Расплеснутое время (сборник) - Борис Пильняк 17 стр.


- Я совсем обалдел от красоты. Я, ведь, во всех портах выходил, как только отдавали якоря, выходил на берег и ложился спать, только когда уходили в море. Я первый раз вижу это солнце, эти синь, тепло, море, горы, историю наяву, в руках. У меня море спуталось с греками и солнцем, с днем, - а Мустафа Кемаль-паша и его революция непременно связаны с ночью Ирана, Азии, Ассирии, Сирии, - и исторические века человеческой культуры непременно связаны одною силой с Сенторинским вулканом; силы, толкающие лаву из вулкана, - это именно те силы, что толкают человеческие цивилизации, что толкнули нас, коммунистов, на мировую революцию. Мои предки жили и здесь, в Палестине, и в Риме, и в Испании, и в - черт их знает, где они жили эти тысячи лет! Те, что приехали сюда, что-то сохранили за эти тысячи лет, - у меня ничего не сохранено, ни один народ, ни одна страна мне не мать, я все могу только любить и видеть. Вы заметили, те, что ехали на судне, никуда не смотрели, ничего не видели. У меня нет родины, моя родина и мои родичи - весь земной шар и все люди, - я интернационален, потому что я две тысячи лет терял родину, и я коммунист, потому что я умею видеть, у меня есть ремень, приводной ремень, который, я знаю, перемашинит весь мир. Я хочу и умею видеть. Весь мир мне родина. Я смотрю на этих танцоров, - из них прут века, так же, как из Стены Плача, так же, как из русского мужичишки, как из английского потомственно-почетного рабочего, как из Синторина, как из Акрополя. Это мой приводной ремень. У меня, быть может, есть холодок веков моих предков, - я лучше вижу, чем люблю: но - тем лучше я вижу! Вот этого танцора я люблю, потому что вижу, статистически вижу -

- Вам все равно, что Россия, что Англия, что Япония, что Палестина? - спросил капитан.

- Все равно! - мне.

Капитан неодобрительно пожевал губами, посмотрел косо, и первый раз стало заметно, что капитан - подвыпил. Капитан расправил усы и сказал таинственно:

- Вы, стало быть, антисемит? - Я в партии с 1917 г., всю гражданскую войну на плечах вынес, - а вот тоже не люблю еще японцев. Придешь к ним в порт, положим, в Токио, а они - черт знает что за народ! - и капитан сделал до слез презрительную рожу.

…У полночи капитан и Александров возвращались на борт. Шли они, дружно обнявшись, не спеша, покачиваясь. Пароход на рейде давно уже отгудел третьим гудком. В порту было темно, и мыльными пятнами ложились лунные блики на камень, по которому, быть может, хаживали и Иисус Христос и цезарь Тит. Луна огромными осколками ломалась в море. В каике спали арабы, поджидавшие капитана. Капитан разбудил ближайшего, тот улыбнулся, сказал дружелюбно- "москоби, большевик!" - и растолкал товарищей. Где-то совсем рядом провыл шакал. Проснувшиеся арабы заклекотали, как клекочут орлы, просыпаясь перед рассветом. Синяя волна обсыпала большими и малыми осколками луны, качнула, не пустила каик от берега. Арабы заклекотали, потащили лодку, пошли за ней в воду. Тогда волны приняли каик в свой ритм. И в ритм волнам и в ритм веслам, как птицы, опираясь одной ногой о банку и отталкиваясь другой от борта, повисая над водой, похожие на птиц, загребли арабы. И чтобы грести дружнее, они ободряли себя короткой, гортанной песней, значащей приблизительно то же, что российская дубинушка. Они всклекотывали:

Мы мужчины, молодцы! Мы мужчины, молодцы!
Боже мой, путь еще не кончен! - путь еще далек!

Вот арабская песня:

Мастер, осторожней касайся глины,
когда ты лепишь из нее сосуд, -
быть может, эта глина есть прах возлюбленной, любимой когда-то: -
так осторожней касайся глины своими теперешними руками.

