В поисках синекуры - Ткаченко Анатолий Сергеевич 10 стр.


Посмеялись и притихли, слушая, как за Жиздрой, в густом ольховнике пробует голос соловей. Щелкнет - пошипит, покурлычет, будто прополаскивая горло настывшим, завлажневшим воздухом. Наконец вывел короткую, удивительно звонкую, чистую трель и надолго замолк, точно испугавшись слишком уж звучного запева. Ему отозвался такой же трелью соловей за излучиной реки. И тогда этот, ближний, словно бы получив полное право на песню, на яростное соревнование, залился таким перебором в несколько разнозвучных колен, что уничтожились все иные звуки на земле: канули в болото лягушки, подавились тявканьем собаки во дворе Борискина, потерялся среди полей запоздалый стрекоток трактора. Светлая, до синих звезд трель - черная, глухая, жутковатая тишина. И снова... резче запахло вспаханной почвой, горькой зеленью трав, листвы, шире, родимее ощутилось непостижимое российское пространство.

- Колдует, - сказал Федя. - Я его знаю, каждый год в том ольховнике. Большой умелец, задурить может - до света не уснешь. И лечит тоже. Я вот когда ездил по Северу и Сибири, к любой птице прислушивался: не соловей ли? У каждой земли - свой голос. А вам, Евсей Иванович, и подавно - только чайки пели.

- Вы на море служили, Федя, я - работал. Вы не успели привязаться к соленой воде. Служба - она всегда как бы над морем, поверху, чуть издали; работа - в самом море. И не всякий, испив горькой водицы до слез горьких, может легко вернуться к сухопутной жизни. Спросите: где труднее? Долго об этом думал, теперь точно знаю: на земле. Вот на этой, другой. Пахать, сеять, выкармливать скот - это не фарта искать. Там - риск, да. Тут - труд и терпение. Там ушел в море - и оденут, прокормят тебя, даже о душе твоей позаботятся, а будет удача - хорошо заработаешь. Тут - ты вечный работник, вечный хозяин самого себя. А это трудно. Море - для легких, земля - для основательных. И еще скажу: красивая сказочка, будто Мировой океан прокормит мировое человечество, начисто развеялась. Кормила и кормить будет земля.

- Вот вы и вернулись, чтобы... - с легонькой, необидной усмешкой проговорил Федя.

- Попробовать себя на главном...

- А верно: пока я бродил - и работы крепкой не знал.

- Маеты - сколько угодно?

- И это верно, Евсей Иванович. А скажите, доводилось вам гибнуть?

- В море постоянно гибнешь, даже в штиль. Что под днищем - никогда не знаешь. Тьмы неведомых существ, тьмы глубин. И суда, случается, бесследно исчезают. Один раз я уже простился с жизнью... Было в середине шестидесятых. В Баренцевом исчезла треска, холодным течением ее оттеснило, и ранней весной нас послали к берегам Лабрадора и Ньюфаундленда. А траулеры были утлые, паровые еще. Тресочку мы поначалу взяли, но налетел холодный циклон, и начали наши суденышки обмерзать. О, Федя, кто этого не пережил, пусть ему никогда и не приснится такое! На глазах обрастает льдом все: палуба, борта, надстройки, мачта, канаты, оттяжки, роба, ломики матросов, которыми они скалывают лед... Траулер грузнет, заваливается, рыба выброшена, палуба - ледяная гора. Люди задыхаются на ветру и соленых накатах, скользят за борт, хоть и привязаны к поручням, надстройкам. Теряли сознание от усталости, бессонницы - и долбили, долбили... Плакали не солеными или горькими - кровавыми слезами... Глохли машины, перевертывались суда...

- Тогда вы и решили?..

- Кажется, говорил уже, что я из тех моряков, которые так и не потеряли почвы под ногами. В каждую экспедицию брал какие-либо цветы, прикреплял банки к переборкам в своей каюте, поливал, ухаживал. Гибли, конечно, - туман, соль, железо... Дольше других держалась герань, эти домашние калачики, раз даже зацвели. Лук, правда, хорошо рос. Словом, возил с собой землю. А тогда поклялся: выживу - вернусь... Раньше обещали богу церковь построить, я - дом поднять на земле. Крепкий дом - благо себе, людям. Сначала дом - потом корабль, самолет, ракета... Как?

