Потом он достал из портфеля письма жены, ее старые письма, не датированные по женскому обыкновению. Это были ее письма с курорта и из дому, когда он бывал в командировках. Хорошие старые письма. Уезжая, он всегда брал их с собой и читал в поезде или в гостинице, будто только что получил.
К концу седьмого дня он собрался, сунул ноги в непривычно просторные валенки, натянул доху. Поезд еще не остановился, а уже рядом с открытой дверью трусил по платформе человек:
- Аркадий Викторович? Ждем вас, ждем. Калошин, начальник лаборатории. Очень рад. Николай, бери чемодан! Пойдемте, Аркадий Викторович. А уши у шапки вы бы лучше опустили, а то ведь мороз у нас.
- Сколько же градусов? - Валединский мороза совсем не чувствовал.
- Градусов сорок.
- По Фаренгейту, вероятно? - хотел он спросить, но промолчал, вспомнив, что именно эта температура у Цельсия и Фаренгейта совпадает.
Пока дошли до машины, морозом стянуло кожу лица, приходилось тереть шерстяной перчаткой. Ехали в маленьком "фордике" по хорошо укатанной дороге.
- Квартира вам приготовлена,- сказал Калошин,- натопили хорошенько. Вот уже подъезжаем...
Кругом был мрак, и Калошин объяснил:
- Свет выключили на поселке. Часто выключают. Приехали.
Дом был двухэтажный, восьмиквартирный, как у них под Москвой, не зря их называют стандартными, только тот был оштукатурен, а этот бревенчатый. Поднялись на второй этаж, Калонин долго но мог попасть ключом в скважину, наконец открыл, чиркнул спичку.
- Где-то здесь свечка была. Ага! - Зажег свечу, но топтался неуверенно:- Счастливо оставаться. Устраивайтесь...
Валединский поднял уже разгоревшуюся свечу, увидел в ее колеблющемся свете казенную мебель: железную койку, покрытую серым одеялом, канцелярский стол, книжный шкаф, в другой комнате еще один такой же конторский стол и стулья. За голыми окнами слабо мерцал снег, больше ничего не было видно.
Он укрепил свечу в граненом стакане, раскрыл чемодан, достал фотографии жены и дочери, стал вынимать книги, справочники, все свои вещи.
Через несколько дней его уже все знали на заводе. Он ходил по пролетам над главным конвейером, который еще собирали, подтянутый, в туго завязанном галстуке, гладко бритый. Обедал он в столовой ИТР, потом опять до позднего вечера пропадал на конвейере. В кабинете своем в заводоуправлении он почти не бывал. И уже говорили: "главный сказал", "главный разрешил", "главный распорядился".
Андрей Гущин приехал на строительство завода горных машин из тайги. Правда, до этого он отслужил действительную на Дальнем Востоке и вернулся домой, в свою деревушку Сухой Ключ, - около деревни бил удивительной чистоты родничок, всегда высыхающий в середине лета. Но жить там ему было уже неохота: глушь, ни клуба, ни кино, ничего такого, а он уже хлебнул цивилизации. Отца Андрюшка не помнил, отца убили, когда Андрюшке было два года,- на золотых приисках были волнения, прибыли войска и стреляли по рабочим. Хорошо, в Сухом Ключе родни было много, помогли матери. Мать была совсем молоденькая, как девочка, прибитая горем, на нее ребята и мужики не обращали внимания. Лишь потом, с годами, она похорошела и расцвела. Когда кончились бои, прогнали японцев и мужики стали возвращаться из партизан и из Красной Армии, мать неожиданно снова вышла замуж. Родился братик Миша - Андрею было уже пятнадцать лет. Но, видно, не судьба была матери жить в тепле и ласке, через год ее мужа, человека доброго и грамотного, а главное, прошедшего и германскую, и гражданскую, и все на свете, задрали ночью волки, когда он возвращался из уезда. И опять родня помогала. Деревушка хоть и глухая, но народ с достатком - охотники да старатели. Потом мать устроили продавщицей в кооперацию. Андрюшка ходил с дядей на белку, но как-то не привлекала охота, хотя в тайгу он всегда шел с удовольствием. После действительной он побыл дома две недели, вроде бы погостил, увидал, что живут мать с Мишкой ничего, жить можно, и подался в другой, уже изведанный им, манящий мир, обещавшись матери присылать деньги. Он устроился чернорабочим на "Строймаш", поселок тоже был в тайге, но тут другое дело - на большой реке и у железной дороги, и главное - стройка: все кипело, и каждый день были перемены и новшества. Он попал сюда в самом начале строительства.
