упала - и бежать. Крыло ей перешиб, а далее пуля не вошла, заряд был легонький. Я за ней, но, хоть ты лопни, не могу догнать. Переложу на ходу патрон, выстрелю, да все мимо: с руки я стрелять непривычен. С полчаса гнал, сам задохся, а загнал-таки. Пришиб прикладом, встряхнул - добрая копалуха. Только поглядел кругом, темнеть уже начинает, а куда идти - ничего не понимаю. Туман еще плотнее повис, даже вершин у елок не видать.
Пошел я наугад. Сперва всё следы свои смотрел: на бегу мох-то здорово одавливается; ну, а как стемнело - нет мне ходу. Заколел, спичек с собой нет, весь мокрый, зуб на зуб не попадает, и не знаю, табор в какой стороне.
Прижался под выворотень да так всю ночь грибом и просидел. Уж перед утром слышу - далеко, где-то за хребтом, в два кия по сушняку стучат. Афонька знаки мне дает, понял, что я заблудился. Выстрелил я боевым, пуще застучали. Ну, значит, выйду теперь. К рассвету добрался до табора. Здорово смеялись, а за копалуху похвалили: очень всем пустая похлебка надоела.
А дождь все идет да идет, балаган протекать начинает.
"Давай, ребята, - говорит Афонька, - шелухи насыпем потолще".
Ладно. Насыпали поверх моху еще четверти на три. Не балаган, а утес какой-то получился. Лежим, жареные шишки едим. Ты, поди, ни разу жареных шишек не едал? - обратился ко мне Алексей.
- Нет, - ответил я. - Каленые орехи люблю.
- Ну, каленые - это не то. Ты попробуй шишку брось в костер, прокипит она хорошенько в своем соку, а как начнет сверху обгорать - доставай. Вот тогда узнаешь, какой вкус в кедровом орехе.
Пролежали мы до вечера. Нет Маньки. Значит, непогода задержала. Последнюю крупу Секлетинья сварила. Поели, а все есть хочется. Без хлеба и похлебка не впрок. Смеется Афонька:
"Видно, придется тебе, Алеха, еще раз за копалухой сходить".
"Шалишь, - думаю, - у меня еще с давешнего спина не просохла".
"Нет, говорю, я сегодня жареные шишки есть буду, мне мясо что-то во вред идет. Хочешь, сходи сам".
Сижу, обуток латаю, пробил его где-то на суку. Афонька мне постегонки крутит, а Петька с Секлетиньей дрова пошли таскать.
Кедровый сушняк поблизости мы давно вырубили. Погода мокрая, им, видно, лень было вниз, в распадок, сходить, нарубили они пихтачу. Наложили к ночи костер; трещит, искры так и летят, того и гляди одежду прожжет. Пришлось костер подальше отодвинуть. Опять беда: холодно. Крутишься все время, а путем не заснешь.
Снег пошел, да крупный, хлопьями. Через час какой-нибудь более чем на полметра нападал. Лежит Афонька и скулит:
"Не найдет нас Манька. Дорогу завалило, заблудится, да еще с двумя лошадьми. Придется поутру навстречу ей выйти".
Смотрим. Таково интересно: все кругом бело, только кострище на проталине чернеет, над огнем снежок вьется, потихоньку спускается, красные сполохи от огня по сугробам бегают. Пихтач ветки вниз опустил. Снег на ветках мокрый, тяжелый. А кругом ночь, темень, будто варом тайга залита. Где-то дерево захрястело, упало, не выдержало тяжести. Филин загукал, даже жутко сделалось.
"А, - думаю. - уснуть надо. Ночь скорее пройдет".
Повернулся я ничком - люблю спать в таком виде, - руки вытянул. В головах у меня пехотинка лежала, - пощупать вздумал, не замокла ли. И только я руками за ствол взялся, вдруг что-то треснуло надо мной. Треснуло и, чувствую, жмет меня к земле. Так жмет, что кости врозь расходятся. Встать хочу - куда тебе! - шевельнуться даже невозможно, только кончиками пальцев по земле скребу, а вес остальное зажато.
