Правда и кривда - Стельмах Михаил Афанасьевич 13 стр.


И вот к нему степенно подходит проясненный внешне и нахмуренный изнутри Безбородько, среднего роста, складно сложенный мужичонка, которого можно запомнить с первого взгляда. На узковатом с упрямым подбородком лице хозяйничает немалый, раздвоенный на кончике нос, зато темно-серые подремывающие глаза глубоко засели в глазницах, а над ними выпяченные надбровные дуги перегнули ржаные навесы бровей. Губы у мужчины полные, смачные, о которых говорят, что ими хорошо целоваться или в церкви свечки гасить. А вот большие оттопыренные уши подкачали: очевидно, за счет размера они утончились, и лучи процеживаются сквозь них, как через розовое стекло.

Марко острым взглядом сразу схватывает все лицо, на котором удивительно соединяется властность и дрема, всю преисполненную достоинства фигура Безбородько, потом крайне удивляется, отворачивается, а дальше так заливается хохотом, что его аж качает на костылях.

Взволнованный Безбородько искоса взглянул на себя, потом взглянул на Марка, даже не ответившего на приветствие, пожал плечами и с обидой на лице выжидает, что будет дальше. Но, когда на темноте Марковых ресниц заколебались росинки слез, он с удивлением и пренебрежением выпятил раздутые губы:

- Вот так, значит, практически, и встречаются друзья. Даже "здравствуй" не выцедили, а уже насмешечки нашли. Чем-то таким смешным позавтракал?

- Да нет, Антон, - сквозь смех и слезы отвечает Марк, - я натощак хохочу.

На длинных щеках Безбородько появилась какая-то чужая и обязательная улыбка, а раздвоение носа покраснело.

- С какой бы это радости так хохотать?

- Не от радости, а от удивления: откуда на тебе теперь гусеница взялась?

- Гусеница!? Да что ты!? - пораженно переспросил Безбородько и тоже отклонился от Марка, прикидывая в мыслях, не потерял ли он тринадцатую клепку после всех своих ранений. - Какие-то у тебя такие умные насмешки, что я ничего толком не разберу. Где же в такое время, когда еще снег лежит, практически, может взяться гусеница?

- Об этом я и сам спрашиваю у тебя. Присмотрись хорошенько к своему пальто.

Безбородько на всякий случай отступил пару шагов назад, а потом глянул на свое пальто и пришел в ужас: три небольших розовых, с красными головками червя извивались на его праздничной одежде. Это было так мерзко - в предвесеннюю пору увидеть на себе неожиданную гадость, - что и лицо, и вся фигура Безбородько передернулись.

- Откуда она, такая напасть? - побоялся рукой снять червей: а что, если это трупожорки?

Марко понял Безбородько, успокоил его:

- Это плодожорка.

- Плодожорка? Не может быть.

- Присмотрись.

Безбородько спокойнее начал рассматривать гусеницу, потом сбросил ее с пальто и пробормотал:

- Откуда же она, практически, взялась?

- Часом в дом не вносил сушку с холода?

- Жена вносила! - вспомнил Безбородько. - А я еще ночью бросил пальто на мешок. Ожила, получается.

- Значит, ожила. Понравилось ей в твоем дворце - там почуяла весну.

- Ну и перепугал ты меня сначала. Аж до сих пор в ногах дрожь гопака выбивает, - с облегчением улыбнулся Безбородько.

- Как-то у нас, Антон, так всегда выходит: то я тебя, то ты меня пугаешь, - засмеялся Марко.

- То прошлое, довоенное дело было. - Безбородько даже рукой махнул, будто навсегда отгонял те недоразумения и несогласия, которые были между ними. - Теперь люди научились ценить жизнь, стали дружнее жить. И мы за войну, практически, поумнели, думаю, не будет между нами ссор и распрей. Когда я раненный лежал в госпитале, не раз перебирал в памяти прошлое, не раз думал о тебе, вспоминал, как мы когда-то черт знает чего враждовали с тобой, и решил поставить крест на том, что было.

