Центр - Александр Морозов 21 стр.


Но Карданов: вино вливали в новые мехи, он не спорил. Но, зная прилично эти самые новые мехи, не мог он не приглядываться и к самому вину. И видел, что ребята, конечно, горячие, но… то ли не замечают, то ли им все равно, но только большею частью с упоением вливают самое что ни на есть старое вино в новые мехи. Ростовцев считал, что новью методы автоматически повлекут за собой новое содержание. Что математические методы - это и есть уже чуть ли не экономические реформы.

Но Карданов: изумленно видел, как виртуозно они наловчились моделировать, рассчитывать, оптимизировать. Но что́ именно они моделировали, оптимизировали и т. п. - молодым, горячим ребятам (чересчур и как-то вдруг ставшим хорошо оплачиваемыми), по сути дела, было и неинтересно. Плюс - так плюс, минус - так минус, а для пущей элегантности можно и ноль смоделировать, в ряд его разложить и перекроить многомерно - лишь бы глаз радовало математическим великолепием и на диссертацию тянуло.

Они - эти молодые, горячие ребята (и среди них очень скоро он мог уже числить и своего старого приятеля Юру Гончарова) - очень быстро защитились, накупили тогда еще дешевых кооперативов, машин, дубленок, потом поразводились со своими женами, еще раз понакупили кооперативов (на этот раз - индивидуального проекта) и т. д.

Видел все это и недоумевал (негодовал в душе) не только Карданов, но и Катин отец, замзавотделом в Комитете Николай Яковлев, - шишка немалая и определенную когорту своих стареющих сверстников выражающая. Их негодование и непонимание. Он выражал, но ничего не мог поделать. Его (и его когорты) начальники, люди поопытнее и повыше сидящие, не могли не радоваться чрезвычайно ловкому, исторически раскладывающемуся пасьянсу: они не ставили палки в колеса научно-техническому и даже математическому прогрессу. Упаси боже! Они даже возглавили его. Они не перечили, они дали этим молодым и горячим все, что тем причиталось: степени и должности, оклады и перспективы. И чем взбаламученнее казалось море на поверхности, тем спокойнее становилось на душе, в глубине. Сияющие математические доспехи, выходило, еще надежнее прикрывали дряхлеющего рыцаря традиционной централизации и всех старых идей планирования и управления.

А на поверхности… Будущее и, казалось, чуть ли не настоящее - вот оно - выглядело благосклонным к людям типа Ростовцева. И изумленный всеобщей (в особенности Ростовцева) эйфорией, Карданов вынужден был свернуть штандарты. Тогда, еще во время последней дипломатической беседы с намного выше стоящим товарищем из Комитета (по поводу тиража сборника), с "самим" Немировским, Карданов услышал - после запальчивого своего тезиса о необходимости честной информированности ученого как условии развития честной науки (а иной - и не бывает): "Вы опоздали, мой друг. Эти речи, они были в моде несколько лет назад". - "А информированность ученого, она тоже устарела?" - "Устарела резкость, понимаете, сама резкость, с которой вы ставите эти вопросы". - "Есть время ставить вопросы, и есть время… м-м-м-м - отвечать?" - "И есть время - не ставить вопросы. Мы сейчас с вами во втором времени". - "И надолго?" - "Вы, может, и доживете до третьих времен. Если не разобьетесь. От вас зависит".

Теперь, через столько лет, Карданов дожил до этих третьих времен (по крайней мере, до своих личных, а может, и не только личных), и поэтому ему было важно узнать, чем дышит сейчас тактическая его тогдашняя союзница Екатерина Яковлева-Гончарова. А тогда, во вторых временах, он оказался прав, отступив и уступив поле боя. Не тем, разумеется, что отошел в сторону, - это был его личный выбор и судьба, где и нет, пожалуй, правых и виноватых, - а относительно предвидения последствий.