Хоть бы крикнуть - нельзя. Воздуху нет, все из груди выдавило, да и голову в землю втиснуло. Одна ноздря снаружи осталась, и в ту не дышится.
А сверху жмет все сильней и сильней. Еще момент, и ребра лопнут. Больно, страшно. Кричать хочется, а нечем кричать. Чувствую, из носу кровь пошла. Раздавило. И тут потерял я сознание.
Очнулся. Секлетинья с Петькой трясут меня.
"Скорей, скорей! - кричат. - Помоги балаган разбросать, Афоньку задавило!"
Встаю. Разворочали мы пластинник. Лежит Афонька на спине, под самой серединой балагана он оказался, - почернел, и руки плетьми повисли. Давай его снегом оттирать. Смотрим: вздохнул, поднялся. Сел на пенек, дрожит, а сам хохочет. Так хохочет, что страшно делается. И вдруг, - что со мной стало, не знаю, - я тоже захохотал. Ну, хоть ты лопни, не могу удержаться. Все внутри болит, колотится, а смеюсь, и слезы, чувствую, по щекам текут. Взглянул, а Секлетинья с Петькой тоже заливаются.
С полчаса нас потрясло, а потом отошли, ничего. Стали опять балаган налаживать. Стойки-то не поломало, а только из камней выворотило. Еще бы: снежище такой…
- Да как же вы спаслись? - спросил я, воспользовавшись минутным молчанием Алексея.
- А Секлетинья с краю лежала. Не сильно ее придавило, сама вылезла. Только руку сучком проткнула, дрова потом рубить не могла.
- А Манька?
- Пришла к вечеру. Снегом тропу завалило, ну, поплутала немного, а потом все же нашла дорогу.
Костер весело выбрасывал желтые языки пламени. Черное, как грудь косача, ночное небо низко прижималось к земле, а над костром вдруг выгибалось и узким зевом уходило ввысь: туда летели сверкающие искры. Вершины сосен растворялись во мраке, только ближние к костру ветви резко вырисовывались в отблесках огня, как вышивка красным и зеленым шелком на черном бархате.
Я посмотрел на часы, они стояли. Алексей поймал мое движение и скосил губы:
- Сколько же настукало… на твоих?
- Не знаю, Алеша, остановились часы, забыл завести. По-моему, скоро рассвет.
- По-твоему… А по-настоящему?
- Ну, я и говорю, что скоро.
Алексей встал, поправил опояску, взял меня за рукав и отвел от костра. На черном небе светлыми точками мерцали звездочки.
- Вот гляди: видишь, три звезды, яркие такие. Три Зорьки они называются, - Алексей указал на блещущий Пояс Ориона.
Затмевая своим великолепием все остальные созвездия, Орион гордо подымался из-за горизонта.
- Вижу, Алеша, только в астрономии эти звездочки не Три Зорьки называются, а Три Волхва или, правильнее, Пояс Ориона. А вот та яркая звезда, что повыше, - это голова Ориона. Видишь, в руке (справа две звездочки) он держит…
- Ничего он не держит, и ничего я не вижу… Если по-научному Пояс Лариона, пусть себе будет Лариона, я спорить не буду, а руки ты мне лучше и не показывай - никаких рук у него нету. Так вот, как подымутся Три Зорь… Пояс Лариона, над лесом, значит, скоро будет рассвет. Понял?
- Понял.
Мы вернулись к костру.
- Пора выходить, - предупредил Алексей.
Распустив красную кумачовую опояску, он плотнее запахнул свою однорядку и вновь затянулся так туго, что с трудом подоткнул свободные концы опояски. Нагнулся и так же сосредоточенно перетянул ремешки на ичигах.
- Ну, а ты чего стоишь? - обратился он ко мне и засмеялся. - В твоей бы курточке да с сетями ночью рыбачить. Всех чертей помянул бы. Нитки за пуговицы поймаются, и думай впотьмах, что делать: сеть порвать или пуговицу выкрутить.
- То на рыбалке, а мы на охоте.
- Не в этом сила. И на охоте проклянешь. Ну, давай забирай ружье, и пойдем.
Я вынул из чехла двустволку и вскинул на плечо. Алексей опять улыбнулся.
