В поисках синекуры - Ткаченко Анатолий Сергеевич 11 стр.


И на это Ивантьев никак себе не ответил, не имея какого-либо опыта ухаживания за женщинами, тем более такой, как Анна, о которой доктор сказал: "Каждому селению - своя великомученица". По натуре он был истинным крестьянином, хоть и пахал морскую ниву, - женщина для него только жена, хозяйка. На легкие связи, любовниц у него не было времени, да и, пожалуй, сильного желания. Женился рано, в трудное послевоенное время, как многие тогда, осиротевшие, чтобы иметь семью, дом, - и долгие годы - плавания, рыбацкие экспедиции; детей редко видел. Погреться под крымским солнышком возил все семейство, не видевшее иного тепла, кроме мурманского и архангельского. Романы с судовыми поварихами были ему запретны - и капитанской этикой (хотя иные не очень соблюдали ее), и совестью: капитан с любовницей - наполовину начальник. Так и прожил почти тридцать женатых лет со своей Натальей. Любил ли жену? Ответить мог тоже по-крестьянски: делил радости и печали, растил детей, имел на земле свой домашний уют - значит, любил. Но опять же по-своему - больше жалея, сочувствуя, понимая ее нелегкую долю жены моряка.

Ивантьев отодвинул газету, посмотрел на Анну. Она перетерла, составила в сервант посуду, сняла и вытряхнула на крыльце скатерть, затем плеснула из чугуна в ведро теплой воды, принялась мыть пол, подоткнув подол ситцевой широкой юбки. Она наклонялась, двигалась так, будто в доме никого не было, и, когда заметила, что на нее смотрит Ивантьев, вспыхнула всем своим и без того разрумяненным лицом, даже замигала часто от стыдливых слезинок в глазах, но сказала спокойно, щадя не менее смутившегося Ивантьева:

- Евсей Иванович, про что пишут в газете?

- Про Иран, Кампучию... - наугад ответил он и бодрее прибавил: - Ничего особенно нового.

- А-а, - согласилась Анна, вероятно поняв, как читал газету Ивантьев, и попросила: - Поставьте, пожалуйста, самовар. Пить хочется, правда?

- Да, да! - спасенно вскочил он, подхватил за оттопыренные ручки пузатый, купечески дородный Федин подарок, потащил его во двор. - Сейчас, Аня, я его быстро раскочегарю, он у меня пароходом загудит.

Шел за водой к единственному на хуторе колодцу, заливал самовар, бросал в трубу сухие березовые чурочки, раздувал огонь голенищем старого сапога и чувствовал, как горячит ему грудь сердце, ставшее вдруг молодым, сильным, как ясно, радостно все видят и понимают глаза, и мысли, совсем воздушные, вроде бы проникают в голову извне, словно они всегда были среди природы, людской жизни, в предметах, вещах, да не было им доступа в него, Ивантьева. Почему?.. Ну-ну, признайся себе хоть сейчас!

"Не было Анны..." - сказал наконец теперешний, деревенский Ивантьев.

"Не влюбился ли?" - спросил его прежний, Ивантьев-капитан.

"Не знаю... Но впервые увидел женщину..."

"А раньше что же?"

"Раньше была жена".

"Странно. Запутанно. Ты ведь, кажется, - сказал Ивантьев-капитан, - гордился тем, что однолюб; правда, в мужских компаниях, за выпивкой, прикидывался бывалым".

"Чтоб не высмеивали..."

"На старости, значит, решил поразвлечься?"

"Отстань! - рассердился деревенский Ивантьев. - Ничего не решил. Да и стар я, ты прав. Просто порадовался женщине, может, первый раз... Все. Не будем ругаться!" И, подхватив кипящий самовар, Ивантьев понес его в дом.