Он работал в котловане, возил песок. Стояла жара, он, голубоглазый, с выцветшими прямыми волосами, обнаженный до пояса, загоревший темно и густо, так, что сколько ни крутись под солнцем, больше не загоришь, катил тачку по бесконечному кругу. На краю котлована ему в две совковые лопаты бросали сырой песок в тачку, в эти мгновения он отдыхал, утирая лоб, сбросив с плеч брезентовую лямку, соединяющую ручки тачки, потом опять набрасывал лямку на плечи, бежал, катя тачку по доске, загорелый, блестящий от пота, в брезентовых рукавицах, опрокидывал в конце тачку и бежал обратно, часто придерживая тачку лишь одной рукой. Серые холщовые брюки держались на бедрах, круглой форменной пуговицей торчал пупок.
Жил Андрей в бараке, в мужском холостом бараке. А были еще женские холостые, были семейные бараки. В бараке воровали, особенно поначалу, дрались страшно. Маляр Федька Кратов, урка, пошел однажды в барак, где жили татары, задрался там, разбил кому-то нос. За ним гнались до самого его барака, здесь дружки кинулись на подмогу с ножами, с топорами. Остановил сражение партийный секретарь Степан Степаныч Перминов, красный партизан, его все уважали. Он прибежал вовремя, влез на крышу барака и выстрелил два раза вверх из нагана, только тогда остановились, и он смог их урезонить.
Кино в клубе было через день. Своей установки не было, приезжала из города передвижка. В перерывах между частями свет не зажигали, стоял шум, визжали девки, сзади курили.
Приезжали и всякие артисты, фокусники, гипнотизеры, спектакли представляли. В выходной Андрей обычно выпивал с ребятами, а в получку тем более, пели песни, шли к девчонкам в барак, потом в клуб или гулять. Иногда по выходным выезжали в тайгу, организованно, со всем начальством, на гуляние, с духовым оркестром, с буфетом. У кого девки были - для тех благодать.
Зимой трудно было. Морозы стояли свирепые. Говорили, в европейской части при таких морозах запрещено работать на улице, но здесь были совсем другие представления и нормы. Здесь такие морозы почти каждый день: запрети работать на воздухе - вообще все остановится. По все же трудно. Кое-кто поморозился, Андрей сибиряк-сибиряк, а тоже отморозил левую скулу. Сам не заметил. Зимой работал он с каменщиками, освоил кладку. Степан Степаныч предложил подготовить для завода рабочих разных специальностей из тех, кто хотел остаться, особенно из чернорабочих. Образовали специальный учебный комбинат, стали заниматься четыре раза в неделю по вечерам. Андрей пошел на слесаря. Утомительно учиться после работы, но что сделаешь, зато уж будет в руках настоящее дело. Зима сибирская длинна, но и ей приходит конец. К весне Андрей окончил курсы, получил пятый разряд. Слесарь-наладчик Гущин. Не кто-нибудь!
К этому времени Андрей жил уже не в бараке. Как один из старожилов и как ударник, он получил комнату в стандартном доме. Мебели у него никакой не было, пришлось купить койку, стол и стул. Еще купил вешалку на четыре крюка, прибил в комнате, повесил пальто, брезентовый плащ, снял пиджак и тоже повесил, оставшись в рубашке. "Остальное потом куплю", - подумал он удовлетворенно и с чувством выполненного долга закурил. Соседом у него был Оловянников, механик с женой Ду-сей, бездетные. Они выпили с ним раза два, пока у Андрея было что-то вроде новоселья. Оловянников играл на гитаре, перебирая струны грубыми, с толстой кожей пальцами, пел: "Очи черные, очи страстные" и мечтательно смотрел маленькими светлыми глазками.