- Чего еще? - спросил я, оглядывая себя. Все было в порядке. - Ну, чего ты смеешься? - повторил я недовольно.
- Так, - уклонился Алексей. - К чему у тебя сумочка эта? - не вытерпел он, указывая на ягдташ. - Добычу складывать? Так в нее только один глухарь и войдет. Да и к чему его с собой таскать? Никуда убитый глухарь и с земли не денется. А потом еще: чудно ты ружье носишь - стволами вверх. У нас так не принято. Пойдем.
С этими словами Алексей вытащил топор, воткнутый в ствол гигантской сосны, и засунул его за спину, под опояску. Потом деловито осмотрел свою пехотинку и забросил ее на правое плечо стволом вниз так, что она удивительно ловко легла вдоль спины. Только щелкнули сошки, привязанные ремешком к винтовке.
Еще с вечера мы с Алексеем ходили слушать, много ли прилетело глухарей. Глухарь ночует на току, и, когда в сумерках, прилетая, садится на дерево, хлопанье мощных его крыльев далеко разносится по лесу. Мы насчитали не менее пятнадцати глухарей. Алексей радостно потирал руки: ток был на редкость большой.
Теперь, отходя от костра, он шепотом делал последние наставления:
- Смотри, ясное море: твоя будет левая сторона, моя - правая. На земле случится стрелять - поглядывай, в меня бы не угодить. Подходи под песню осторожно: прыгнул три раза - замри. Два рядом играют - стреляй нижнего глухаря под песню верхнего. Чшш!.. - вдруг приложил он палец к губам.
Справа, где-то далеко, слышалось редкое пощелкивание. Казалось, ветер стучит отставшей корой по сучьям - настолько нежен и безжизнен был этот звук. Щелчки стали повторяться чаще, сливаться по два вместе, перекатились короткой трелью и перешли в слюнявое сюсюканье. Не верилось, что такие слабенькие звуки издает этакий верзила - царь лесных птиц, глухарь.
Было еще совсем темно. Лишь восточная часть небосвода слегка посветлела, но в глубине боры властвовала ночь. Алексей махнул рукой и сразу исчез, будто растворился между деревьями. Я двинулся влево. Сучья гулко ломались у меня под ногами, как лед на реке в морозную ночь. Мысленно проклиная свою косолапость, я спускался в ложбину. Алексей был откровеннее: сообразуясь с песней глухаря, откуда-то из темноты вслух отпускал чертей по моему адресу. Я знал, что он ругается беззлобно, следуя охотничьей привычке; знал, что все наши сегодняшние похождения он со временем обратит в занимательный рассказ и мне же его передаст, заменив имена и место действия, и я заранее страдал, чувствуя себя печальным героем какой-нибудь каверзной истории.
Путаясь в зарослях ольховника, я тихонько пересек лощину. Часто останавливался, прислушивался. Бор молчал. Только на Алексеевой стороне, замирая в отдалении, пощелкивал глухарь. Прошло две-три минуты, глухарь засюсюкал и смолк, не закончив песни: ее оборвал выстрел из пехотинки. Алексей стрелял самодельной круглой пулькой. Еще немного, и птица гулко шлепнулась на землю. Я невольно позавидовал ему: попасть ночью в глухаря из винтовки было выше моих способностей.
Вдруг сзади меня, в кустарнике, что-то зашелестело. Я быстро повернулся и сдернул двустволку с плеча. Мне померещилось, что там, высунув из ольховника рогатую голову, замер какой-то диковинный зверь: не то изюбр, не то сохатый. Было видно, как он шевелил ушами. Сердце сразу покатилось вниз, как будто разделилось надвое, и остановилось в пятках - дальше не пускали сапоги! Двустволка сама поднялась к плечу, пальцы инстинктивно взвели курки, и безмолвие ночи разорвал дуплет моей двенадцатикалиберной "зауэровки". Картечь, ломая мелкие ветки, шаркнула по кустам. Зверь немного отпрянул назад, но тут же остановился. Дрожащими от волнения руками я переложил патроны и снова ударил дуплетом. Зверь на этот раз даже не шелохнулся. В третий раз зарядив ружье, я стал нерешительно подходить к чудовищу. Оно стояло, не трогаясь с места. Оно и не могло тронуться или упасть, так как это было… упавшее дерево, вывороченное с корнями ураганом! Среди сплетения корней пальцы нащупали тепленькую тушку бурундука, в клочья разорванного картечью…
Стало немного светлее… Я шел косогором, круша только мелкие сучья: большие я старательно обходил. И тут донеслась до меня глухариная песня. Трели рассыпались впереди. Бесспорно, глухарь был мой, а не Алексея.