БЕДА В ОДИНОЧКУ НЕ ХОДИТ

Из автобуса у киоска высыпались, как горошины из тугого стручка, грибники, мальчишки-удильщики, разбрелись сразу кто в лес, кто к реке, и лишь одна пара, мужчина и женщина, выйдя последними, неспешно зашагали по улице Соковичей; он - в сером, элегантно приношенном костюме, она - в зеленом плащике, с тяжеловатым шиньоном под блондинку. Шли они, скучновато оглядывая дворы, без особой радушности кивнули поприветствовавшему их из-за забора Борискину, и Ивантьев, красивший штакетник палисада, вдруг понял: мужчина и женщина идут к нему. Он наскоро отер тряпкой руки, убрал под крыльцо ведерко с краской; хотел было уйти в дом - на мгновение ощутилось необъяснимое желание спрятаться, - да тут же застыдился: все равно вызовут, раз уж идут к нему. Но просто так стоять у калитки он не мог, принялся расторопно прибирать двор - отшвырнул пустой ящик, катнул к забору тачку, снял с веревки подсохший мешок... Верный зарычал, тявкнул, спрашивая хозяина, как ему быть - прогнать этих чужих, тревожно пахнущих, или, поджав хвост, уползти под крыльцо к ведерку с краской и оттуда следить за их поведением. Ивантьев приласкал, успокоил пса, открыл калитку, сказал спокойно, расслабленно ожидавшим его появления мужчине и женщине:

- Прошу, если ко мне.

- К вам? - с заметной грубоватой нарочитостью удивилась женщина. - Мы к себе.

Мужчина проговорил размеренным чистым баритоном, подавая руку:

- Защокин Максим Витальевич. - Он чуть поклонился в сторону женщины. - Моя жена Вероника.

Теперь Ивантьев осознал, почему так сразу насторожила его эта пара: было много неуловимо знакомого в осанке, походке, движениях мужчины, его короткие усы, стриженая бородка и чуть вскинутая голова напомнили хорошо знакомое, даже дорогое, но соединить все это с доктором Защокиным он не мог, безотчетно воспротивился, и оттого лишь тревожно забеспокоилось его сердце. Пожав суховатую, узкую, интеллигентно невесомую руку сына доктора, Ивантьев и вовсе разволновался, предчувствуя недоброе, спросил поспешно, ловя его ускользающий, устало холодноватый взгляд:

- Скажите, как Виталий Васильевич? Надеюсь...

- Поздно надеяться, - медлительно и жестко (с явной неприязнью) ответила за него жена Вероника, а муж прибавил негромко:

- Умер отец.

- Как, извините?.. - не поверил их словам Ивантьев, полагая, что над ним зачем-то подшучивают, отыскивая на лицах гостей хотя бы промельки улыбок. Ему не ответили. На него смотрели, точно на туповатого, может, похмельного мужика, и он медленно стащил с головы старенькую, подаренную ему для работы шляпу доктора Защокина. Стоял, опустив к земле глаза, понуря отяжелевшие плечи, пока не услышал резкий голос Вероники:

- Может, в дом пригласите? Мы же с дороги!

Вошли. Они - впереди, он - убито - следом. Они сели на диван свободно и отдыхая, он - на стул у стола, опустив голову. Они закурили сигаретки, не торопясь говорить, а он и слов не находил для разговора. О чем? Для чего? Как?.. Ведь умер доктор, мыслитель, товарищ и брат... Нет филолога Защокина, а важнее - редкой натуры человека... Он ждал его. Он расчистил площадку в углу огорода, под соснами, чтобы строить "Дом творчества". Он готовился жить с ним долгие годы, обживать эту землю, думать о жизни, учиться жить... И теперь у него было такое ощущение, словно из души вынули разумную ее часть, так необходимую для начатой им новой жизни. Утомившись одинокой печалью, он спросил:

- Когда, извините, умер доктор Защокин?

- В апреле, - ответил Максим Витальевич.

- Я бы приехал...

- Он бы приехал! - воскликнула Вероника, будто не переставая возмущаться глупым поведением Ивантьева. - Да он из-за вас и заболел... Промерз, простудился... Поеду, говорит, навещу друга. Никогда зимой не ездил... Воспаление легких, месяц пролежал, подняли, но опять пневмония - не спасли... И откуда вы взялись, такой друг?