- А как решил? - удивился и даже обрадовался Марк: а что, если и в самом деле Безбородько к лучшему гнет свой довольно-таки крученый характер. Тогда следует помочь ему отсеять грешное от истинного.

- Так и решил, - искренними глазами взглянул на Марка. - И перед тобой винюсь, потому что много когда-то по злобе попортил тебе крови и по девичьей линии, и по другим линиям, - понизил голос Безбородько. - Все вперед по глупости своей хотелось выскочить, в чем-то обогнать тебя. А когда ранили, понял, что это суета сует и разная суета… Думаешь, я теперь хотел председательствовать среди такого безголовья и кавардака? Так всунули же, запихнули, а теперь от критики не только уши - вся душа вянет, потому что за что ни подумай - того теперь нет. Трудности на трудностях едут, трудности трудностями погоняют.

Марко насторожился: припомнилась давняя песня Безбородько - он всегда все старался столкнуть то на трудности роста, то на трудности пятилеток, то на трудности сельской отсталости, а теперь ухватился за трудности войны.

- А твои хоромы тоже на трудностях выросли? - глазами показал на жилье Безбородько.

- Вот, вишь, даже ты камешком швырнул в мой шалаш.

- Не ко времени ты размахнулся, Антон, на такое строительство, поэтому и летит этот камень.

- И зря, братец. Здесь ты чего-то не додумал, - даже с гордостью сказал Безбородько. - Если подумать по-настоящему, по-хозяйски, то зачем мне или кому-то, кто, конечно, может, переделывать одну работу несколько раз? Вот, например, сначала я выстрою себе маленькую хату, как все, а потом, через несколько лет, придется ломать ее и начинать строительство сызнова. Так не лучше ли сразу строиться на весь свой недлинный век и людям давать пример: делайте, кто может, как можно лучше, сейчас тянитесь к светлой цели. Это раньше был лозунг: мир лачугам, война дворцам. А теперь надо объявлять войну лачугам, чтобы ставить добротное жилье.

- Хорошо ты запел, да немного рано, - покачал головой Марко на демагогию Безбородько. - Сейчас надо добиться, чтобы люди хотя бы не жили в плесени с червяками и жабами. Объявляй раньше войну землянкам.

- Это ты так думаешь, а я иначе, и не знаю, на чьей стороне правда.

- А ты у людей расспроси, может, правда возле их землянок ходит.

- Горе одно там ходит, - и себе помрачнел Безбородько.

- Значит, надо как-то его ломить. Зерно готово к посеву?

- Где там. Считай, свистит в амбаре.

- Почему?

- Еще осенью разные планы переполовинили его.

- Чем сеять будем?

- Тем, что есть и что государство даст.

- А если не даст?

Безбородько развел руками.

- Ну, братец, я не бог, чтобы отвечать на такие вопросы… Если вывезли, то и привезут… Не впервой, - сказал, твердо зная, что здесь не подкопаешься к нему.

- А гной вывозишь на поля?

- Нечем… кони едва на ногах держатся.

Марко нехорошо взглянул на Безбородько.

- И те не держатся, на которых Мамура ночью пряжу возил?

- Мамура!? И ты видел? - неуместно выхватилось у Безбородько, и снова что-то чужое появилось вокруг его глаз.

- Наверное, видел, коли спрашиваю.

- От твоего глаза ничто не спрячется, - уже спокойно цедит Безбородько. - Продавать возил пряжу, потому что нужны деньги, чтобы прокормить скот.

- Чего же по ночам, тайно, ездить?

- Э, это хозяйственное дело: ночью пряжа больше весит, а днем подсыхает, - победно улыбнулся Безбородько. - А у тебя уже, несомненно, и закрутилось что-то в голове? Ну, бывай, Марко, здоров. Заходи ко мне. Если начнешь строиться, чем-то поможем. Непременно. Для фронтовика мы из шкуры вылезем.

