Расплеснутое время (сборник) - Борис Пильняк 10 стр.


- Ах боже мой! Вы раньше чутки были, мой аскет. Хотя здоровье и счастье всегда не чутки, - вы ведь здоровы и счастливы.

- Вы опять хотите быть несправедливой. Вы ведь знаете, что я люблю вас.

- Ну, хорошо. Это пустяки.

Ксения Ипполитовна усмехнулась, взяла стакан, откинулась к спинке, помолчала. Полунин тоже взял чай, отпил сразу полстакана, согреваясь после дороги.

- Вот в печке сгорят огни и потухнут, и будет холодно. У нас с вами всегда надрывные разговоры. Быть может, правы Архиповы, - когда умно - надо убить, когда умно - надо родить. Разумно, умно, честно… - Ксения Ипполитовна говорила тихо, тоном мечтательным, замолчала на минуту, выпрямилась, стала говорить быстро, горячо, неровно: - Вы меня любите? А вы хотите меня - как женщину? - целовать, ласкать, - понимаете? Нет, молчите! Меня, очищенную, - я приду к вам так, как вы ко мне в том июне… Вы не поняли о мышах? Или так. Вы заметили, вы думали о том, что в жизни человека не меняется и остается одним навсегда? Нет, подождите… Было сотни религий, сотни этик, эстетик, наук, философских систем - и все менялось и меняется, и не меняется только одно, что все, все живущие, - и человек, и рожь и мышь, рождаются, родят и умирают… Я собиралась в Ниццу, там ждал меня любовник, нашла мышат, и вдруг мне безумно захотелось ребенка, маленького, милого, моего, - и я вспомнила о вас..! И я уехала сюда, в Россию, чтобы родить свято… Я могу родить!

Полунин встал около Ксении Ипполитовны, внимательное лицо его было серьезно и взволнованно.

- Не бейте меня, Полунин.

- Вы чистая, Ксения.

- Ах, вы опять с чистотой и грехом… Я глупая, с приметами и поверьями, баба, и больше ничего, - как все бабы. Я хочу здесь зачать, понести и родить ребенка. - У меня под сердцем пусто. Хотите быть отцом моего ребенка? - Встала, выпрямилась, пристально посмотрела в глаза Полунина.

- Что вы говорите, Ксения? - Полунин спросил тихо, серьезно, горько.

- Что я хочу, я сказала. Я хочу ребенка. Дайте мне ребенка, а потом уходите, куда… к своей Алене… я помню тот июнь, июль…

Полунин выпрямился, сказал твердо:

- Я не могу этого, Ксения. Я люблю Алену.

- Я не хочу любви, мне не надо ее. О, я ее знаю!.. ведь я люблю вас… - Ксения Ипполитовна сказала тихо, едва внятно, провела рукой по лицу.

- Мне уйти, Ксения?

- Куда?

- Как - куда? Совсем.

Подняла глаза, взглянула ненавидяще и презирающе, крикнула:

- А-ах, опять эти трагедии, долги, грехи! Ведь просто же все! Ведь сходились же раньше вы со мною!

- Я никогда не сходился, не любя. Я люблю только Алену. Я думаю, я должен уйти.

- О, какой жестокий, аскетический эгоизм! - крикнула зло, но затомилась, стихла, села в кресло, закрыла лицо руками, замолчала.

Полунин стоял около, сгорбившись, опустив руки. Был он широкоплеч, широкобород, в блузе, лицо его было взволнованно, глаза смотрели скорбно.

- Не надо, не уходите… Это так, это пустяки… Ну, хорошо… Я ведь говорила чисто… Не надо… Я устала, я измоталась. Верно, я не очистилась, я знаю, - нельзя… Мы - "гейши фонарных свечений" - помните Анненского?… Дайте руку.

Полунин протянул большую свою руку, сжал тонкие пальцы Ксении Ипполитовны, рука ее была безвольна.

- Вы простили?

- Я не могу ни прощать, ни не прощать. Но - я не могу.

- Не надо… Забудем. Будем веселиться и радоваться. Помните: - "А если грязь и низость - только мука по где-то там сияющей красе…" Не надо, все кончено… О - о! все кончено!

