Василий Архипович, насупившись, перебирал свою канцелярию и без надобности листал книгу взысканий, с гневом задерживаясь над страницей под буквой "К", расписанной грехами Галины Корзинкиной, как вдруг в голове его блеснула мысль. Послать ученицу к Давиду Семеновичу! Решено. От имени бригады проведаем. Не совсем по законам в рабочее время, но Василий Архипович в этот раз махнул на законы рукой. Сухо и сдержанно он объяснил товарищу Андроновой, что и как, и вздохнул с облегчением, когда поникшая, робкая фигурка исчезла за дверями. И в то же время грустно вздохнул. "Хорошо вам в механических да автоматных цехах, где рабочие - кадровики, со стажем и пролетарской сознательностью, - думал он о других мастерах. - Повозились бы, как я, с молодым поколением! А, однако, ни при чем она в этой петрушке. Обвели вокруг пальца!"
И, сердясь на свою мягкотелость и отсутствие логики, Василий Архипович всю смену был раздражен, придирчиво искал недостатки и ходил туча тучей.
На дворе было холодно. Погода перевернулась в одну ночь. С утра было ясно, под ногами трещали намерзшие на тротуарах лужицы, а сейчас небо затянуло серыми тучами, и полетели реденькие, сухие, как крупа, снежинки.
Выйдя из завода, Настя подумала, что надо было зайти в многотиражку и при всех сказать Абакашину, что он гадко поступил, хуже, чем вор. Что он любит стихи и искусство, а хуже, чем вор. Надо поговорить с ним презрительно, как мама говорила с Небыловой, и не разреветься при этом. И во время гимнастики надо было быстро объяснить, как все получилось, а у нее перехватило голос, полились слезы, и сразу не захотелось жить. Как чуть что, ей не хочется жить. Другие смело кидаются в бой. А она вот какая, любуйтесь! Не волевая и слабая. И все ей нужно, чтобы кто-нибудь защищал. А чтобы самой защищать других и себя от несправедливостей - этого нет.
"И надо сказать на комсомольском собрании: Галина виновата, а я еще больше Галины виновата. Галина увлеклась "Гранатовым браслетом", а мне бы ее сдержать. И не было бы брака. И еще я скажу, что хочу добиваться коммунистической бригады, что Галина - новатор, будет осваивать все операции, а не повторять все время один монтаж анкерной вилки. И что я привыкла к заводу. Вдруг бы очутилась одна, без нашей бригады? Одна? Без бригады? Нет, нет! Проснусь утром и рада, что есть завод. И даже Васенька наш, такой придира, мне нравится".
От этих мыслей, постепенно вносивших порядок в ее расстроенную душу, и от морозца, который становился сильней, румянил ей щеки и по-зимнему пощипывал нос, Настя ободрилась. Ей уже хотелось не плакать, а действовать. Скорее распутать эту мутную историю, освободиться! И написать Димке.
"Что я напишу? Что будет дальше? Как мы будем? Не знаю, не знаю. Я знаю, что люблю Димку. И все хорошо. Вспомню Димку - и все хорошо и не страшно. Значит, я его люблю. Сейчас посоветуюсь с Давидом Семенычем. Давид Семеныч рассердится за "Гранатовый браслет". Пусть рассердится, пусть бранит! Пусть выступит на комсомольском собрании. "Вы не можете понять эту новую жизнь", - скажет он на собрании".
Незаметно Настя добежала до улочки, упиравшейся одним концом в обрыв над рекой. Улочка оголилась за эту ночь. Заморозком сбило последние листья с тополевых саженцев, и луг за рекой открылся виднее, будто приблизился. Стога поседели от снежка. Что-то печальное было сегодня в одиноком стоянии стогов под пасмурным небом.
Настя перебежала тесный, захламленный дворик. Длинный, как в гостинице, коридор с множеством дверей был безлюден. Она постучалась к часовщику, там не откликнулись. Постучала сильнее и, не дождавшись ответа, потянула дверь. Дверь отворилась.
Часовщик, в подтяжках, как прошлый раз, в клетчатой рубахе с расстегнутым воротом, сидел у стола, подперев кулаками голову и дугой согнув спину, на которой острыми клиньями выступали лопатки. Казалось, он спал.
- Давид Семеныч! - окликнула Настя.