Немного поспорили о ключах от входной двери. Андрей считал, что нужно поставить хороший замок, чтобы он мог открывать дверь своим ключом, когда бы ни пришел. Но Дуся обязательно хотела запирать изнутри на засов, боялась чего-то.
- Зачем же мне стучать, вас беспокоить? - спрашивал Андрей.
- Не беда, откроем.
- Но я ведь поздно могу приходить, в клуб пойду, к ребятам.
- Это нам ничего, откроем.
- Ну, как хотите. Я для вас же хотел лучше. - Откроем...
Главный инженер Валединский пил. Пока шел монтаж и были всякие неполадки перед пуском, заедали или ломались зубья этой гигантской шестеренки, он еще сдерживался, но уже был на пределе. Потом все как будто довели и наладили (он-то знал, что еще долго после официального пуска будут перебои - нелегко сразу отрегулировать такой колоссальный и тонкий механизм), наехало начальство и секретарь обкома, и из Москвы начальник главка, и еще великое множество. Был общий митинг, секретарь обкома поздравил коллектив с победой, напомнил о том, как они в лютую стужу, обмораживаясь, возводили, сцепив зубы, эти корпуса, разгружали и монтировали оборудование. Секретарь разрезал ленту у входа в сборочный, и все, теснясь, заполнили проходы и пролеты, глядя через головы других, как -дрогнула и поползла лента главного конвейера. Корреспондент из Москвы сфотографировал нескольких ударников-старожилов, Андрей тоже попал в эту компанию. Они стояли, пятеро парней, в легких рубашках (лето, широкий читатель не поверит, что Сибирь. Но что поделаешь?), стояли, обняв друг друга за плечи. Корреспондент поставил в середину бетонщицу Нюрку, молчаливую, глядящую спокойными глазами, для оживления. Недели через две Степан Степанович показал Андрею газету с этим снимком, ничего получилось, большой, на первой странице. В тот день пуска был банкет - торжественный обед для гостей и для ИТР, и для всех было гулянье, играл духовой оркестр. Дым коромыслом стоял несколько дней, потом стал рассеиваться.
Валединский пил тайно, всячески старался, чтобы это было незаметно. Днем он не пил. У него был не нормированный рабочий день, он мог приходить на завод когда угодно, но он любил шагать к проходной вместе со сменой, с утренней сменой, в этом общем, захваченном одной целью потоке, зимой еще в темноте, потом при все более раннем рассвете. Пил он вечером, едва возвращался, иногда выходил на крыльцо, смотрел во мрак, на далекие уступы лесных пожаров - стояла сушь, за рекой горела тайга. Тихонько лепетала гитара за окнами механика Оловянникова. И на инженера наплывала тоска. Он тосковал по дому, по жене и дочери, его раздражал самонадеянный директор, гуляющий вечером по поселку в роскошной пижаме с кручеными шелковыми шнурками-застежками, как у швейцара. Хорошо хоть, что он не мешал работать. Валединский снова поднимался к себе и доставал бутылку. С организацией этого дела было плохо - все на виду, не мог же он зайти в магазин: "Дайте пол-литра". Посылать кого-то, скажем, уборщицу, наводящую порядок в его квартире, он тоже не хотел. Как-то зашел Калошин, юродствуя, изображая смущение и неуверенность, достал из кармана плоскую флягу со спиртом - у него в лаборатории был спирт. Они выпили раз и второй, и потом Калошин осторожно намекнул, что хорошо бы, чтобы Аркадий Викторович разрешил выписать больше спирта на лабораторию и еще дал бы указание выдать кое-какие дефицитные химикаты. Валединский резко отказал. Калошин долго извинялся, бормотал, что его не так поняли. Во всяком случае, союз этот распался.