Простившись, Безбородько сразу поплелся к завхозу. Тот как раз собирался с кабанистым, заросшим кладовщиком Шавулой пойти колядовать по людям.

- Возвращайте, ребята, сегодняшнюю выручку! - сразу же накрыл мокрой дерюгой своих верных помощников.

- Какую выручку возвращать? - удивились мелковатые зрачки Шавулы, удивился и его кургузый нос, который зряшно выбивался из чащи седой, сизой и рыжеватой щетины.

- А ты разве не получил своей пайки? - тихо спросил Безбородько.

- Тысячу карбованцев?

- Да.

- Так зачем возвращать? - забеспокоился и будто немного уменьшился Тодох Мамура. - Милиция пронюхала? Я же все делал без соучастника и свидетеля.

- Нашелся свидетель: Марко Бессмертный! - аж зашипел Безбородько. - Уже достучался, стучал бы он своими костылями в двери самого ада.

- Началась новая жизнь, - сморщился Шавула и бросил какое-то бранное слово в свои заросшие чащи.

IX

И утренние, и вечерние дороги скрывают в себе тайну, ожидание и сожаление. И сколько ни собираешься в те дороги, они качаются перед глазами, проходят через все твое сердце, плетут в нем надежды, развертывают пережитое.

Какая-то непостижимая сила и привлекательность есть в синем туманце дали, он с детства смущает и влечет тебя. И извечно кажется, что за тем туманцем или маревом дали лежит твоя самая лучшая страница жизни, что там, в рамке росистых дубрав или синеглазых лугов, затерялся такой уголок земли, что не снился и гениям Возрождения, и, может, там по утренним или вечерним росам спешит навстречу тебе твое счастье.

И утренние, и вечерние дороги всегда волновали Степаниду, как волновали ее предрассветные и вечерние зори, как волновала сизая рассветная и розовая вечерняя роса. Казалось бы, что такое роса? Обычные осадки, и все. А для крестьянского ребенка, да еще с мечтательным характером, - это волшебное начало мира, когда он из реальности и сказки разворачивает зеленую, росой обрызганную землю; это лучшие воспоминания, когда проснешься в хате и слышишь, как в раскидистой долине отец косой подрезает ночь и на волю широко выходит голубоглазый рассвет; это стеснительная заплаканная ромашка в праздничном венке, и радость, когда ты сама, как ромашка, в белой косынке весело ступаешь по травам, неся завтрак косарям; это те жемчужные рассветы, когда ты уже с росой и шпажниками жнешь поседевшую рожь или сгребаешь хрупкий ячмень и с надеждой посматриваешь на старших: не помощница ли вам? Это те чаянные, мятущиеся и самые святые вечера, когда кто-то сидит возле тебя, в своей руке держит твою руку и не может выговорить ни слова. А ты ждешь и боишься его, того слова, которое может сказать только пора любви.

Неужели это тоже было? Приснилось ли тут, в холодной колокольне, где над ней, Степанидой, как память старины отозвались праздничные колокола? Женщина порывисто поднимает голову, прощается с молчаливыми нахолодившимися колоколами, прощается с руинами школы, где сжатой в комок птичкой когда-то пробежал год ее молодости, и огорченным взглядом смотрит вдаль, присматривается, как перламутровое утро, краснея от напряжения, выкатывает из-за края земли прикрытое туманом солнце.

- Что вспомнилось, сестра? Что смущает тебя? - Григорий Стратонович улыбнулся той нежностью глаз, какая бывает утром у лугового с росой колокольчика. Как ей когда-то, в отрочестве, хотелось иметь вот такие глаза!

- Для чего они тебе? Кого-то очаровывать не терпится? - насмехался Григорий.

- Глупый, - краснела она. - Да что ты понимаешь?