- Согласен: дом, - Федя постучал ребром ладони по своей могучей шее. - Вот этим местом почувствовал... Но вы-то долго еще возвращались.

- Пришли от Лабрадора, а наши в Баренцевом хорошую рыбу взяли, без мук великих: течение переменилось, теплое прихлынуло к нашим берегам, треску пригнало... Рыбак не уходит голым, надо было заработать, потом детей поднять, потом из Мурманска в Архангельск переселился, потом ясно стало: без пенсии рыбацкой, надежной, уходить глупо, раз уж море пощадило, как бы само выслугу начислило.

Опять молчали, слушая соловья в ольховнике; ему подпевали ближние и дальние, всяк на свой голос, в полную силу своего умения. Ночь была озвучена оглушающим пением - соловьиная. Чудилось, и звезды крупно мерцают, и речная вода бело всплескивается, и ветер цепко обшаривает черную пустую землю - от соловьиного пения, сотрясающего пространство колдовским, неразгаданным, извечным беспокойством жизни. Федя поднялся, пожал руку Ивантьеву, сказав негромко, что завтра пришлет жену помочь посадить картошку, немо прошагал за калитку, и показалось, его тракторок завелся с меньшей трескотней, а укатил уже и вовсе неслышно.

Ивантьев пересчитал на насесте кур, загнал в сарай поросенка, прилегшего у завалинки, кота Пришельца позвал с собой стращать запечных мышей, псу Верному приказал стеречь двор, на что тот ответил преданным согласием - лизнул руку. В доме было тепло, пахло привядшими цветами мать-и-мачехи, собранными Ивантьевым для приправы крапивного салата, было вяло и сонно. Но длилась ночь долго, хоть и без томления. Просыпаясь, Ивантьев слушал неистовый соловьиный гомон, чувствовал: отзывается ему все в доме - стекла окон, люстра под потолком, иссохшие до звона сосновые стены, и колеблются вроде бы занавески от напора звуков.

Притих Лохмач за печью (убаюканный? очарованный?), молчали мыши. Ночь была бесконечной и освежающей.

Ивантьев встал в шесть утра, по-молодому взбодрил себя зарядкой, обливанием колодезной водой, принялся топить печь, налаживать обед: сегодня придут работнички "обряжать", как сказала Самсоновна, огород, и накормить их надо всеми своими лучшими припасами.

Смолкли соловьи в рощах, солнце подсушило росу, занялся высокий чистый день - из тех крестьянских, которые год кормят. И его огласила иная песня: по хутору шли с тяпками Анна, Соня, Никитишна, что есть мочи выводя: "Это кто же нам счастливую дорожку проложил..." Подоспела на голоса Самсоновна. Во двор Ивантьева ввалились с хохотом, шутками-прибаутками, наряженные в свежие цветные платочки. Самсоновна крикнула:

- Выходь, капитан, матросская команда в юбках явилась!

Смущенный Ивантьев вышел на крыльцо, но не успел поблагодарить женщин за этакое дружное внимание к своей особе, как Соня нарочито тоненьким и сердитым голосом выкрикнула:

- Не, не, Евсей Иванович! Чтоб в морской форме! - Она подтолкнула вперед своих детей, Петю и Верочку. - Хоть фуражку наденьте. А то капризничать будут, работать не дадут.

- Производственность снизим, - подтвердила Никитишна. - А Ульян наказал, что все - по высшей агротехнике.

Нацепив фуражку, Ивантьев рассмеялся своему виду: в поношенной телогрейке, кирзовых сапогах - и новенькой мичманке. Зато женщинам, Пете и Верочке он явно нравился, ему, стоявшему на крыльце, как на почетном возвышении, даже похлопали в ладоши.

- Теперь командуй, - приказала Самсоновна.

Никитишна взялась разбивать, пушить грядки под огородную мелочь, пообещав снабдить капитана-огородника огуречной и помидорной рассадой; Самсоновна, усадив детей у стола под яблонями, присела там же резать клубни для посадки, Ивантьев, Анна, Соня вышли на вязкую, влажную с ночи пашню, взяли первый рядок, быстро приспособились к работе: Ивантьев вскапывал лопатой лунки, Соня брала из корзины картофелины, укладывала их ростками кверху, Анна приваливала лунки землей.