Ксения Ипполитовна крикнула последние слова, поднялась, выпрямилась, расхохоталась громко и нарочито весело.

- Будем гадать, будем шутить, веселиться, пить… помните - как наши деды!.. Но ведь наши бабки имели приближенных - кучеров.

Она позвонила. Вошел лакей.

- Принесите нового чаю. Подложите дров. Зажгите лампы.

Камин горел палеными огнями, освещал кожаные вольтеровы кресла, на стенах во мраке поблескивали золотом рамы портретов. Полунин ходил по комнате, заложив руки назад; звуки шагов утопали в коврах.

За домом зазвенели колокольцы тройки.

Гости съезжались к десяти, - из города, соседние помещики - все, кто "почитал за долг", по старинному обычаю, - их принимали в гостиной. Тапер - сын священника - заиграл на рояли польку-мазурку, барышни пошли в зал танцовать, старик и два парнишки принесли воску, свечей, тазы с водой - гадали. Ввалилась компания ряженых, медведь показывал фокусы, гусляр-малоросс пел песни. Ряженые принесли с собою в комнаты запахи мороза, меха и нафталина. Кто-то кукарековал, плясали русскую. Было весело, по-помещичьи - бесшабашно, шумно. Пахло топленым воском, горелой бумагой, свечным чадом. Ксения Ипполитовна была очень весела, шутила, смеялась, протанцовала тур вальса с лицеистом, сыном предводителя. Рыжие свои волосы переплела она из кос в большую прическу, на шею повесила старинное колье из жемчугов. В диванной старики засели за зеленые столы, шел толк об уездных новостях.

В половине двенадцатого лакей отворил двери в столовую, объявил торжественно, что ужин готов. Ужинали, говорили тосты, пили, ели, гремели сервизами. Около себя Ксения Ипполитовна посадила Архипова, Полунина, предводителя и председателя. В полночь, когда ожидали боя часов, говорила тост Ксения Ипполитовна, встала с бокалом в руке, левую руку закинула за прическу, голову подняла высоко. Все тоже поднялись.

- Я женщина. Я пью за наше, за женское, за тихое, за интимное, за счастье, за чистоту, за материнство! - говорила громко, стояла неподвижно. - Пью за святое… - не кончила, села, склонила голову.

Кто-то крикнул "ура", кому-то показалось, что Ксения Ипполитовна плачет. Начали бить часы. Кричали "ура", чокались, пили.

Затем снова пили. Почетных гостей и запьяневших обносили "чарочкой", вставали, кланялись, пели "чарочку", басы гудели:

- Пей до дна, пей до дна!

Первую чарочку Ксения Ипполитовна поднесла Полунину, стояла перед ним с подносом, кланялась, не глядела на него, пела. Полунин встал, покраснел, смущенно развел руками, сказал:

- Я не пью вина, никогда.

Басы заглушили:

- Пей до дна! Пей до дна!

Полунин потемнел, поднял руку, останавливая, сказал твердо:

- Господа. Я не пью никогда, и не буду пить.

Ксения Ипполитовна посмотрела в глаза ему, сказала тихо:

- Я хочу, я прошу… Слышите?

- Я не буду, - ответил тоже тихо.

Ксения Ипполитовна крикнула:

- Он не хочет. Не надо насиловать волю…

Отвернулась, поднесла "чарочку" председателю, потом передала ее лицеисту, извинилась, ушла, вернулась тихо скорбная, сразу постаревшая.

Ужинали долго, потом перешли в зал, танцовали, пели, играли в фанты, в наборы, в пословицы, в омонимы, мужчины ходили в буфетную выпивать, старики сидели в гостиной за преферансом и винтом, толковали.

Разъехались гости к пяти, остались Архиповы и Полунин. Ксения Ипполитовна приказала приготовить у себя кофе; сидели вчетвером, уставшие, за маленьким столиком. Едва начинался рассвет, окна стали водянисто синими, свет свечей блекнул. В доме, после шума и беготни, замерла тишина. Ксения Ипполитовна была усталой очень, но хотела держаться бодро и весело. Разлила кофе, принесла кувшинчик с ликером. Сидели молча, говорили безразлично.