Он очнулся и, не узнавая, с тупым равнодушием на нее посмотрел.
- A-а, - протянул он.
На столе перед ним лежали листочки бумаги. Он вялыми движениями принялся их собирать, ронял, ему не удавалось засунуть листочки в конверт.
- Вы заболели? Давид Семеныч, отчего вы молчите? - спросила Настя.
Он не ответил. Настя увидела: той фотографии, которая так ужаснула ее, сегодня нет возле портрета Леночки. Вместо фотографии на стене темнело невыцветшее пятно обоев.
Часовщик перехватил Настин взгляд, но ничего не сказал, только беззвучно пожевал губами. На подбородке и впалых щеках его вылезла редкая щетина бороды, от седой щетины лицо было серо.
- Давид Семеныч, вы больны, ложитесь в постель, я вам помогу, ложитесь, пожалуйста! - пугаясь его безжизненности, сказала Настя.
- Давай помоги, - послушался он.
Настя подгибалась под тяжестью его костлявого тела, бессильно навалившегося ей на плечо. Насилу довела его до постели, сняла с ног шлепанцы и укутала одеялом. Он вздохнул и закрыл глаза.
"Надо вскипятить чаю, согреть его, он совсем ледяной. Позвонить на завод или постучать соседям, ведь он очень болен", - соображала Настя.
- Не уходи. Сядь, - велел часовщик.
Настя в нерешительности села возле кровати. Разумнее было бы позвонить в бригаду, чтобы прислали врача, или хотя бы вскипятить чайник.
- Не уходи. Так хорошо, - повторил он.
И лежал с закрытыми глазами. Маятник стенных часов в деревянном футляре бездушно раскачивался, считая секунды. Бездушно и важно. Часовщик лежал не шевелясь. Настя решила, что он заснул, и хотела потихоньку выйти в коридор и сказать соседям. Внезапно он открыл глаза.
- Пани Марина из Кракова нашлась.
- Давид Семенович! Я так и предчувствовала, что вы узнали что-то особенное! - воскликнула Настя.
Действительно, увидев темное пятно на обоях, она поняла: случилось что-то важное. Но что? Что?
Она притрагивалась к сморщенной, с синими жилами руке часовщика, протянутой поверх одеяла, и нетерпеливо спрашивала:
- Что вы узнали?
- Пани Марина прислала письмо. Мне надо жить, а я ослаб. Нигде не болит, а ослаб. И все качаюсь, падаю, все вертится в глазах, - заговорил он, беспокойно шевеля поверх одеяла пальцами. - Мне надо в Польшу. Освенцим, блок номер девять. Я копил деньги, много накопил. Я поклялся Варваре Степановне: скоплю денег, поеду в Польшу, отвезу Леночке цветов и родной землицы в платке. А какой нынче час? Старому человеку нельзя занеживаться. Старый человек должен крепиться и побеждать слабость, или слабость его одолеет. Пора на завод, что я лежу? Стыдно старому часовщику забыть про завод! Подай мне пиджак, пора к смене.
Он порывался подняться и казался в бреду. Он ничего не узнал нового. Он в бреду и снова без сил повалился на подушку.
Но фотография снята со стены. Но на столе надорванный конверт…
- Сиди, - велел часовщик. - Когда ты здесь, я вижу мою Леночку здесь. А где Галина? Отчего нет Галины? В такой час ее нет. Пани Марина написала всю правду. Ты слышишь, что она написала? Леночку не сожгли в крематории. Ты слышишь?
Он говорил хриплым поспешным шепотом, словно боясь не успеть, в груди у него свистело и хлюпало, он судорожно хватался за одеяло. На лбу его выступил мелкий пот, как роса.
- Пани Марина уезжала из Кракова, оттого и не было писем. А теперь вернулась и шлет мне ответ. Леночка плюнула в лицо фашисту. Ты слышишь? Это пишет старая польская женщина, благородная женщина, добрая пани Марина, которая была нашей Леночке вместо матери и видела все своими глазами. Леночка вышла на проверке из строя и плюнула фашисту в лицо. Он выхватил револьвер и застрелил. Скажи всем. Пусть знают все. Она ничего не могла больше со своими слабыми детскими силами и плюнула фашисту в лицо. Ах какое мне отпущение! Если бы Варвара Степановна получила это письмо! Она заплакала бы, но слезы не выедают глаз, когда смертью дочери гордишься. Скажи всем.