Ивантьев наконец разглядел сноху Защокина. О сыне доктор говорил мало: инженер-конструктор на каком-то заводе, вроде способный. О снохе - ни слова. Она была наполовину приблизительно моложе пятидесятилетнего Максима Витальевича, явно недавняя жена, оттого и выказывала так активно свою причастность к семейству Защокиных (не о ней ли думал доктор, осуждая женитьбы городских старичков на молоденьких проворных девицах?), но главной ее заботой была конечно же ее собственная внешность: над ней профессионально потрудилась парикмахерша, косметолог, маникюрша; волосы - техническое сооружение, благоухающее лосьонами и лаками; губы - перламутр, тени под глазами - глубокая синева. Одежда продумана, вероятно, до цвета невидимых застежек на чулках, не говоря уже о пуговицах, перчатках, крупном перстне и золотом обручальном кольце. Она напомнила Ивантьеву его собственную сноху в ее начальное время жизни с сыном ("Сегодня не купишь - завтра не найдешь!"), и тем более стало ему печально: ведь Вероника командует интеллигентным приуставшим мужем.

Ивантьев обратился к Максиму Витальевичу:

- Сожалею. Поверьте, давно не чувствовал сердца, а сейчас заболело, точно пораненное... Если из-за той поездки, то от вины мне просто не избавиться... Скажу только: не приглашал, не звал - был удивлен появлением Виталия Васильевича...

- Да вы кто хоть? Сторож, что ли? - спросила несколько заинтересованным тоном Вероника, мало посочувствовав волнению Ивантьева.

- Нет. Приехал в родную деревню.

- Вера... - наконец очнулся от своего расслабленного полузабытья Максим Витальевич, нежно придавив своей ладонью белую пухлую ручку жены. - Не надо так. Отец мне кое-что рассказывал об... - Он запнулся, очевидно вспоминая фамилию жильца, и Ивантьев назвал себя.

- Вот, о Евсее Ивановиче. Он вроде бывший моряк, вернулся в родную деревню.

- А при чем здесь наш дом?

- Ну, временно, понимаешь? Да он и порядок навел, смотри какой. Даже печь переложил.

- Нам здесь зимой не жить.

- Ограду, заборы поправил. А огород видела?

- Картошкой собираешься торговать? - и Вероника вынула свою руку из ладони мужа.

- Думаю, что она не наша...

- Может, и дом уступишь?

Они продолжали свой милый спор, каковыми, пожалуй, была заполнена их бурная семейная жизнь, а Ивантьев, наконец поняв, что эта пара, унаследовав от доктора Защокина деревенский дом, приехала предъявить на него свои законные права и выставить временного жильца-сторожа, стал обдумывать, как поступить, что сделать, чтобы все-таки остаться в обжитом доме: предложить крупную сумму, а если не согласятся - раздел дома, можно с отдельными входами, или построить им для летнего отдыха коттеджик под соснами?.. Но в любом случае они должны прописать его здесь, узаконить на постоянное жительство. И лишь затихла семейная перепалка, Ивантьев, по возможности спокойно, изложил Максиму Витальевичу эти свои размышления, прибавив:

- Уплачу любую посильную сумму, обещаю принимать вас каждое лето.

- Хи-хи! - засмеялась нарочито комично Вероника. - Кто же теперь дома продает? Вся Москва ищет по всем деревням дома, халупы, сараи покупают. А это - дом! Вы, Евсей... как вас там, одурачить нас хотите. Но у нас две головы, и с высшим образованием.

- Поймите: родился в этом доме...

- А я родилась на Ордынке. Вот пойду в свою родную квартиру и заявлю теперешним жильцам: убирайтесь - я здесь родилась. Будьте уверены - милицию вызовут, хулиганство припишут.

Ивантьев зябко передернул плечами и в полной растерянности обратил тоскующий взор к Максиму Витальевичу, немо прося его сказать хоть что-нибудь. Тот досадливо закусил сигарету, нахмурился, так же немо отвечая: мол, зачем без пользы рассуждать, все яснее ясного - дом придется освободить, в жильцах они не нуждаются; дом и не дом вовсе - дача, а дачу делить - не самое приятное дело. И все же сказал:

- У меня дети. Старший сын женат, внук растет... Родителям Вероники без свежего воздуха нельзя... Съедемся. Удобно ли вам будет?

- И хлевом пахнет, и куры... как это?.. Запачкали двор...

Наступила долгая минута молчания, даже неугомонная молодая жена притихла, вероятно почувствовав хоть какую-то жалость к этому безвольно понурившемуся, откровенно несчастному, седовласому, но крупному и крепкому еще на вид человеку; странному, конечно, и, пожалуй, не в себе немного: если все начнут отыскивать родные дома - свет перевернется. А Ивантьев, намолчавшись, спросил, точно ему не хватало последнего слова:

- Значит, никак?

- Никак, - разом ответили муж и жена.

- Когда уходить?

- Приедем к августу... - сказал муж.

- Могли бы раньше, да у нас "Волга" в ремонте, - прибавила жена.

- А это... - муж повел рукой по стенам дома, указующе направил ее в сторону кухни. - Подсчитайте... оплачу ремонт, печь, покраску...

Ивантьев не ответил, его не беспокоила плата, да и говорить, думать о ней сейчас он был совершенно бессилен, наконец-то глубоко, до полной пустоты в душе осознав: доктор Защокин умер, а ему, Ивантьеву, надо проститься с домом. И потому он смутно видел, почти не слышал, как прощались, что-то говоря, как уходили из двери, за калитку, шли по улице хутора сын и сноха доктора Защокина.

Он достал водки, выпил большую рюмку, помянув старшего друга, и лег на диван лежать, мыслить, ибо московские гости разом освободили его от забот и крестьянских волнений. Он вновь стал просто пенсионером, к тому же чудаковатым, неприкаянным.

Усталость сморила его, он задремал и сквозь чуткое забытье слышал: за печью хихикал Лохмач, что-то ехидное наборматывал, словно пьяный вредный мужичок. Ивантьеву хотелось швырнуть в него чем-нибудь, и он вроде бы метнул в сторону печи войлочный тапок, но, когда проснулся, тапки были рядом с диваном (не вернул ли вежливо Лохмач?), окна светились низким солнцем раннего вечера, в сарае повизгивал голодный Прошка, петух собрал кур на крыльцо и кукарекал, вызывая хозяина; обычно Верный гнал его, считая крыльцо частью своего владения, однако сейчас помалкивал: дворовая живность обеспокоена долгим отсутствием хозяина, требует еды, ласки.

Ивантьев ожил, даже взбодрился: что бы ни случилось - скотина должна быть ухожена, накормлена. Он вынул из кастрюли кость, бросил ее псу, насыпал зерна курам, сделал мешанку для поросенка и долго смотрел, как тот жадно поедает рубленую лебеду, приправленную распаренной старой картошкой и отрубями. Прошка превращался в справненького, крепенького боровка, и его пора бы выхолостить, чтобы не ударился в гульбу, о чем напомнил Ивантьеву дед Улька, пообещав прийти как-нибудь вечерком с нужным инструментом. Затем полил огуречные и помидорные грядки, проредил загустевшую морковь. Постоял среди огорода, вдыхая его влажно-зеленые благодатные запахи, и вовсе успокоился.

Потерян дом, но живы пока Соковичи. Просторна, жива земля, на которой можно построить новый дом. И главное - хуторяне приняли, полюбили нового жильца.

Он пошел известить их о смерти доктора Защокина. Федя Софронов еще не вернулся с работы, его шумная Соня гоняла кур по огороду, покрикивая Пете: "Так их, сынок! Вон ту, рябую, окрести палкой. Ах, старая проныра, завтра же в суп ощиплю!" Увидев Ивантьева, она опустила подол, прибрала волосы под косынку и стала рассказывать, что от милиционера Потапова пришла официальная бумага ("Во, генерал! Не мог лично приехать!"), в которой предлагалось Феде сдать незаконный, запрещенный для личного хозяйства "тягловый транспорт - трактор "Беларусь".

- И как Федя? - спросил Ивантьев, уловив паузу в беспрерывном говоре Сони.

- А так! Мой Федя с характером. Сказал: "Японский бог! Пусть сам забирает, оприходывает, списывает... Живой механизм не погоню на металлолом!.." А вы, Евсей Иванович, проходите, самовар поставлю, скоро Федя должен приехать, он хотел поговорить про что-то с вами, а то ведь за огородами, хозяйством некогда в глаза друг дружке глянуть.

Ивантьев наконец сказал, зачем пришел, и из Сони выплеснулся еще более бурный поток слов; она всплакнула; она отругала сына и сноху Защокина, "гнилых интеллигентов", предложила сегодня же собраться и помянуть душевного, ученого человека Виталия Васильевича.

- Так это ж мы без головы остались! - удивленно и испуганно воскликнула Соня и тут же, схватив руку Ивантьева, тряся ее, прибавила, точно извиняясь: - Вы будете головой, мы вас уважаем, учимся у вас разумности.

Узнав, что Ивантьеву придется освободить дом, Соня просто задохнулась от негодования, пообещала составить общее письмо хуторян, дойти до Москвы, а выселить "тунеядцев-дачников" из Соковичей.

Дед Ульян и Никитишна, услышав слезливые выкрики Сони, вышли за калитку, присели на лавочку, ожидая Ивантьева. Подали свои заскорузлые ладошки, пригласили сесть, не торопя с разговором, явно почувствовав нехорошее, а когда Ивантьев сообщил им печальную новость, дед молча стащил кепчонку с головы, Никитишна поднесла к глазам платок. Десять лет они знали доктора, поили его молоком, слушали его житейские философствования, верили в его понимание их крестьянского труда, нуждались в нем - милом, мудром госте из огромной непонятной столицы; он как бы духовно связывал их со всем иным миром, и теперь они могли лишь глубоко, надрывно молчать, ибо не умели произносить громких слов, да и не полагались слова: хороший человек поминается в тишине; хороший человек и смертью своей очищает души живущих.

Не стал Ивантьев говорить им о доме. Дом - суета. Для дома, устройства будет иное время. И направился к Борискиным.

Илларион Макарович, как и положено хозяину в летнее время, не распивал самоварные чаи, не сидел в тенечке с газетой, а неспешно, но крайне озабоченно охаживал свой образцово-показательный двор: что-то подлаживал, что-то пристраивал, постукивая молоточком, заодно, конечно, обдумывая все прочие огородные и животноводческие проблемы. На, вопрос Ивантьева, все ли живы-здоровы, ответил, что жена уехала к сыну (понимай: на рынок, торговать лучком, редисом, ранней клубникой), а Анна - в потребкооперацию за продуктами, и присел на ступеньку чистого крыльца с краешку, показывая этим: можешь и ты присесть, если уж пришел, однако же рассиживаться особенно некогда - "летний день велик, да ценит его и кулик".

Смерть доктора Защокина он воспринял тоже по-деловому: настал, знать, срок, все там будем, хоть не в одно время, вечный покой - отдохновение за земную маету. И прибавил, помолчав, что-то прикидывая относительно жизни и смерти:

- Раньше говаривали: от бога человеку положено семьдесят лет, а что выше - божья милость. Немного милости досталось Виталию Васильевичу, но божье взял полностью. - Еще помыслил минуту, решил, очевидно, что уж больно строго рассуждает, смягчился: - Умственная работа все, нервная система... По себе знаю: фельдшерил, людей исцелял - сам больше своих пациентов хворал. И гайморит, и гастрит, и радикулит... Килограммами таблетки потреблял. Теперь, как видите, хоть и хил с виду, да жилист... Нагрузка физическая спасла... Советовал я Виталию Васильевичу постоянно жить в Соковичах, хозяйством посильным заняться. Десятка полтора божьей милости гарантировал ему. Да нет, глубоко в умственную работу погрузился. А человек он, что же, был исключительно интеллигентный, может, и благородного роду... Меня недолюбливал, но зла не делал. Пухом земля ему.

Борискин поднялся, считая разговор законченным, и Ивантьев не стал ему больше мешать: летом Илларион Макарович буквально не в себе от работы, смурной, даже слегка малохольный, смерть Защокина, все прочие великие и малые события он обдумает в позднее осеннее и спокойное зимнее время. Уже идя по улице, Ивантьев вспомнил изречение доктора о Борискине: "Иван Калита - денежный мешок: хитрый, живучий". Не чувствуется вроде бы особой неприязни в этих словах. Скорее всего, не нравилась Защокину излишняя, жестковатая жадность Иллариона Макаровича, ставшая в наши дни неким атавистическим пережитком.

Назад Дальше