- Еще год канул в вечность, - сказал Архипов.

- Да, на год ближе к смерти, на год дальше от рождения, - ответил тихо Полунин.

Ксения Ипполитовна сидела против него, - глаз ее он не видел, - поднялась быстро, перегнулась через столик к нему и сказала медленно, ровно, зло:

- Н-ну-с, господин святой! Здесь все свои. Я сегодня просила вас дать мне ребенка, потому что и я женщина, и я могу хотеть материнства… я просила вас выпить вина… вы отказались? Ближе к смерти, дальше от рождения? Уби-рай-тесь вон! - крикнула и зарыдала, громко, сиротливо, закрыла лицо руками, пошла к стене, уперлась в нее и рыдала.

Архиповы бросились к ней. Полунин стоял растерянно у стола, вышел из комнаты.

- Я просила не страсти, не ласки, - у меня же нет мужа! - рыдала, вскрикивала, была похожа на маленькую обиженную девочку, успокаивалась медленно, говорила урывками, бессвязно, замолкала на минуту, снова начинала плакать.

Рассвет уже светлел, в комнату входили рассветные, не чистые, мучительные, водянистые тени, лица казались серыми, испитыми, безмерно утомленными; голова Архипова, плотно обнятутая кожей, голая, напоминала череп, лишь очень удлиненный.

- Слушайте, вы, Архиповы. Если бы к вам пришла женщина, которая устала, которая хочет быть чистой, пришла и попросила бы ребенка, - ответили бы вы так, как Полунин? - А он сказал: нельзя, это грех, он любит другую. Вы так бы ответили, вы, Архипов, - если бы знали, что у этой женщины это - последнее, одно? Одна любовь, - Ксения Ипполитовна сказала громко, всматривалась по-очереди в лица Архиповых.

- Нет, разумеется, ответил бы по-другому, - Архипов ответил тихо.

- А вы, жена, Вера Львовна, - слышите? Я говорю при вас.

Вера Львовна наклонилась к Ксении Ипполитовне, положила руку на ее лоб, сказала:

- Не печальтесь, милая, - сказала тихо, тепло, нежно.

Ксения Ипполитовна вновь зарыдала.

Рассвет творился медленно, синими красками, за окнами и в комнатах посинело, свечи блекли и их свет становился сиротливым и ненужным; из мрака выползали вещи, книжные шкафы, диваны. Через синюю муть в окнах, точно через толстейшее стекло, видны были службы, синий снег, суходол, лес, поля… Справа у горизонта покраснело холодно и багрово.

V

Полунин ехал полями. Поддубный шел машисто, ходко, верно промерз ночью. Поля были синими, холодными. Ветер дул с севера, колко, черство. Гудели у дороги холодно провода. В полях была тишина, раза два лишь, пиикая однотонно, обгоняли Поддубного желтые овсяночки, что всегда зимами живут у дорог, обгоняя, - садились на придорожные вешки. В лесу потемнело, там еще не ушла окончательно ночь. В лесу Полунин заметил беркута, он пролетел над деревьями, поднялся в высь, полетел к востоку, - на востоке кумачевой холодной лентой вставала заря, - снега от нее лиловели, тени же становились индиговыми. Полунин сидел сгорбившись, понуро думал о том, что - все-таки, все-таки от закона он не отступил, как не отступит теперь уже никогда.

Дома Алена уже встала, хозяйничала, - обнял ее, крепко прижал к груди, поцеловал в лоб, пошел к ребенку, взял его на руки и долго, с огромной нежностью, смотрел в спящее его, покойное личико.

День был ярким, в окна ломились солнечные лучи, говорившие о том, что зима свернула к весне. Но плотно лежали еще снега.