Он устал, веки у него сомкнулись. Пальцы устали перебирать одеяло. Он лежал неподвижно. Под одеялом рисовалось длинное, тощее тело. Голова, запрокинувшись, утонула в подушке; подбородок, в серой щетине, торчал кверху. Кажется, он засыпал.
- Давид Семеныч, вы поедете в Польшу, встретитесь там с пани Мариной, - тихо приговаривала Настя, поглаживая край одеяла. - А сейчас отдохните. Ваша Леночка смелая. Как жаль, что я не знала ее! Мне кажется, я ее знала. Я расскажу всем. Завтра же расскажу на комсомольском собрании. А вы отдохнете и скоро поправитесь. Я вскипячу вам чаю…
Он разомкнул веки, и, как со дна колодца, из глазных впадин поглядел на Настю тускнеющий взор.
- Галина, я умираю, - отчетливо вымолвил он, удивленно к чему-то прислушиваясь.
Она вскочила и закричала так страшно, что не узнала себя, и выбежала из комнаты.
- Помогите, помогите!
Она поняла: он умирает. Помогите, спасите его! Спасите, спасите! Она кричала и бежала вдоль коридора, стучась в чужие двери.
Двери захлопали. Появились люди. Из кухни выскочила растрепанная черноволосая женщина с цыганским лицом и бессмысленно металась, прижимая к груди кастрюлю:
- Батюшки, а я думаю, он на заводе. Слышу, тихо, и ни к чему, что утром на кухне его не видать!
- У кого есть валидол? Дайте ему валидол! Валидол ему от сердца дайте! - громко требовал кто-то.
Плотный лысый мужчина в роговых очках твердой походкой прошагал к комнате Давида Семеновича, но не вошел. Заглянул с порога и, обернувшись к Насте, спросил осуждающим тоном:
- Что вы стоите? Что вы не бежите за доктором? Через улицу автомат, в магазине. Живо!
Настя, как была, побежала через улицу в магазин. Она забыла деньги в кармане пальто. У нее был такой дрожащий странный вид в одном платье, что вокруг собрались люди, и, соболезнуя, совали ей мелочь, и сбивали с толку советами.
- В "скорую" звони, девушка! Человек при смерти, требуй "скорую", мигом прискачет.
- Поскачет вам "скорая"! Она с улиц подбирает, а кто в постели кончается, не ее забота.
- Районную надо звать. Звони в районную.
- Чего там в районную! Пришлют девчонку с банками. Специалиста надо, солидного.
Никто не помнил телефона районной поликлиники, никто не знал, где добывать специалиста.
- У меня папа в институтской клинике работает, - сказала Настя.
На нее накинулись:
- Глядите, свой специалист есть, а она волынит, бессовестная! Память с перепугу отшибло? Вызывай, не тяни! Глядите, свой дома доктор, а она… вовсе глупая, что ли?
Настя преступно забыла об отце, а старик там умирает. Она позвонила в институтскую клинику.
- Старшая медсестра слушает, - узнала она голос Серафимы Игнатьевны, певучий спасительный голос.
- Серафима Игнатьевна! Папу, пожалуйста! Несчастье, папу! - молила Настя.
Голос там прервался, наступила мертвая пауза.
- Не с мамой. Серафима Игнатьевна, папу! - Настя измученно припала головой к телефонному столику. - Серафима Игнатьевна, не с мамой.
- О-ох, - шумно долетело в трубку. - Грохнет, как дубьем по голове, так и уморить недолго.
- Папу, папу! - требовала Настя.
Отца нет в клинике. Утром был, сейчас нет. В институте? И там нет, лекции кончились. Может быть, дома. Боже мой, боже, где его дом?
Серафима Игнатьевна что-то говорила, твердила ей телефонный номер.
- Запомни. Повтори. Настюша, запомнила?
Она не запомнила. Цифры перепутались у нее в голове, как только повесила трубку. Вообразила, что и там его не застанет, - уже вечер, он мог куда-нибудь уйти, - испугалась и забыла телефон. Лучше бы уж вызвать районную. Время бежит, будет поздно.