- Да что-то уж понимаю, но никак не соображу: для чего цветом мальвы подрисовывать щеки? - смотрел на нее своими веселыми самоцветами.

И вот сколько лет промелькнуло с тех пор, сколько пережито, сколько раз ее Григорий встречал смерть и сколько раз сам кого-то наказывал ею, но глаза у него остались такими же, как в детстве. Великое дело, когда человек имеет чистую совесть, когда никакие тени не мутят, не обедняют взгляд. Однажды даже спросила у него:

- Григорий, а не мучат ли тебя плохие сны?.. Не приходят убитые?..

И он сразу же насупился, даже с укором посмотрел на нее.

- Зачем это тебе, сестра?.. Люди, сеявшие рожь или державшие молот или книгу в руках, не умеют хвалиться убитыми. Только необходимость заставила нас смертью останавливать смерть. Но если допытываешься, скажу: никто не беспокоит моих снов, потому что я карал нечисть, врагов Родины. И только врагов!.. Вижу, что и ты интересуешься тайной славянской души, как некоторые буржуазные теоретики.

"Милый мой, милый", - шепчет она сейчас только дрожью губ и насматривается на такое мужественное и такое младенчески открытое лицо сводного брата. Как она любит его, кажется, и родная сестра больше не смогла бы любить. И хоть это нехорошо - она ревнует его к Екатерине и страдает, что его сразу обсела такая семья. Разве он девушки не мог себе найти?

Да, она менее великодушна, чем Григорий, ни за что не вышла бы замуж за вдовца с пятью детьми. Даже если бы и вышла от большого сожаления к детям, все равно не могла бы прикипеть всем сердцем к мужчине, как прикипел Григорий к Екатерине…

"Неплохая, даже славная жена у брата, а все равно жалко брата", - упрямо твердят те же мысли.

А Григорий Стратонович смотрит на сестру, и его снова поражают ее глаза с двумя пятнышками унылого осеннего солнца. "Это не только война, но и искалеченное материнство дрожит в тех каплях осеннего солнца. Хоть как сложилась жизнь, а детей тебе надо, сестра. Детей!" И он переводит любящий взгляд на фигуру Екатерины, такую желанную, такую волнующую, что хочется к ней припасть будто к самому родному человеку и вместе с тем ласкать как женщину.

На дороге загудела машина.

- Твоя идет!.. - уверенно сказал Григорий, вышел вперед и по-ученически поднял руку.

Запыхавшийся студебеккер остановился у обочины, и шофер с перевязанным лбом и седыми волосами коротко спросил:

- Куда?

- В Дубово.

- Хорошее село. Где же оно будет? - Степанида сказала. - Тогда садись, молодица, по дороге. Это все? - показал глазами на маленький чемоданчик.

- Это все!

- А веселуха там найдется?

- Найдется, - ответил Григорий.

- Тогда порядок в войсках, - удовлетворенно сказал шофер и смачно улыбнулся.

Степанида впопыхах целуется с братниной женой, всхлипывает в объятиях брата и с его помощью оказывается в кабине.

- Марку Трофимовичу привет передать? - шепчет напоследок.

- Ой, что ты, Григорий! Молю, умоляю, чтобы ни слова обо мне. Слышишь?

- Странные вы люди, женщины, тайные.

- Честное слово, не скажешь?

- Честное слово. С чем-то ты кроешься от меня?

- Вот прицепился.

- Ну, не буду, - сильно смеется Григорий Стратонович. - Пиши, приезжай.

- Летом приеду.

И вот тронулась машина, качнулась дорога, и качнулись боли и воспоминания. Прощаясь с истерзанным селом, она все присматривалась к улицам и закоулкам, не увидит ли что-то знакомое и не заприметит ли где-то фигуру на двух костылях. Но не Марка Бессмертного, а степенного Антона Безбородько увидела возле его дворца. Он куда-то нес свою внешнюю почтенность, как нехороший призрак прошлого, как нехорошую частицу ее судьбы, мелькнул перед глазами и исчез…

* * *

Когда-то молоденькой учительницей она приехала в это село, приветливо жмурящееся в пучках солнца и нитях паутины. Отбракованные, с обнаженными шрамами кони, отслужившие свое в конницах, до звона клепали сухую предосеннюю землю, оставляя на ней синеватые полумесяцы.