Сторона ненашинская

I

Бог: перерекламлен, переболтан, никто не верит, стащили за многое с неба на землю, смотрят, как у реки чужого утопленника. - Утопленник посинел: - солнце июльское, но кажется, что утопленнику холодно, точно сорок мороза; - качнули, положили на тачку, и из ушей, изо рта хлынуло зеленое: - и, все же, в июле, в зное, страшновато, потому что вот тут, рядом, никогда непонятная, смерть, - и январский холодище бежит по лопаткам: смерть!

Монастырь: мужской, домовитый, с подвалами для капусты, с маковками, как лук, для небес. Монахов разогнали вместе с богом: кто в коммунхоз, кто в конокрады; двое при колокольне, один за нотариуса, другой за медика: нотариальная контора и амбулатория в колокольне, в каморке за сводами. В монашьих кельях - караульная команда, песни, митинги.

Город: вокруг монастыря камень, дерево, палисады, скука, народный сад, сельтерская местного завода, мухи; - вот-вот сорвется кто-то с цепи от скуки и побежит благим матом - поюродствовать с горя.

Люди: с горя живут, с горя родились, его величество обыватель, купец, мещанин, - а те, кто не продает и не шьет сапог, кому продают и шьют, кто чем-то мучится, где-то заседает, строит новую Россию, голодает - этот к городу не относится. У купцов, со скуки возникших, для этой скуки такие перины, что мозг должен расплавиться. Годы: идут.

Год: 1925.

II

Земотдел снял (и домовито поступил, хорошие) подвалы в монастыре для коммунальной капусты. Десятник Дракин их очищал от мусора, приводил в порядок с помощью двух слободских девок; - девки - слободские, Дракин - Жуковский, первый в трактире "Европа" человек. Около все время тискался монашенка (бородатый, рыжеватый, точно медведь в рясе, точно не выспался).

Девки таскали сор, и на дне в подвале (был август, жара) в углу увидели доски, доски подгнили, девки сели отдохнуть, девка вместе с доской провалилась в яму, - Дракин полез осмотреть. В яме были сундуки, в сундуках была церковная утварь, серебро и золото и чудотворные иконы.

Дракин яму вновь завалил, досками уклал, а девкам - по пять золотых, чтобы молчали. Девки купили себе новую обужу-одежу: в земотделе отбоя не было от слободских баб, - просились на службу: хорошо платят в земотделе!

Вот и все для начала.

Прошел год, - то есть: зима, когда надо купцу спать по двенадцати часов, дуреть от сна и постели, от экономии пребывая в лампадках; весна, когда купцу надо чертогонить, чтоб не умереть от тоски по прекрасному (у каждого веснами есть такая тоска) и, чертогоня, чертогонить свою душу; осень, когда надо на зимнюю спячку и еще рассчитаться с летними Подлипками и чаями за палисадом.

И купчиха Лардина побила стекла купчихе Посудиной, обе так называемые нэпманши: за мужа. Орала на улице непристойности, потому что у нее был муж, которому она не потакала, а Посудина была женщиной обильной, доброй, муж был безногий, тихий, и жене потакал, и жена ему потакала, когда он пьянствовал с Лардиным.

Стекла были побиты, и Посудина, обсудив вопрос с мужем и Лардиным, подала на Лардину в народный суд - за срам и за колотые стекла.

Лардина на суде держала себя не тихо. Говорила не по сути дела, но в корень вещей. Орала:

- Я женщина, измываться над собой не позволю. Этот безногай чорт - чего глядит? - или золото да самого глаза застят? - Это нешто правильно от живой жены к чужой бегать? - А то и пусть бегает, не нуждаемся, своего заведем хахаля, - а вот он вещи мои ей таскает, а у меня дети. А то вот скажу суду, как церковное золото продавали в Москву, на какие деньги открыли торговлю-компанию…

Суд, хотя она только грозилась ему рассказать, дело о золоте воспринял живо.

Судебным следователем был (потом только это бросилось в глаза!) - бывший студент Башкин, т. е. родной брат Посудиной. - Лардину отправили в Москву на предмет психического испытания (потом только узналось, что ездила она по адресу, куда сплавлялось золото!) - испытание установило ее сумашедшей, - бумагу представили судебному следователю и студенту Башкину, и Башкин направил дело к прекращению.