Но дверь в телефонную будку оставалась распахнутой, у входа стояли люди и слушали ее разговор с Серафимой Игнатьевной и хором подсказывали вылетевший из ее памяти номер.
- Здравствуй, Настя! - изумленно отозвался отец.
Она так наволновалась, так была придавлена неотвратимым, поглядевшим на нее из потухающих глаз часовщика, что, услышав отца, не сразу могла заговорить.
- Настя! Где ты? - звал отец.
- Папочка, папочка! Скорее приезжай! Спаси его!
- Успокойся, Настя. Сейчас приеду, - коротко ответил отец.
Какие-то люди провожали ее обратно через улицу и двор до старинного крыльца с полукружием стертых ступеней. Кто-то набросил ей на плечи платок. Кто-то жалел часовщика:
- Натерпелся, сердешный, за жизнь! А помрет, и помянуть некому. Бобыль.
В коридоре ходили на цыпочках. Растрепанная женщина с цыганской смуглотой лица озабоченно пронесла к Давиду Семеновичу грелку.
- Где доктор? Отчего нет доктора? Никогда их вовремя нет! - возмущался лысый человек в роговых очках. Он шагал вперед и назад, закинув руки за спину, и его глаза, круглые и желтые, как у филина, глядели испуганно сквозь стекла очков.
Скоро приехал отец. Он вошел быстрой походкой, на ходу скинул пальто и бросил на стул в коридоре.
- Где вымыть руки?
Его повели в кухню мыть руки, и человек в роговых очках торопливо шагал сзади, неся его докторский чемоданчик, и вытягивал шею, слушая, что говорит отец.
- Когда случилось? Какая помощь оказана? Раньше сердечные припадки бывали? - быстро и отрывисто спрашивал отец.
Из кухни он появился так же стремительно, вытирая полотенцем руки. Настя стояла у двери. Он сунул ей полотенце и ничего не сказал. Может быть, он ее не заметил. Он взял у лысого человека свой чемоданчик. Перед ним расступились, давая дорогу в комнату, где под ватным одеялом на двуспальной кровати, запрокинув голову и уставив в потолок мутный взор, лежал часовщик с серым лицом.
- Закройте дверь, - распорядился лысый мужчина в роговых очках. - Живешь, живешь - и на тебе вдруг… - Он снова зашагал взад и вперед по коридору, и видно было, что ему тоскливо и страшно.
Настя взяла со стула пальто отца и села на стул. Она держала пальто в охапке, прижимая к груди. Пальто было знакомое, старое, из драпа-велюра мышиного цвета, и было приятно трогать его шелковистый, теплый ворс. Милое пальто! Родное пальто!
Отец в комнате часовщика, все казалось не так безнадежно. Появилась надежда. Как им уверенно жилось с мамой при папе! Когда нависала беда, они с мамой тушевались, а он действовал, он не терялся.
Долго он там! А лысый в очках все шагает и потихоньку шарит под душегрейкой.
- Вы знаете адрес этого доктора? - спросил он, останавливаясь возле Настиного стула. - Кажется, солидный специалист? Откуда вы его знаете?
Дверь из комнаты часовщика отворилась, и появились отец и черноволосая растрепанная женщина, которая взволнованно напяливала на себя шерстяную кофтенку и слушала отца, глядя на него снизу вверх. Отец втолковывал ей, куда позвонить, чтобы вызвать сестру, и какие нужны лекарства. Она слушала и с готовностью, охотно кивала. Отец вырвал из блокнота листок, что-то написал и передал ей, и она побежала бегом.
- Чтобы сейчас же, немедля! Сошлитесь на меня! - крикнул вдогонку отец.
- Ладно. И заводским сообщу.
Лысый мужчина в очках, оттесняя соседей, протолкался к отцу.
- Что? Что? Что? - спрашивал он и просительно трогал его за рукав.
- Что в эти годы бывает? Обыкновенное дело. Инфаркт, - ответил кто-то.
- Стало быть, крышка, - упавшим голосом проговорил мужчина в очках и сунул ладонь под душегрейку.
- Вы знаете, что… приняли бы вы валерьяновки, - сказал отец, повязывая шею шарфом.
14
Стемнело, а двор побелел.
Снежком припорошило кучи щебня и строительного мусора, и стало чисто, воздух был полон тонкой свежестью первого зимнего дня.