Карданов, вернее, дал тогда себя убедить Ростовцеву, что его, кардановский, радикализм приведет к разгрому подразделения и прекращению выпусков сборника. Карданов поверил, дал себя убедить (ну что ж, попробуйте, может, вы и правы), слинял, а получилось, что его уход только ослабил позиции Ростовцева и ускорил и собственный уход Клима Даниловича, и все дело попало в руки Гончаровой. Как, впрочем, похоже, и планировал ее папочка. Не именно в с л е д с т в и е и даже далеко не поэтому, но так уж совпало.

Прав тогда Карданов оказался, по крайней мере, в этом: его уход оголил Ростовцеву фланги, теперь не надо было тратить усилий, чтобы сначала ушел Карданов (потому что он сам ушел), и давление приходилось уже непосредственно на Клима Даниловича. Так кто же оказался прав: Карданов или Ростовцев? Карданов тогда ушел, чтобы очистить шефу поле деятельности, не мешать и не компрометировать. И Ростовцев имел-таки - в течение нескольких лет после ухода Вити - эту возможность действовать. Но в конце концов оказалось, что это всего лишь возможность бездействовать.

Просто Карданов понял это раньше.

А Ростовцев - позже.

Катя в эти игры не играла. (Зачем играть в какие-то игры, если они и так разыгрываются, как тебе надо?)

Карданов собирался заскочить в редакцию, а потом уже начать операцию по "отлову" Гончара. В редакции его неожиданно расслабили - в смысле необходимости отлова лучшего друга по первой молодости. В редакции с ходу заявили, что зачисление его в штат - дело решенное, но это бы еще ничего, к этому Витя уже попривык. Однако затем состоялись некоторые, уже вполне осязаемые действия. Его повели по кабинетам. Сначала в кабинет к Главному, который долго (минут сорок) со вкусом расспрашивал Карданова, как тот собирается строить свою будущую работу, сколько и о чем собирается в ближайший год писать сам, как намерен работать с авторами, то есть каким ученым и журналистам и какого рода материалы собирается заказывать. Витя на все это ответствовал толково и даже с запасом толковости, бойко (однако ж не легковесно) развертывал свои ближайшие и дальнейшие перспективы.

Затем дали Вите номера телефонов и комнат в той организации, которая ведала финансами и кадрами журнала. Все выглядело так, будто и не было годичной истории с ватой. Развивалось, как теоретически (а также в представлениях самого Карданова) и должно было развиваться. Пришел, предложил услуги, поговорили, порасспрашивали о ближайшей программе действий, все сошлось - и "Пожалуйте, дорогой товарищ, ступайте оформляться. Не споткнитесь, здесь крутая ступенька". Раскрутка происходила самая нормальная, здравая, давно ожидаемая. Невероятно! Но факт. Какой там мираж, если уж Вика Гангардт, пролетая по коридору (она всегда пролетала по коридору, сколько бы лет ни ходил Карданов в эту редакцию, хоть и трасса невелика, - шесть-семь кабинетов и коридорчик метров в двадцать, - но всегда и неизменно, как озабоченная птица к птенцам, пролетала по этому коридору Вика-боевика), не задерживаясь, пожимала лапы Карданову и поздравляла. И раз, и на обратном пролете - два… Если уж… Оно, положим, всем и всегда она пожимала лапы, всех и всегда с чем-то поздравляла, что-то сообщала, о чем-то предупреждала… Но не безумием же все-таки светились остренькие ее зрачки. На чем-то же она основывалась… "Ну, поздравляю, Витя. Я всегда это говорила. Кого же и брать, как не тебя? Поздравляю. Давно пора. Я так им всегда и говорила".

Они - те, которым Гангардт якобы что-то такое всегда говорила, сказали, однако, Карданову следующее: "Пока в кадры не ходи. Через пару неделек пойдешь".