Летом, когда на заводе все уже наладилось хорошенько и можно было уже не торчать там по выходным, утром в выходной главному инженеру подавали легкую бричку, он выходил с чемоданчиком, садился, брал в руки вожжи, чмокал и говорил: "Но!" Он ехал по лесной дороге в город, за десять километров, ехал, не торопясь, помахивал тросточкой - кнута он не признавал. В городе привязывал лошадь к столбу, входил в магазин и аккуратно укладывал в чемоданчик бутылки с хлебной водкой. Этого вполне хватало на неделю. Потом он обедал в ресторане, выносил кобыле посоленную черную горбушку и ехал обратно. Из дому он звонил на конный двор, чтобы пришел конюх за лошадью.
Андрей Гущин встал в этот день поздно - накануне был в клубе, потом гулял с одной девчонкой. В трусах и в майке, не стесняясь Дуси Оловянниковой, он долго мылся на кухне, гремя рукомойником. Потом попробовал, есть ли свет, и, вытащив из-под кровати плитку, поставил чайник - электроплитками пользоваться запрещалось. А сам занялся своими туфлями. Он их сперва вымыл, белые парусиновые туфли, потом, пока мокрые, хорошо набелил зубным порошком и сунул на окно сушиться. Покуда пил чай, они высохли, он обулся, притопнул на крыльце - поднялись два белых облачка. Синие брюки касались туфель, пачкались мелом по краешку. Он шел осторожно, высоко поднимая ноги, чтобы не запылить туфли. Так он продержался почти весь день, но все же один друг, возле пивного ларька, наступил ему в толкучке на ногу. Потом Андрей искупался, но вода была очень холодная, сразу выскочил. Ребята позвали в барак играть в дурака, но было неохота, он пошел домой, сел на лавочке у крыльца. Над ним в окне главного инженера светила зеленая настольная лампа, ему нравился ее мягкий, спокойный свет. Совсем стемнело, далеко за рекой - хорошо было видно - горела тайга.
- Все горит и горит! - сказал кто-то. Андрей поднял голову, рядом стоял главный инженер.
Он близко мало сталкивался с главным инженером, хотя они и жили в одном доме, смотрел все больше со стороны. Недавно главный остановился в их цехе около графика смен, спросил:
- Почему так написали неправильно - "денная смена"? Утренняя, вечерняя, ночная, но почему "денная"?
- Почему неправильно? - возразил Андрей. - Два "не".
- Два "не"? Лучше было бы написать "дневная",- и пошел дальше...
- Здравствуйте, Аркадий Викторович.- Андрей подвинулся, может быть, главный захочет сесть.
- Здравствуйте. Я вот смотрю: горит и горит, никто не тушит.
- А кто будет тушить? Дождь пойдет - затушит. А так будет гореть. Ночью, однако, не движется огонь-то. На месте стоит.
- Уже и по нашему берегу горит,- сказал главный,- скоро поедем тушить, вероятно.
- Потушим, народу много, потушим. Там народу нет.
Андрей сидел на лавочке, туфли его ясно белели в темноте. Валединский стоял сзади. Они оба замолчали и с чувством неловкости за это молчание, глядя на далекие огненные уступы пожаров, думали каждый о своем: Андрей - о матери, о братишке Мише, о Сухом Ключе и горящей с гудением, опустевшей тайге, а Валединский - о Москве, об институте, о жене и Лиде, которым он уже послал вызов, и где-то еще в глубине - постоянно - о заводе, о плане, об очистных и проходческих комбайнах, об одноцепных и двухцепных скребковых конвейерах, о буровых машинах, о бесконечном этом напряжении и неясной тревоге.
- Хотите, поднимемся ко мне? - вдруг спросил инженер.
- К вам? - удивился Андрей.- Можно...
Они вошли в квартиру, в дальней комнате горела зеленая Настольная лампа, и так уютно и приятно было Андрею от ее света.
- Хотите выпить?
- Выпить? Можно, почему же.
Инженер достал бутылку, налил по полстакана, они скованно чокнулись, выпили и запили холодной чайной заваркой.
На письменном столе стояли две карточки - видимо, жена и дочь. А на стене висели портрет человека в парике и еще цветная картинка - молодая женщина. Андрей всегда интересовался такими вещами.