Дело пошло в зимнюю спячку.

Узналось же дело - вот каким путем.

Десятник Дракин попал в тюрьму - по совершенно самостоятельному делу: - по обвинению в "краже с убийством", по обвинению в соучастии. Взяли его прямо из трактира "Европа".

Ну, и вот этот самый Дракин, по русско-щедринскому обычаю, топясь, решил топить и все, что можно, - и рассказал, что там-то и там достали они с купцами (сиречь нэпманы) Лардиным и Посудиным двадцать один фунт золота и шесть пудов серебра, переливали все это из церковной утвари в слитки в бане у Лардина, а продавали - и прямо в Москву и местному еврею Молласу, а остатки спрятаны в бане у Посудина.

Вот и все.

III

Тюрьма: на главном в городе месте, вокруг каменная стена и там белый дом, - и в доме только в первую ночь страшно, потом узнают имя-отчество начальника, и имена сторожей, и приучиваются, как прятать деньги, спички и карты, как коротать время, и свои появляются клопы будней. В тюрьме коридоры, от них за волчками двери. Утром подметают сор, и поднимается солнце, и идут за кипятком, и шутят и здороваются, - кто знает, как прошла ночь, каким горем и болями какими?

Девок, что таскали из подвала сор, выпустили через неделю; неделя в тюрьме у них прошла так: первые сутки они выли вместе в один голос, а через двое суток, арестанты по их - если не инициативе, то безмолвному соглашению - и в их пользу - устроили публичный дом, в очередь, в мужской камере. Потом их отпустили за их бестолковость.

Купчих Лардину и Посудину посадили вместе, и они очень сдружились, жили мирно, изводили клопов далматским порошком, а надзиратель Петр Игнатьевич разрешил им иметь при себе керосинку, чтобы готовить самостоятельно от арестантов себе и мужьям и дежурному ключнику. Одеяла они принесли собственные, перин не допустили. Они и донесли на слободских девок, потому что и их мужья стали интересоваться мужской камерой.

В тюрьме было очень тепло, топили хорошо. Еврея Молласа посадили вместе с монахом (долго искали монаха "бородатый, рыжеватый, точно медведь в рясе, точно спросонья"; таких монахов нашли несколько, никак не могли установить, который из них тискался у подвала, и посадили первого попавшегося).

Следователь Башкин, он же некогда студент второго курса юридического факультета, в давние времена перешедший на второй курс по инерции, две недели сидел покойно, потом, вспомнив туманно, что в тюрьмах объявляют голодовки, как требование, плохо поняв, в чем тут дело (ибо рассуждал, что от голодовки выигрывает только тюрьма - меньше идет пищи), - все же объявил голодовку, не ел шесть дней, требовал, чтобы его признали невиновным и отпустили на свободу, к виновным же приплетал явно неподходящих, - но в тюрьме смотрели на дела так же, как и он, и решили: пусть ломает дурака, самому же скучно не есть, а государству доход, не ест - значит кается!

Потом нескольких из них перерасстреляли, - тут же за тюрьмой, на церковном дворе тюремной церкви.

Годы: идут.

Город: камень, дерево, палисады, скука, народный сад, сельтерская местного завода Люлин (и) К, мухи; вот-вот сорвется пожарная каланча и побежит благим матом - от тоски, от одури, от горя, от смердяковщины - запляшет в народном суду и по всему небу разведет такую матерщину, что небу станет жарко!..

Большое сердце

Глава первая

На глаз европейца - все китайцы однолицы; на концессиях европейцы считают бичом, когда один китаец наработает даян сто и уходит к себе в Чифу, продав место брату или соседу за два даяна, - вместе с паспортом. Поэтому надо было иметь не - европейский глаз и не - европейское ухо, чтобы услышать у заводского забора короткий разговор.

- Ты - монгол?

- Нет, я китаец. Я хочу быть с Россией. А ты - монгол?

- Да, я монгол. У вас в поезде едет монгол-бой, из Шин-Барги. Мы оба из Шин-Барги, из Кувот-улана. Я поеду вместо тебя.

- …Шанго.

Назад Дальше