А за эти пару неделек надлежало Карданову съездить в командировку от журнала. В Ивано-Франковск. На симпозиум. И написать статью с красочным рассказом о копьях, кои будут там скрещены учеными мужами в ученых спорах. Надлежало Вите, стало быть, положить последний штрих на свою внештатную деятельность, завершить ее еще одним безупречно профессиональным мазком, прежде чем окончательно распроститься со своим надоевшим вольным статусом и со скамеечки запасных перейти в основной состав сыгранной редакционной команды.

История с ватой в институте Сухорученкова многое теряла таким образом в своей актуальности. Но Витя все-таки решил предпринять отлов Гончара и, если уж не впрямую просить поспешествовать, то все же пообщаться… как уж там сложится. Не виделись давно. Хоть и жили теперь, после переезда Гончара из Чертанова, - почти как в доженатые годы - за пять дворов, четыре переулка. Кстати же, у него для Юрки и бомбочка имеется - посмакуем вволю эскападу лихого дельца, которого взрастили в своем здоровом коллективе под биркой добродушного флегматика Дмитрия Хмылова.

И потом - принят-то он принят ("если уж и это все не считается за принят, то уж я не знаю…"), но не немедленно. Какая-то тут тонкая, нехорошая чепуха зависала на горизонте. Нужно редакции, чтобы он привез материал из Ивано-Франковска? Ну так что ж, и привезет, конечно. Но зачем увязывать это с оформлением? Как будто сомневаются в каких-то его профессиональных достоинствах (за десять лет не убедились - ну и ну!), как будто им нужно было еще одно доказательство. То, что Витя с большим запасом профпригоден к работе в редакции, - очевидно. А очевидность, как говорили древние, умаляется доказательством.

XVII

В послевоенной Москве, мальчишкой, он путешествовал иногда по маршрутам городского транспорта до конечной, на край Ойкумены - обжитого, понятного для него мира.

Вот и теперь Юра не узнавал пространства. Конечно же, город, но не тот, аккуратно перехваченный кольцами нарядных бульваров, засыпающий под вкрадчивый шорох троллейбусных шин, город-терем, знакомый, обжитый, архитектурно-насыщенный… Здесь насыщения не было, и беспорядочный индустриальный пейзаж торчал клочьями, уходил вдаль десятками блестящих рельсов, распадался на клочья, раздерганный спицами дикого, бесструктурного пространства. Пахло мазутом, травой после дождя, хлоркой, штукатуркой и железом.

Он оказался где-то за Савеловским вокзалом, там, где его город уже кончился и где начиналось что-то громадное и громыхающее. По сравнению с чем Юра чувствовал себя не только что птенцом (коим и был), а птенцом, выпавшим из гнезда.

Народу вокруг двигалось много. Но, как и пейзаж, люди эти выглядели для Юры непривычно. Они не образовывали единства, той вечерней городской толпы (на улице Горького, например), среди которой он шнырял, как юркий пескарик в стае своих. Здесь все дышало ка кой-то резкостью, казалось раздробленным, нелогичным, диссонирующим. Вот поволокли куда-то страшные по размеру, почти неподъемные дерюжные мешки. Вот четверо побежали почему-то через пути, как подстегиваемые тонкими вскриками маневрового паровоза. Сидели на тюках женщины с низко повязанными на лоб платками, сидели спокойно, но цепко поглядывали вокруг. Патруль остановился над спящим на скамейке солдатиком, распустившим верхние крючки на гимнастерке, вольно вытянувшим ноги в бессмысленно длинных сапогах. Но будить служивого почему-то не стал. Один патрульный аккуратно присел рядом, а другой пошел вслед за офицером, показывающим рукой на длинную желтую одноэтажку.

Юра смотрел и впитывал. Мощные, но беспорядочные ритмы насквозь материального необработанного мира.

Вдруг он увидел двоих, стоящих около одного. У двоих в руках были то ли тонкие трубы, то ли толстые прутья. Все-таки скорее всего обрезки труб, диаметром примерно такие же, как от газовой плиты в Юркиной квартире. Он не видел, как они избивают третьего трубами. То есть не уловил самого момента хотя бы одного удара. Но позы всех троих, их дергающиеся тела, руки, головы исполняли пантомиму, смысл которой мог быть только один: творилось зверство.