Говорила, смешила, развлекала всех конечно же толстенькая, проворная Соня. Выйдя замуж за громоздкого, чуть медлительного Федю, принеся ему двух синеглазых, беловолосых детей, она, кажется, так и осталась смешливой девчонкой - ни морщиночки на лице, ни грустинки в широких коричневатых глазах. При муже Соня хитровато затихала, а на людях давала волю своей неуемной говорливости.

Она высмеяла бабу Утю Борискину, которая немедля захворала, узнав о решении хуторян скопом помочь новоселу, а сам Борискин выдал ей "липовый бюллетень", чтоб лечилась на личной садово-огородной плантации: и здоровье поправится, и сберкнижка новыми рубликами пополнится. Анну, пытавшуюся защитить бабу Утю, назвала бесплатной домработницей, милой подруженькой, которую надо выручать из кулацкого дома. Затем нарочито мужским голосом напела с десяток страдательных частушек про любовь и сельскую жизнь и выкрикнула, бросив в лунку крупную картофелину:

- Из каждого глазка расти по три клубенька!

- Чо городишь, дурочка? - отозвалась Самсоновна. - Это ж без картохи Евсейка останется.

Анна разгибала спину, опиралась на тяпку, по-своему негромко хохотала, поглядывая на Ивантьева и как бы приглашая к веселью: не правда ли, художественная самодеятельность!

- Тогда, - не сдалась Соня, - от каждого ведра по мешку добра.

- И ето бедно.

- Я вредна? - нарочито не поняла Соня, и всем было ясно, что она своими словечками "в склад" вышучивает всегдашние прибаутки Самсоновны.

- Болтуша, - махнула рукой в ее сторону Самсоновна.

- Зато как посажу - под каждым кустом то яблоко, то груша. - У меня рука легкая, я не сглазистая, я... - Соня запнулась, не найдя слова в рифму, и Самсоновна сердито помогла ей:

- Заразистая.

После общего смеха Соня, забыв о картошке, спросила Ивантьева:

- Евсей Иванович, слыхали, шах бежал из Ирана вместе с шахинькой? Мой Федя читал в газете, один умный американец посоветовал ООН выделить в океане необитаемый остров и там поселять всех шахов, королей бывших, диктаторов разных. И показывать их туристам за деньги. Чтобы сами зарабатывали себе на хлеб.

- Они же опять богатыми станут! - почти искренне возмутилась Анна. - Столько туристов наедет!

Соня призадумалась, пораженная таким вполне возможным ошеломляющим обогащением, и Ивантьеву пришлось успокоить женщин:

- Нет, деньги отдавать нищим народам бывших диктаторов.

- Во, Евсейка правильно рассудил, - похвалила его Самсоновна. - Сразу видно - мужик. У мужика голова всегда луче соображает...

- Не оскорбляй, бабушка, уважаемая старушка, - перебила ее Соня. - Так раньше было, при вашей молодости. Теперь равноправие, и умом сравнялись...

- Услыхал ба Федька, он ба тебе кое-чего сравнял!

- Федя у меня передовой, механизатор широкого профиля, поняла? Он мне газеты вслух читает, пока я ужин готовлю. Недавно про женщину одну прочитал - она и художница, и писательница, и чемпионка по лыжам, и депутатка, и мать четверых детей.

- А четверня небось сопливая с этакой мамой.

- Какая ты, Самсоновна, отсталая! Скажи лучше - мужик так сможет справиться?

- Да чо, дурак он, што ли?

И опять смеялись, дружно работая, вернее, едва замечая работу - она как бы сама по себе ладилась, двигалась. И Ивантьеву подумалось (или вспомнилось?): никакая крестьянская работа не выполнялась без веселья, песен; однообразную, неизменно повторяющуюся люди скрашивали, облегчали посильным словесным творчеством. Всегда, конечно, находились заводилы, запевалы.

От политики и женской эмансипации Соня с необыкновенной легкостью перешла к науке, рассказывала, захлебываясь восторженными словами, как облучают поля лазерными лучами - кукурузу, картошку, пшеницу, всякие овощи, - солнце обогревает днем, а лазерные лучи - вечером, ночью. Двигается вездеход по полю, облучает, и растения прямо-таки на глазах вызревают.

- Неужто? - усомнилась Никитишна.

- Брешет, - констатировала Самсоновна.

- Да это ж по телевизору передавали, сама видела, Федя подтвердит! Сидите в своих халупах с поросятками, цыплятками - никакой электроники вам не надо!

Снова пришлось вмешаться Ивантьеву, объяснить, что действительно существует лазерное облучение полевых культур, а также посевного материала, и имеются хорошие результаты: на двадцать - тридцать процентов больше дают кукурузные, пшеничные гектары. Испытывается лазерный, так называемый монохроматический, красный свет на хлопчатнике, овощах, других растениях. Но бурно радоваться пока не следует: эксперименты ученых - одно, колхозные необъятные поля - другое. И огород Самсоновны богаче родит, чем иное такое поле.

- Правильно, Евсюша, умная головуша! Ето лучами, штоб не руками...

Уже с меньшей охотой поперечила Соня неуступчивой старухе, а потом и примолкла, как и все прочие, начиная утомляться от жарко поднявшегося солнца, парного духа земли, острого запаха зелени с полян и лужаек. Лишь слышались голоса детей: шестилетний Петя пытался оседлать пса Верного, четырехлетняя Верочка ловила кота Пришельца, подманивая его бумажкой на веревочке. Ивантьеву вспомнились защокинские записи о Феде и Соне Софроновых: "Алеша Попович, которому не хватает Ильи Муромца", "Толстушка-хохотушка, а дом ухожен, мужа любит и боится". Стал обдумывать. Выходило так: неглупому, работящему Феде нужен умный начальник, какового, вероятно, у него нет, и вот он сам себе голова, а голова-то у него еще молодая. О Соне тоже метко сказано, но можно прибавить: она остра и сообразительна.

Всадника Петю сбросил со своей холки измученный Верный, Петя сидел, тихонечко ныл, раздумывая, зареветь ему или застыдиться. Верочка наконец изловила кота, однако-тот, бродяжливый, вольный по натуре, нагло царапнул ее и метнулся на чердак. Настало время вызволять детей из непосильной для них самостоятельной жизни. Самсоновна привела Петю и Верочку в тень под яблони, усадила, отерла им концом своего чистого платка запотевшие мордашки, проговорила:

- Слушайте сказку страшную про Митошку и бабу-ягу. А сначала засказ будет, тоже страшенный... Засказывается сказка, разливается по печи кашка, скрозь печь капнуло, в горшок ляпнуло, течи, потечи, идет добрый молодец из-за печи на свинье в седле, топором подпоясался, ноги за поясом, а квашня старуху месит. Он ей сказал; спорынья в старуху! Она как хватит из-за лопаты печь, его печью хлесть, он побежал, портки изорвал... Ну, дале говорить аль хватит?

Дети закивали, чуть ошалелые - в какой уже раз! - от глупой и волшебной путаницы засказа, и Ивантьев, дивясь легкой, прямо-таки песенной речи Самсоновны, попросил:

- Можно погромче?

- Можно, можно, детки большие и малые. Дале так будет. Не в котором царстве, не в нашем государстве жил старик со старухой, и был у них сын Митошка. Ходил он рыбу ловить, и когда он ловил, то мать носила ему покушать. Придет она на бережок и закричит: "Митошка, Митошка, липовый челнок, выйди на бережок, мать есть принесла!" Подслушала баба-яга, подладиться захотела. "Митошка, Митошка, - кричит, - выйди на бережок, дам пирожок!" Отвечает Митошка: "Баба-яга, у тебя толст язык, сходи к кузнецу, пусть перекует". Подладилась хитрющая, изловила Митошку и к себе в дом привела.

Дети слушают, остановив влажные глазенки; Петя, готовый сразиться за Митошку, сжал кулачок, Верочка, подперев ладошками щеки, едва удерживает слезы - так ей жаль доброго и наивного Митошку. Ивантьев, Соня, Анна, уходя в конец огорода, слышат лишь мерный чистый говорок Самсоновны, приближаясь, различают четко произносимые ею слова. А сказка движется своим извечным чередом и ладом. Баба-яга захотела изжарить Митошку, приказала работнице Ульяшке посадить парня в печь; Митошка изловчился и сам поджарил глупую Ульяшку, баба-яга ест мясцо, приговаривает: "Сладко, сладко Митошкино мясцо", а Митошка из-за печи отвечает: "Сладко, сладко Ульяшкино мясцо!" - "Ах ты мошенник! - рассердилась Яга, - мою любимую Ульяшку изжарил!" И приказала второй работнице - Матрешке расправиться с парнем. Митошка перехитрил ее, а затем и третью работницу, Парашку, в печи испек. Ополоумела от злости баба-яга, сама решила сунуть в печь Митошку.