На Урале в России, где-нибудь у Полюдова камня, идешь иной раз и видишь: выбился из-под земли ключ, протек саженей десять и вновь ушел в землю, исчез. Наклонившись над ключом, чтобы испить, - и не выпил ни капли: или солона вода, или горяча вода, а иной раз и не хочется пить, но наклонился и - нет сил оторвать губ от воды, - так хороша она. И вот тут, лежа у ручья, видишь, как один за одним - сотни, тысячи - гуськом ползут муравьи, падают в воду, плывут, тонут, ползут: эта армия муравьев пошла побеждать, умирая…

…Судно шло обратной путиной. Было 3 ноября, - через четыре дня наступала годовщина Русской революции. На судне были будни. На спардэке заседал судком - судовой комитет. Годовщину революции приходилось праздновать в море. Общее собрание решало, как провести праздники. Александрову поручили проредактировать стенгазету. Затем все принялись за уборку судна. Подвахта кочегаров примостила к трубам доски на манер того, как примащивают их каменщики и маляры на постройке новых домов в России, - залезла на эти доски, повисла на них и размаляривала заново трубы, пела про камаринского мужика.

Капитан лежал в шезлонге, с блокнотом на коленях: писал воспоминания об Октябрьском перевороте в Одессе.

Старый дом

I

На террасе в этом доме, на косяке у двери были многие карандашные пометки, с инициалами против каждой пометки и датою; каждый раз (раньше, когда дом не был еще разрушен), когда ремонтировался дом, всегда отдавались распоряжения не закрашивать эти даты, - и до сих пор еще хранятся пометки: "К. М. 12 апр. 61 г.", "К. М. 29 апр. 62 г.", - каждые две буквы, хранящие за собою имя, с каждым годом шли вверх. Потом на двадцатипятилетие исчезали года и появлялись вновь в самом низу двери. Инициалы К. М. - Катюша Малинина, прабабка Катерина Ивановна, возросли высоко: высока была и стройна в молодости правительница дома Катерина Ивановна. И каждая первая в роде, так случалось, возникая через каждое двадцатипятилетие внизу двери: дорастала до Катерины Ивановны. И последние даты, "Н. К. 11 апр. 924 г." - достигли зарубок шестьдесят второго года Катерины Ивановны, появившись у пола 7 мая (когда цвела уже, должно быть, сирень под террасой) тысяча девятьсот восьмого года. Н. К. Нонна Калитина, последняя в роде, даты ее и зарубины возрастали в годы - 914, 917, 919, 920–924.

Катерина Ивановна, в девичестве Малинина, потом Коршунова ("Коршунихой" она и померла), - чтобы роду потом перейти к Калитиным, - Катерина Ивановна померла: двадцать пятого октября старого стиля тысяча девятьсот семнадцатого года.

Этот дом, по плохой памяти того, чьи даты появились на рубеже восьмидесятых и девяностых годов, был приданым Катерины Ивановны - Жили тогда на Большой Московской (ныне Ленинская), где была торговля; только на лето приезжали сюда, как на дачу, на берег Волги, - совсем же переселились сюда, когда разорились и умер муж Катерины Ивановны, - и пометы на двери делали веснами, когда после зимы впервые выходили на террасу.

Терраса стояла на столбах, высотой сажени в две. Под террасой росли тополи, белые акации и сирень, и на десяток саженей - до забойки, до Волги - шли лесные склады, бревна, восьмерики, двенашники, тес, дрова, - этим жили Коршуновы-Калитины, - и за забойкой была Волга, просторная и вольная каждую весну и в песчаных мелях каждую осень. С террасы в Волгу можно было бросить камнем и выкинуть тоску. И от улицы отгораживали террасу каменные лабазы, в которых раньше хранились соляные - для всего города - запасы, а потом, когда появился керосин, хранился керосин, вначале называвшийся фотогеном, потом фотонафтелем и только в самом конце керосином. Перед четырнадцатым годом, после разорения, в лабазе хранили рогожи и уголь, - придаток к лесной пристани, где торговали пятериками. И, если на дом взглянуть с улицы со взвоза, - потому что дома строятся по ватерпасу, - казалось, что дом стоит покачнувшись: слева земля подходила под окна, справа под рядом этих окон был этаж кладовых и квартиры для сторожей, а лабазы были уже трехэтажные. К двадцать третьему году обвалился лабаз, и было похоже, что дом прыгал в Волгу и разбил себе рожу - охренный дом - до крови красных кирпичей, да так и замер в своем скачке на дыбах, сдвинувшись, вжавшись в землю для прыжка. Но дом был каменей, громоздок, глух, приданое Катерины Ивановны.

Первое, что сохранилось в памяти об этом доме, - это как умирал дед, муж Катерины Ивановны. Это было в годы, когда пометы этого поколения на дверном косяке только что появились, - и в памяти осталось, что дед умирал медленно, в мучительной болезни, и в полутемном (всегда занавешены были окна) его кабинете удушливо пахло судном красного дерева, похожим на трон деда, - дед не мог ходить, лежал на подушках высоко, и под подушками у него лежали конфекты: вот сладость этих конфект в удушьи судна и осталась навсегда в памяти, - и, если бы где-нибудь в хламе на базаре, встретился этот красного дерева трон судна - через десятилетия - его нельзя было бы не узнать… Но под террасой, на взвозе, на бульварчике наверху так буйно каждую весну цвели белые акации и сирени, - так буйно под террасой и под двенашннками, под забойкой разливалась Волга, несла простор, баржи, пароходы, пароходные гуды, штормы, песни, "дубинушку", людей, бурлаков, мать - русская река. Тогда веснами (весной умирал старик) нельзя было не понять всего буя и вольности земли, вот этой спешащей, дурманящей черемухами, сиренями, акациями, песнями, толпами бурлаков, гудами. По дому ходила, плакала по муже громко и при всех, а в город ездила с зонтиком и в "капоте" (так называлась шляпа) парой в дышлах, учитывала векселя, писала закладные, - а на пристань, к приказчику Михаилу Арсентьевичу, спускалась с тростью- Катерина Ивановна Коршунова-Коршуниха.

Что это: сохранила память, или создали домыслы? - что в этом доме бывал Пугачев, что под домом в подвалах (под домом большие были подвалы, и были они засыпаны) - в подвалах жили разбойники и фальшивомонетчики и шли там подземные ходы. И мальчишкам - им все равно было, что бабушка ездит в государственный банк и в сиротский суд - мальчишкам, тем, чьи даты возникли в девяностых годах, Необходимо было раскопать подвалы, самим застревать там так, что их надо было раскапывать, подкарауливать с кухонными ножами ночами (пока не заснут на посту) фальшивомонетчиков у дверей в кладовую и обдумывать, как бы снова изобрести Пугачева и каждому стать у него Хлопушей (память о Пугачеве крепко тогда жила на Волге, и мальчишки ее почерпали от бурлаков на забойке). Катерина Ивановна, возвращаясь из государственного банка, плакала на террасе об умершем муже и о том, что все дела он оставил на нее, - и мальчишек она наказывала - зонтом и тем, что сажала их в кладовую. В кладовой было темно и сыро, окна были с решотками, и была кладовая о двух этажах; в кладовой лежали сундуки с добрами, в кладовой стояли банки с вареньями и сушеньями, висели весы, на которых можно было качаться, в бочке был квас, - и в кладовой, качаясь на весах, мальчишки не скучали: ели варенье, пили квас; иной раз (от Пасхи) оставались откупоренные, заткнутые хрустальными пробками вина, - тогда пили вина и заедали их цукатами; когда вместе с мальчишками оказывались и девчонки, было плохо - девчонки наказание выполняли обязательно, плакали и не позволяли (под угрозой пожаловаться) есть и пировать. Мальчишек и девчонок было много, потому что у Катерины Ивановны было одиннадцать, а возросло семь человек детей, - и мальчишки держались поодаль от девчонок; но сыновья и дочери Катерины Ивановны разлетелись в те годы по всей России (и даже за границу), слетались только к весне, чтобы оставить на лето своих детей; - и бывало, когда совсем исчезала ребятня из дома, - оставшиеся тогда не различали различия полов, - и память сохранила быль о том, как Борис и Надя травили повариху Андреевну (о Наде - потом еще потому, что это была первая любовь Бориса). Опять была весна, когда красили на улицах дома, когда дымили на перекрестках в городе асфальтом и буйствовала сирень за загородями палисадов, - и Борис с Надеждой порешили стать малярами, красить синькой стены; Борис ходил в коротеньких штанишках, с прорехами с боков, без карманов, - и он отправился промыслить синьки в кухне, где было царствие Андреевны; он синьку с полки взял, но на кухню в этот миг вошла Андреевна; он синьку спрятал в прореху у штанов, но Андреевна потребовала, как требовала бабушка, - "руки показать!" - и синька вывалилась из-под штанины; Андреевна не жила в содружестве с Борисом, она сказала, что бабушке расскажет обо всем. Борис ушел позорно к Наде, которая его поджидала с тазом и водой, где надо было краску разводить. Борис сказал:

- Прогнала - Андреевна, дура.

Бабушки не было дома, - самое ужасное, когда не осуществлен проект, - и вскоре говорил Борис:

- А Андреевну мы отравим. Она страдалица будет и попадет в рай, - ей все равно, а нам - выгода, не будет жаловаться бабушке и синьку мы достанем.

И потому, что бабушка уехала в сиротский суд с приживалкой Дарьей Ермиловной, а слово с делом не расходилось, - вскоре обсуждал Борис конкретно, как лучше отравить Андреевну и убеждал Надежду, что это выгода для всех. У бабушки была темная, строгая спальня со всяческим множеством всяких прекрасных вещей, и была там полочка, где хранились лекарства и яды - от живота, от простуды, от зубной боли, от запоя, от перепоя, от мигреней и нервов (хоть сама Катерина Ивановна "нервов" не признавала, как не признавала, что шар земной есть шар, а она на нем "как вошь на голове"). Борис пробрался в этот шкаф, и план был так задуман: какой-то пузырек с таинственными каплями был опрокинут в сахарницу, а сахар на полке в кухне у Андреевны. Андреевны в тот миг на кухне не было. Борис залез на печку, где спал Иваныч - кучер (какие сказки там рассказывал Иваныч про лошадей и Пугачева, и поговорка у Иваныча: "А ты, ребенок, не замай!"), Борис увлек и Надю на печь, чтоб посмотреть, как будет травиться и помирать Андреевна. Судьба предопределила жизнь Андреевны у печки, и печь ответила Андреевне огнем, вот тем, что разлился по роже у Андреевны синею - почти - волчанкой; Андреевна вошла на кухню, - ребята знали, что Андреевна пьет сто стаканов чаю в сутки; Андреевна взяла коробку с сахаром, открыла, - ребята замерли на печке; Андреевна крикнула сердито:

- Нюшка, дрянь, ты что плеснула мене в сахар?

Нюша - горничная ответила из коридора:

- И вовсе сахара мы вашего не брали.

Тогда Андреевна заворчала себе под нос, из куба в кружку налила кипятку, к столу присела, все ворчала; и взяла огромный кусок сахара, тот как раз, что был обмочен больше всех. Борис на печке замер, у Нади выросли глаза - удвоились от слез. Андреевна сахар понесла ко рту. И тогда заплакала и запищала Надя:

- Андреевна, милая, не ешь, умрешь! - не надо в рай, ты с нами поживи!..

Оторопелою волчанкой рожи Андреевна крикнула зловеще:

- Што-о?

- Мы у бабушки на полке взяли яд, - не ешь, умрешь!.. Ты синьки не давала…

Надя плакалала. Разоблачение по-странному воспринял Борис: он перевалился на спину, задрал к верху ноги и завизжал в блаженстве!.. Случилось так, что в это время из сиротского суда вернулась Катерина Ивановна, - и Надя и Борис, прошед сквозь зонтик бабушки, сидели долго в кладовой: Борис уписывал варенье, а Надя, выполняя наказанье, каялась и плакала…

Там, дома, в тишине больших комнат, затихала усталость дня, только на террасе горели свечи под стеклянными колпаками, и около них вились серые бабочки, и сидела одиноко у самовара - бабушка - Катерина Ивановна, и стояли у двери, как раз там, где даты возрастаний, или кучер Иваныч, или повариха Андреевна. Те, даты коих возрастали сейчас же после "К. М.", отцы, разметались по всей России, инженер, фабрикант, столичный адвокат, - революционер и революционерка - оперная актриса, - два сына ушли под забойку, в галахи, в оборванцы, в горькие пьяницы… Тот, чья дата стала расти третьим уже поколением, Борис, только кусками помнил этот дом, смертью деда, веснами, кладовой, фальшивомонетчиком; - короткие детские штанишки на длинные серые - гимназиста - он сменил в городе, легшем далеко, за тысячу верст отсюда, там, где коротал его отец свои земские дни, полулегальным революционером, всегда забывающим и - при воспоминаниях - строго судящим тот дом на Волге… И вновь приехал этот, теперь в длинных гимназических штанах и в курточке, новой весной, когда буйничала вновь сирень, топились котлы с асфальтом и гудела просторами и бурлаками Волга. И из другого какого-то города, из другого конца бескрайной России приехала туда же - не девочка в платьице в уровень штанишек с двумя косичками, вечный враг заседаний в кладовой, - а подросток с длинными косами, на пол-аршина поднявший свою зарубь на двери в год, в коричневом платьице - гимназистка Надя. Борис ей сказал, что он социал-демократ, она сказала, что она - эс-эрка, и Борис подарил ей стихи Тана, книжку с золотым тиснением, потом оба они зачитывались "Рудиным" Тургенева, и Борис грустил над Рудиным, а Надя - над Наташей. Они играли в крокет, и бывало, когда им приходилось быть в разных партиях: - случайно ли получалось так, что у Бориса срывался молоток и надин - противника шар катился на позицию. Они играли во мнения: - и случайно ли Борис всегда угадывал, кого выбирала Надя. Взрослые тогда часто ездили на лодке за город, на Зеленый Остроз, там пили молоко, покупали у рыбаков стерлядь, варили на костре уху, пели песни у костра и спорили (тогда, мимо дома, мимо бабки Катерины Ивановны, мимо первой этой детской любви проходил девятьсот пятый год), - Надя и Борис сидели в лодке, разговаривали так, что разговор не остался в памяти, ногами болтали в воде (все разувались, даже взрослые, чтобы ходить по песку), - лодка накренилась, Надя качнулась и оступилась в воду - неглубоко, по колено, - но Борис, не думая, бросился в воду, стал там по пояс, поднял Надю и понес ее на песок: все это было моментально, глаза Нади были удивленны и испуганы, и смотрели в небо, - и Борис не заметил, как приблизил губы свои к щеке Нади, как поцеловал - и понял лишь, когда стал погибать, навсегда, бесповоротно, сгорая от стыда и горечи и раскаяния.

В доме внизу, там, где были лабазы, кладовые, подвалы, в полуземле были еще какие-то, похожие на тюремные, ширококаменные, за решотками - как их назвать, - квартиры, каморы, - там на зимовки становились водоливы, - там в одном из таких сводчатых подвалов жил с семьей столяр Панкрат Иваныч, бастовал и голодал, - у Бориса был рубль, серебряный, подаренный ему вместе с кошельком, бабушкой, чтобы копил, - Борис заказал Панкрату Ивановичу - за рубль - полочку для книг… Борис и Надя сидели в зале, держась за руки, - прошла мимо бабушка Катерина Ивановна; Борис пошел вечером с Надей к забойке посмотреть луну, тишь и Волгу, они сели на бревна, - Боря взял Надину руку, - над забойкой возникла грузная фигура Катерины Ивановны - и на утро Надя собиралась ехать к родителям, ей не позволили даже проститься с Борисом, - а бабушка, в зале, под портретами дедов, стуча палкою о пол, говорила Борису непонятные и гнусные слова о кровосмешении, о том, что они не дети, и о том, как прожили она свой век с мужем, с дедом (с тем самым, о котором память сохранила вкус конфект в удушьи его умирания), как никак не жили и только дважды виделись они до свадьбы…

Назад Дальше