И, как змейка на флейту факира, как под гипнозом непереносимой боли, которую - пусть сразу умереть! - но надо немедленно отменить, двинулся Юра на подгибающихся йогах… Выяснить… Убедиться… Отвернуться и уйти - навечно будешь приговорен воображением, которое не остановится и вдесятеро нарисует… А может, еще и ничего страшного? На полпути (весь путь-то - метров в пятьдесят) он увидел, что к трем мужчинам подошел милиционер. А когда приблизился вплотную, разглядел, что у бетонного столба стоит мертвец. Он еще стоял, еще топтался и даже щурился. (И при этом из мелких трещин вокруг глазниц что-то сочилось.) Юра так и не увидел ни разу ни одного удара. Он увидел сразу результат. Двое с обрезками труб разбили лицо третьего до вздутой, бесформенной серо-лиловой маски (как морда бегемота) и теперь тоже топтались около, как бы изучая дело рук своих. Оглядывались на убитого, доругивались, то снова замахивались стальными обрезками, то в недоумении рассматривали их, как бы не понимая, почему эти предметы у них в руках. Молоденький милиционер оттеснял двоих от третьего. От того, что было недавно третьим. Он оттеснял их только и пару раз перехватывал за запястье их руки, когда они опять прорывались к бетонному столбу. К мертвецу, который все еще каким-то чудом стоял около него.

Народ быстро группировался полукружием в нескольких метрах, как бы оцепляя место ристалища. Рыцарского поединка. Слышались голоса:

- Ишь, уделали человека. Бядовые…

- И за что?

- Свои небось. Разберутся.

- Уже разобрались. Уделали по маковку.

- Средь бела дня…

- В Склифосовского надо!

- Не довезут. Чисто уработали.

Впереди толпы, совсем рядом с милиционером и двумя убийцами, бессмысленно и грозно что-то рычавшими, стоял Юра. "Свои небось", - пронеслась у него в голове услышанная сзади фраза. За что? Он понимал только одно, с оголенной, последней ясностью галлюцинации, что надо немедленно узнать: за что? Что это "за что" должно тут же выясниться и объясниться, иначе и совсем уж невозможно… ни жить дальше, ни возвращаться к жизни. К городу-терему.

Но в это мгновение оцепенение нарушилось. Люди - все как один - по какому-то признаку догадались, что предстоит уже только "словесное", что-то цивилизованное и рутинное, а д е й с т в и е кончилось. И - как выключили ток, приковавший людей к месту, - все разом сдвинулись, загалдели, полукружие-оцепление сломалось, и толпа вплотную надвинулась…

Юру сразу оттерли в сторону… Люди, сбросившие оцепенение, уже вовсю шуровали, проталкивались, кто как мог, поближе к бетонному столбу. Сначала он еще видел головы тех двух и милиционера, видел, что милиционер обращается попеременно то к ним, то к народу, увещевая, объясняя и требуя. Указывая рукой, как незадолго до этого офицер патруля, на желтое одноэтажное здание. Затем перед глазами Юры плясали, колыхались, сомкнувшись, уже только чьи-то спины. Он не очень сопротивлялся выталкиванию из горловины воронки. Настроение толпы передалось и ему, он тоже почувствовал, что мгновенный, ошеломляющий ужас выключен, взят в скобки, что секунды снова затикали на всех циферблатах жизни, и нормальная реальность снова продолжила свой непрерывный ход. Нормальная непрерывность, запнувшаяся мгновением дикости, запульсировала, торопясь затянуть свою ткань, рассеченную взбесившимся скальпелем.

Но настоящего облегчения Юра не почувствовал. Нормальная реальность снова сомкнулась и поглотила, приняла в себя тех двоих. С ними, наверное, разберутся, что-то с ними сделают, как-то поступят, но… как с нормальными людьми. А его сердце, саднившее, как от удара безжалостного, страшного кулака, выстукивало о другом: хотелось рвать их зубами, плевать, унижать и бить. Калечить всерьез. И обязательно принародно.

Око - за око, зуб - за зуб! Самое древнее в натуре человека. Оно завывало, вопило в нем… единственное, что могло утолить, уврачевать, уравновесить… Догнать! Он снова бросился в гущу людей, его быстро стиснуло с боков, а впереди возвышалась равнодушная, гороподобная спина. Он замолотил в нее кулаками, затем, обессилев - с досады на бесплодность усилий, - принялся просто толкать… ватное равнодушие преграды.

…Что же такое счастье? По крайней мере одна, и - потому, что настигает мгновенно, - самая острая его разновидность - проснуться и понять, что это был сон. И толкаешь не чью-то спину, а свою же подушку.

Есть ли та чаша с нектаром, в котором не плавала бы черная, субатомная частичка, неустранимая горошинка яда?

В чаше Юрия Гончарова плавали, и не одна, а три горошинки: распад семьи (это ничего, на это он, кажется, шел), распад личности (это он надеялся удержать под контролем) и страх. Чаша, наполняемая хмельным, вела от победы к победе, от возвышения духа к его воспарению, от эйфории к фейерверку фосфора мозга.

До обеденного перерыва он держался. Замкнутый, похмельный (то, что похмельный, могли только догадываться, но при этом не указывать пальцем, потому что с утра, перед работой, тщательно отдраивал себя изнутри и снаружи. А видели только, что замкнутый), держался на плаву, давал указания и принимал указания, устраивал короткие обсуждения ("Так где мы стоим, ребята?"), плел сеть деловых телефонных звонков, удерживал дело на месте, чтобы оно если уж и не двигалось вперед, то хоть не разваливалось.

А с обеда исчезал. Заранее подготовив почву, так чтобы отдел - и выше отдела - чтобы коллеги и начальство убедились в необходимости его поездок в другие НИИ, в министерство, словом - "на объекты". Ни до каких объектов он не доезжал, а начинал, благословись, сразу с пивбара, точнее, с непритязательного "загончика", расположенного почти напротив Института. Вечно эта история продолжаться не могла. Но полгода могла. Пока расходовал капитал прежних лет - связи, умение держаться на плаву, авторитет. До тех пор, пока было что́ расходовать.

И… до вечера шла возгонка. Он в совершенстве изучил географию пивных автопоилок и винных кампусов (небольшие палисаднички и просто пятачки около винных магазинов, где табором стояли кочевники из племени "Из горла", из секты "Проталкивателей пробок", где из кустов раздавались храп и бульканье, а на ветвях росли обгрызенные граненые стаканы). И чем ниже соскальзывало солнце к западной кромке горизонта, тем выше всходило в мозгу солнце чумного веселья. Алкогольной, расплавленной радости, ограненной в бессмертные, переходящие, как эстафета, из рук в руки цилиндры.

Но в этой чаше плавала (и не плавилась) черная, субатомная частичка: страх. Если бы не ночи и не сны… Все это можно было бы еще выдержать. Но наступала ночь, и начиналась трансляция страха по проводам забытья. "Беспричинные страхи" - клинический термин, который он слышал когда-то от подкованного Кюстрина, не жильца на этом свете, но - неизвестно для чего - складирующего в голове множество экзотических сведений. Насчет беспричинных Юра не очень-то беспокоился. Знал, что в этом случае нужно просто держать себя в руках. Что они действительно беспричинные и утром разбегутся прятаться, как домовые по печным трубам. Что это просто отыгрыш перевозбужденных спиртовыми кубиками, пришпоренных нейронов. Что это надо просто терпеть согласно кондовой мудрости: "Любишь кататься - люби и саночки возить".

Назад Дальше