- Это кто же будет, Аркадий Викторович?
- Это замечательный ученый Лавуазье, Антуан Лоран Лавуазье. Он жил давно, во времена Французской революции, он был богатым человеком и тратил деньги на научную работу. К сожалению, он был казнен. В жизни много несправедливости, молодой человек. Да, несправедливо казнен. Через два года был признан невинно осужденным.- Он снова налил.- А это... - в сторону портрета женщины, - это Ренуар.
Они опять запили заваркой, и Андрей спросил:
- А закусить ничего нет?
И когда инженер, несколько удивившись, принес из кухни копченую колбасу, объяснил:
- Без привычки так-то запивать.
- Конечно, ко всему нужно привыкнуть,- согласился инженер,- как глаза привыкают к темноте, как привыкают люди к этим морозам, к тому, что можно строить в такие морозы.- Он опять налил.- Я был в плену, валялся в бараке на одной койке с сыпнотифозным, он умер, а я даже не заразился. Здесь вступают в действие особые неведомые законы.
Андрей не знал, что ответить, кивал головой. А инженер продолжал:
- Там, в лагере у немцев, мы грузили баржи битым камнем, стояли по пояс в воде. Я был весь покрыт фурункулами, и ничего, работал.
Андрей не знал, что такое фурункулы, но спрашивать не стал. Он чувствовал, что тоже опьянел, может, не так, как инженер, но тоже здорово, и ему было приятно, что инженер ему рассказывает о себе.
- Ко всему можно привыкнуть, но должно быть чувство реальности. Если из окна пятого этажа посмотреть на землю в бинокль, покажется, что можно спрыгнуть, так низко. Поняли меня? Все относительно. Мы привыкли к суррогатам, мы репродукциями восхищаемся, потому что не видели подлинника. А когда увидишь подлинник, замечаешь, как ничтожны репродукции и какие они все разные, если их сравнить между собой.
Погас свет, они долго искали свечу, наконец нашли, зажгли, но тут опять дали свет.
- Я читал как-то письма Некрасова Толстому. Чужие письма читать скверно, но когда они опубликованы в книге, можно. И Некрасов пишет Толстому, еще молодому Толстому: "Я болен". И как бы между прочим, знаете, добавляет: "И безнадежно" - "я болен - и безнадежно". А? Я долго думал: неужели это рисовка, поза? Нет, это не бравада, это высшая естественность. Мы не умеем быть так откровенны. И такими честными мы не умеем быть. Л ведь это самое главное, мои милый, честность. Вернее, честь!
Они еще выпили и немного отрезвели от этого, и у Андрея, который, кивая и временами томясь, молча слушал инженера, вдруг возникло острое ответное желание быть откровенным. И он, сам того не ожидая, стал рассказывать о службе, о маневрах на Амуре, о том, как он в Хабаровске смотрел в театре "Бесприданницу". Потом стал вспоминать о своем родном Сухом Ключе, куда собирался в отпуск, о том, как мать вторично выходила замуж, когда он уже был большой, и как ему было нехорошо и стыдно. Он вспоминал, будто вчера это было, как они ночуют с дядей в Казаковском зимовье, как он выходит рано-рано и чувствует, что встает солнце, хотя его не видно, и все кругом в теплом, глушащем звуки тумане...
Потом он уже сам налил и признался инженеру, что вот хотя он слесарь-наладчик, бригадир, и уважаемый человек, и работает с охотой, но как будто догадывается, что работа эта не для него.
- Учиться нужно, милый мой, - сказал инженер, - обязательно нужно учиться. Без этого нельзя.
- На кого?
- Надо найти свое призвание. Вот вы так хорошо рассказывали о тайге. Может быть, в лесной институт...
- А есть такой? Однако, надо еще десять классов кончить.
Потом Андрей обнаглел, стал рассказывать какие-то истории о девках, а инженер стал говорить о семейной жизни, о семейном уюте и укладе и о том, как важно найти и выбрать себе настоящую подругу. Выражался он торжественно и несколько старомодно.