- Истопила печь, три поленницы, стала сажать на лопату Митошку, он опять одну ногу на сошок, другую под сошок, одну руку на лавку, другую под лавку, ей Митошку пихнуть в печь никак нельзя, она и говорит: "Не так садишься-та!" - "Сказал, што лучше не умею, покажи, когда знаешь". Она села на лопату, подобрала свой сарафан, а Митошка покруче как шаркнет бабу-ягу в печь! Она там и сдохла. Митошка пошел домой, а дома отец и мать пирогов напекли, обрадовались и стали жить-поживать лет до восьмидесяти. Все! Сказке конец, делу венец, добрым молодцам урок, молодицам - тоже прок!

Дети, утомленные сказкой, стали подремывать, ибо хорошая сказка - это еще и большая работа для детской души, и Самсоновна увела их в дом, уложила спать. Вернулась, вынула из тазика мокрые тряпицы, развернула, принялась сажать, сеять в бороздки на грядках, вспушенных Никитишной, разбухшие семена гороха, фасоли, редьки, репы, моркови, укропа, петрушки, прочей мелочи. Для капусты, помидоров, огурцов были оставлены особые грядки, их обошла, прощупала тяпкой, рукой Самсоновна, покивала сама себе: мол, мягка, хороша землица, сказала Ивантьеву:

- Тогда меня позовешь на рассаду.

Было уже за полдень, было душно от густых испарений наконец-то отогревающейся земли, слепо глазам, если поднять их на мглисто-синие заречные дали - через черные поля, зеленые пастбища, леса, перелески, до золотистой луковки церкви, будто посаженной в тучную парную землю, чтобы выстрелить зелеными стрелами лука. Как раз к этому времени Ивантьев пробил последнюю лунку, Соня бросила последнюю картофелину, Анна прикрыла ее рыхлым бугорком.

Обедали в прохладе, тишине, уютности дома.

Ивантьев усадил женщин за стол, покрытый белой скатертью, приказал им не вскакивать, не суетиться "с ложками-плошками", сам подал закуску, налил по рюмочке вина, каждой сказал спасибо за помощь. Они дивились его салатам из крапивы, листьев одуванчика, мать-и-мачехи, приправленных майонезом, чуть смущенно подшучивали над собой - расселись, как барыни, а мужик ухаживает!

И лишь Самсоновна, отвыкшая чему-либо удивляться, проговорила:

- Нескушно зато, будто в ресторане. Щей нам, Евсей, да мясца пожирней, тогда и тебе благодарность запишем.

Отобедали весело, с наработанным весенним аппетитом; накормили детей, и Соня увела их домой, чтобы успеть приготовить что-нибудь "папе Феде" - своему работнику неустанному. Самсоновна и Никитишна неспешно почаевничали и тоже ушли, оставив Анну перемыть посуду, убрать дом. На отговорки Ивантьева старухи только разом махнули руками, мол, знаем, чего делаем, все равно баб еще никто от бабьей работы не освободил. А улыбчивая Анна молча налила в тазик горячей воды, закатав рукава блузки, принялась ловко "банить" посуду.

- Чем же заняться мне, Аня? - спросил Ивантьев, садясь на диван.

- Газетку читать. - Она вытерла руки, пошла к вешалке, вынула из кармана своей оранжевой нейлоновой куртки газету, подала. - Свеженькая. Ведь вы пока не выписываете.

- Так это похоже... похоже... - Он обвел рукой дом, указал на нее, на себя...

- На семейную жизнь, - подсказала Анна.

Посмеялись. Но невесело. Скорее неловко. Ивантьев прикрылся газеткой, плохо различая, однако, строчки - от усталости, смущения: старик и молодая женщина! О чем говорить, как вести себя? Слишком вольное слово, излишне пристальный взгляд - и будешь осмеян, презрен хуторянами. Они ведь - одна семья... А если Анна хочет, чтобы он поухаживал за ней, ну просто так, от скуки?..

Назад Дальше