Она задумчиво присматривалась к незнакомым улицам, к непривычным лесам: они или вились, как вздувшаяся вода на быстрине, или красовались совершенным шитьем из краснотала.

"Только истинные художники могут сделать из каких-то прутьев такое чудо", - подумала тогда и спросила у извозчика:

- Где вы столько краснотала берете?

- С Китай-озера, - коротко ответил тот, не выпуская изо рта надгрызенную трубку.

Это слово приятно прозвучало в ее душе, перед ней привлекательно, как тайна, начала приоткрываться новая частица неизведанной дали. И уже более близкими становились и дома, и улицы, и закоулки этого села, купающегося в теплом благоухании снопов, подсолнечников и яблок.

Яблони здесь заглядывали чуть ли не в каждую хату, где начиналась жизнь, и, не грустя, стояли на кладбище, где жизнь заканчивалась…

Одноногий школьный сторож с пчелой в бороде долго, недоверчиво рассматривал документы, сверял ее года с лицом и неизвестно или с осуждением, или с одобрением сказал:

- Гляньте, такое малое, а уже панночка учительница.

Она, задетая за живое классовой обидой, так покраснела, что аж в глазах потемнело, и со всей непримиримостью обрушилась на высокого мужичонку, похожего на поджарый ветряк с двумя крыльями:

- Не панночка, а просто учительница? Никогда не смейте меня так гадко называть! Слышите, никогда! Потому что иначе!.. - замахала своими маленькими кулачками.

Сторож смешно, по-сорочьи, посмотрел на них и не рассердился, а наоборот, подобрел, кротко засмеялся:

- Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем? Вот какие мы! Вы, вижу, задиристая, как скворец, - поднял голову вверх, где на плакучей березе висел скворечник.

- А вы въедливы, как… - в гневе не смогла найти нужного сравнения.

- Досказывайте, досказывайте до самого конца, не сомневайтесь, - ободрил ее сторож и из-под роскошных усов натряс на вьющуюся медь бороды и восхищенную улыбку, и смех.

Почему ему так понравился ее гнев? Всякие люди бывают на свете…

Сторож, расправив бороду, освободил пчелу и уже с уважением вернул документы:

- Все в исправности. Не прогневитесь, что так сказал наугад свеклы: хотелось знать, что вы за человек, с какого теста слеплены, каким духом дышите - старосветским или уже нашим.

- Вот как! А вы же каким живете? - отошла она.

- Кавалерийским! У Котовского служил и воевал, а теперь со школьниками воюю, - искоса взглянул на кусок скрипучего дерева, ставшего его ногой. - На все село звоню, чтобы попа победить, видите, какой колокол пристроил?

Она только теперь увидела, что на школьном дворе с высокоподнятой дубовой перекладины словно шляпа свисал потемневший колокол пудов на тридцать.

- Неужели вы, Зиновий Петрович, им звоните на уроки? - спросила ошеломленно.

Сторож утвердительно кивнул головой:

- А разве плохо придумал для науки? Зазвоню - и все люди знают, что революция учит их детей! Вот оно как! Не нравится вам?

- Очень нравится, очень! - воскликнула в чистосердечном восторге и сразу забыла о своей обиде.

- Вот и хорошо, Степанида Ивановна, - задумчиво посмотрел на колокол. - И ему здесь веселее, потому что не звонит на похороны. Все поповство завидует этому колоколу. Не раз приезжали разные и всякие, чтобы как-то выпросить или выменять его у меня. Не знают, что это мой лучший трофей.

- Трофей? Где же вы его взяли?

Назад Дальше