Затаив дыхание, я прислушался. Едва глухарь кончил пощелкивание и перешел в зудящее шипение, я сжался, как тигр, и в три прыжка очутился в самой чаще молоденьких сосенок, сбивая с них хвою и не щадя своей охотничьей куртки. И сразу замер.
Когда я начинал свои гимнастические упражнения, мне казалось, что глухарь играет чуть ли не на соседней сосне: так четко слышалось его шипение. Но я сделал по крайней мере сотню прыжков, а глухарь оставался таким же далеким.
Рассвет врывался в тайгу: сперва стали видны верхушки деревьев, потом обрисовались лапчатые сучья сосен, и наконец, как бы вставая с постели, поднялись заросли ольховника и хвойного молодняка.
Справа, с короткими промежутками, пискнули три выстрела пехотинки.
"Вот черт, везет человеку", - подумал я, готовясь к новой перебежке.
"Тэк… тэк… тэк… тентеррек, чиричжи… чиричжи… чи-ричжи", - пронеслось по лесу.
Глухарь, не пугаясь Алексеевых выстрелов, продолжал свою песню. Я сделал еще три перебежки и - о ужас! - явственно услышал, что глухариные трели рассыпаются где-то позади меня. Я проскочил под деревом, на котором сидел глухарь!
Тогда я резко повернулся, прыгнул обратно и… не закончил прыжка: плетеный ягдташ от толчка подскочил кверху и накрепко запутался - с одной стороны в цепких ветках молодой лиственнички, а с другой - оплел сразу две пуговицы на тужурке. И тут я заметил глухаря! Он сидел на самом нижнем суку невысокой сосны и критически рассматривал меня. Я стоял на одной ноге, раскинув в стороны руки, и только исподлобья поглядывал на птицу. Глухарь, опустив хвост, стал тихонько прогуливаться по сучку, не спуская с меня испытующего взгляда.
Красные брови четко выделялись на его черной голове. Результатом своего обзора он, видимо, остался доволен. Хвост медленно поднялся, крылья отвисли, и, в такт подрагиваниям нбрьен, глухарь защёлкал: "Тэк… тэк… тэк…" Однако, не переходя в спасительную для меня трель, остановился и снова подозрительно скосил голову. Я окаменел.
Глухарь еще постоял неподвижно, потом враз ощерился воронеными перьями, развернул веером потрепанный хвост и, дрожа от сладострастного волнения, вытянул шею, завертел головой и быстро закончил свою песню: "Тэк… тэк… тэк… тентеррек, чиричжи, чиричжи, чиричжи…"
Пока он пел свою песню, я успел сделать многое: встать правой ногой на землю, оборвать пуговицы, отломить упрямую ветку и поднять ружье к плечу. Не дожидаясь новых осложнений, я спустил оба курка. Правый ствол неожиданно дал осечку, а левый ударил как-то чересчур мягко и протяжно. Глухарь покачнулся, тяжело спрыгнул на землю и, волоча перешибленное крыло, быстро побежал под откос. Я мгновенно вспомнил рассказ Алексея о его погоне за копалухой.
Сшибая каблуками комья замерзшей земли, облепленной темнолистным брусничником, переломанные сучья и клочья слипшейся прошлогодней хвои, я кубарем скатился вниз и заскакал на четвереньках. Тяжелые сапоги продавили пушистые глыбы мха, и я увяз в нем. Руки вцепились в кусты багульника. Глухарь, мелькая красными бровями среди зарослей таволожника, пересекал ельник и выбегал в бесконечный "мар" - чахлый болотный соснячок. Бесполезно было преследовать его. Оставалось переложить патроны и послать вдогонку прощальный дуплет.