- Тебе холодно, Настя? - спросил отец.
- Нет, не холодно. Папа, он не умрет?
- Кто знает… Может быть, выкарабкается. Во всяком случае, я сделаю все, что умею.
Они прохаживались по двору вдоль окон старого флигеля, где один за другим зажигались огни под цветными абажурами. Окно часовщика чуть освещено, горела слабая настольная лампа. Кто-то из соседей остался при нем, пока приедет сестра.
- Я его знала недолго, но что-то с ним связано важное. Он дождался вести. Спасибо, что дождался, да, папа? Он сказал: "Мне отпущение". А со мной, папа, переворот. Мне хочется ничего не бояться. Я не боюсь комсомольского собрания, и ничего, ничего! Папа, не называй меня больше кисляем…
- Ты не кисляй.
- …И жизнь мне кажется очень серьезной. Я поняла, папа. Может, из-за Леночкиной судьбы? Или отчего? Скажу Галине, и она поверит, я знаю, она друг. И Димка самый верный мой друг. И папа, папа, я рада, что мы с тобой встретились! Я думала, мы расстались навсегда.
- Мы не расстались, - сказал отец.
- …Когда я пришла на завод, я думала: будни, господин Случай. Так говорил Абакашин. И я так думала. Но там не будни. И мне кажется, впереди меня ждет что-то большое и огромное, как целина. Я не знаю что. Только не будни. Почему мне так кажется, папа? А вспомню Абакашина - скучно. Когда с ним говоришь, все уныло и мизерно, и не знаешь, зачем искусство, хотя он постоянно рассуждает об искусстве. Слушаешь его, и все кажется серо, будто в ненастье. И еще, папа, пусть ты рассердишься, я скажу…
Но отец положил руку ей на плечо и перебил:
- Не сейчас.
Он увидел между бровей у нее строгую черточку и угадал, о чем она хочет сказать.
- Японец мой дорогой, не сейчас!
С улицы во двор вбежала растрепанная черноволосая женщина в вязаной кофтенке и, как к доброму знакомому, кинулась к отцу.
- Дозвонилась, как велели! Придет сестра. Какая-то Серафима Игнатьевна. Говорит: "Никому не доверю, приеду сама". И лекарств привезет!
- Вот и хорошо, - ответил отец.
- С вами и болеть не боязно. Другой придет, на лице хмурь, прямо так и написано: капут тебе наступил. А с вами не боязно.
- Спасибо. Идем, Настя, меня ждут, - сказал отец.
Они вышли из-под арки, черной, как ночью, на опрятную, словно только что прибранную улочку, с ее яркими окнами, растопыренными ветками саженцев и стогами вдали, на заречном лугу. Там, над стогами, был покой, оттуда текла тишина.
На улочке отца ожидала машина - голубой щеголеватый "Москвич" с плюшевой обезьянкой, подвешенной на резинке за смотровым стеклом. Новость. У отца не было раньше машины.
Возле машины взад и вперед прогуливалась Анна Небылова, в меховом пальто, небрежно запахнутом, и легком шарфике. Должно быть, она устала ждать и сердилась.
- Милый! Так долго, целая вечность! Мы опаздываем, я изнервничалась…
Она увидела Настю за спиной отца и, оборвав упреки, поздоровалась молча.
- Он болен, - сказал отец. - Тяжело болен.
- Кто - он?
- Старый часовщик.
Она удивленно пожала плечами.
- Все болеют в старости, - резонно возразила она. - Тебе обязательно надо было быть?
- Да. Обязательно.
- Ах, милый, столько обязанностей, столько больных! И никому дела нет, что ты утомлен, что ты сам, может быть, болен. От тебя требуют, требуют помощи, все только требуют! Ну, поедем. Скорее. Мы опаздываем.
- Я не могу сегодня в театр, - ответил отец.
- Аркадий, ты шутишь?
- Нет. Мне надо побыть с Настей.
Он открыл заднюю дверцу в машине.
- Что… это?
Ее поразило, что он предлагает ей место в машине не рядом, а сзади. Кажется, это ее поразило больше, чем отказ от театра.
- Пусть Настя сядет со мной, мы давно не видались, - объяснил отец.
Она медленным жестом отвела косячок волос с высокого, очень белого лба и, пристально глядя на него, спросила: