Вернулись Петька и Марфуша только вечером. Васька ни о чем их не расспрашивал – ему-то что? Мало ли люди дурачатся! Передав пост Петьке и Марфуше, он преспокойно спустился вниз, залез в небольшой шалашик, сооруженный для них все тем же Каплей, и тут же заснул.
А Петька и Марфуша опять глядели в ночное небо, считали звезды, но были тихие, не говорили друг другу ничего, да и чего они могли сказать?..
Сказали они это главное для обоих слово гораздо позже, в канун войны. Провожая однажды ее до калитки, Петька задержался, взял Марфушу за голову обеими руками, повернул к себе и, глядя прямо в ее забеспокоившиеся глаза, сказал взволнованно:
– Журавушка моя!..
– Ты что?
– А помнишь нашу вышку в поле, журавлей?..
Марфуша помнила.
В ту ночь она впервые не закрыла перед ним калитку. А на третий месяц ее замужества Петра позвала в райвоенкомат повестка. Прямо от райвоенкомовского крыльца вместе с Василием и другими селянами направились на станцию. Там ждал их эшелон. Провожала обоих одна Журавушка – так звал теперь жену Петр. Провожала и не знала, что навсегда... А погиб он уже за Днепром, в сорок третьем.
Дивизия наступала в Кировоградской области. Декабрьской лунной ночью пехотинцы, в том числе и отделение Петра, расположились на окраине большого селения Калиновка. В снегу вырыли временные, неглубокие окопы. Ждали утра. Петр, прикрывшись полушубком, лежал на спине и, по обыкновению, когда выпадала такая минута, глядел из-под ушанки в студеное ночное небо. Звезд было много, луна кособочилась чуть ли не над самой головой Петра. Млечный Путь распростерся над миром и вел куда-то свою бесчисленную звездную армию. Из армии этой падал, срывался то один, то другой подстреленный каким-то невидимым врагом боец, но армия не уменьшалась от этих потерь и продолжала свое вечное, никем и ничем не остановимое шествие.
Я представляю себе и эту ночь, и Петра в его снежном окопчике.
"Вот так же и мы тут, на земле, – мог бы подумать Петр в такую минуту и сам подивился бы неожиданному сравнению. – Идем, убивают нас, падаем, оставляем в земле одного, другого, армия же не уменьшается. Идет себе и идет вперед. И никому уж не остановить нас..."
Он не успел довести своей мысли до конца. Все оборвалось как-то в один миг. В миг этот что-то вспугнуло рядом снег, он султаном метнулся вверх, колючий и неожиданно горячий. И все. Больше ничего уж для Петра не было, потому что не было уже и самого Петра.
Двадцать лет спустя, в который уж раз, приехал я в Выселки. Как всегда, в первый же день потянуло в поля. Только что начали убирать хлеб. В шестьдесят третьем он вышел негустой: замучили засуха и жук кузька, вреднейшее существо, неизвестно для какой надобности придуманное природой. Комбайнеры прилаживали машины, вздыхали, шелуша нетучные колосья. Меж ними был и дедушка Капля. Он вздыхал больше всех, но это уж, видать, по старческой своей привычке.
– И сторожить-то, ребятки, мне, кажись, будет нечего. Придется подписать всеобщее и полное разоружение. Сдам свою орудью на склад, а сам подамся в космонавты.
– Устарел ты, дед, для космонавтов.
– Не скажи, Василий! Стар-то я стар, это верно. Это всяк видит невооруженным, как говорится, взглядом. Но зато легкий, как перышко. Во мне фунтов двадцать будет – не боле. Самый раз в космонавты.
– Тогда уж и старуху бери с собой.
– А это еще зачем? Она мне и на земле надоела.
– Как зачем? А кто ж кальсоны за тобой будет стирать?
Механизаторы расхохотались. Капля же был невозмутим.
– На небесах кальсоны ненадобны. Там комбинезон да еще... как его.... этот самый, скандфар...
– Скафандр, – уверенно подсказал Василий.
– Ну, это шапка такая круглая, стеклянная на голове... – начал было Капля.
– Не стеклянная, дед.
– А какая же, по-твоему? Ты что, Василий, уж не родственник ли Валюшке Терешковой али там самому Гагарину, а?
– Родственник не родственник, а знаю, – важно сказал Василий.
– А говорят, днями кто-то на саму аж Венеру полетит, – мечтательно объявил Капля.
– Враки, – сказал Васька. – На Луну еще надо сначала слетать.
– На Венеру, стало быть, не хошь? Боишься? Хм, – хмыкнул дед явно какой-то своей грешной мыслишке. – Ну, валяй на Луну, это поближе, побезопасней...
– Дед, – перебил вдруг Васька. – А помнишь, чай, как мы тут с тобой коровам хвосты крутили? А теперь на Венеру тебя потянуло. Ишь ты!..
Все смолкли. Где-то, под самым Млечным Шляхом пророкотал реактивный самолет. Прочертил небо не то падающий метеорит, не то очередной спутник.
– Да, подкузьмил нас хлебец, – опять вздохнул Капля.
– А в Заволжье, говорят, урожай невпроворот.
– Стало быть, и мы не пропадем.
И снова все оживились, заговорили.
Василий глядел на небо и думал о чем-то своем, может быть, далеком, может быть, близком – кто его знает. Может, на какой-то из тех далеких и загадочных звезд тоже сидят где-то сейчас люди и думают все о нем же, о хлебе. А как же иначе?..
Вечный депутат
Теперь уже не все в Выселках помнят, когда Акимушку Акимова впервые избрали депутатом. Во всяком случае, на его депутатской памяти сменилось не меньше полутора десятка председателей и такое же количество секретарей сельского Совета.
По профессии Акимушка – кузнец, единственный на все село. Кузнецом был его дед, был кузнецом и его отец, тоже Аким Акимов.
Акимушка-младший в кузне отца исполнял обязанности и молотобойца, и горнового. Не тогда ли высельчане начали присматриваться к рослому, добродушнейшему пареньку, готовому в любой час и в основном безвозмездно исполнить любую их просьбу: одному подковать лошадь, другому смастерить ведро, третьему набить обруч на кадушку, четвертому ошиновать колесо.
После смерти отца Акимушка стал единственным хозяином кузницы. Ему помогали теперь его старшие сыновья. Все, однако, заметили, что Акимушкино предприятие нисколько не обогащало хозяина, в то время как кузнецы в других селениях всегда были людьми большого достатка. Крыша на Акимушкиной избе прохудилась, жуткими ребрами стропил наводила уныние на прохожих, бросивших на нее мимолетный взор; починить избу, перекрыть крышу было некогда: кузня забирала все время и все силы, нанять кровельщика тоже было не на что – Акимушка брал плату лишь за большие услуги, за малые не брал ни копейки. А так как малыми считались у него все те, о которых поминалось выше и с которыми, главным образом, и шли односельчане в кузницу, то и получалось, что Акимушка трудился для блага кого угодно, только не своего. Мужички, наиболее ухватистые и предприимчивые, такие, скажем, как Василий Куприянович Маркелов, унося от Акимушки какую-нибудь починенную вещицу, ухмылялись про себя: "Дуралей же ты, Аким! Стоишь возле деньжищ и не гребешь их пригоршнями!" Иногда советовали:
– Да бери хоть по пятачку. Не то пустишь семью по миру.
Акимушка отмалчивался, думая, в свою очередь: "Черта с два с вас возьмешь! Приучил вас так – все бесплатно. А попроси семик – взвоете, живодером обзовете ай еще как, знаю я вас!" И не брал. И разорился бы. И вылетел бы в ту самую кузнечную трубу, из которой круглые сутки попыхивал душистый дымок, милый сердцу коваля. И скорее всего действительно пошел бы по миру со всей своей большой семьей, если бы не началась коллективизация.
Вздумай кто-нибудь сейчас поднять селянский архив и полюбопытствовать, кто первым подал заявление в колхоз, то этим первым оказался бы Акимушка Акимов. Он будто бы только и ждал этого часа: написал заявление задолго до общего собрания, отнес его уполномоченному райкома и тут же предложил свои услуги в качестве агитатора, хотя прежде ему не доводилось произнести перед обществом и пяти слов: работа кузнеца в длинных речах нисколько не нуждалась, напротив, требовала полной сосредоточенности.
Кузница была немедленно передана артели. В жизни Акимушки как будто ничего и не изменилось. По-прежнему торчал он со своими сыновьями в кузне, по-прежнему стучал молотком, по-прежнему лицо его было рябоватым не от оспы, а от мелких осколков окалины, лишь глаза чуток повеселели. Впрочем, вскорости им пришлось вновь погрустнеть; дела в колхозе, за который Акимушка всегда чувствовал себя в ответе, что-то не очень клеились. Вслед за кулаком из села – только уж добровольно – двинулся середняк. По чьему-то распоряжению был вывезен весь хлеб и весь фураж. Начался массовый падеж лошадей, а затем страшный голод: люди умирали семьями, рушились дома, редели улицы, все больше и больше окон слепло – уезжающие в город наглухо забивали их досками и горбылями. Ныне, спустя тридцать с лишним лет после того ужасного года, памятью о нем остались только бугры от фундаментов, да котлованы от погребов, да то там, то сям видневшиеся из-под земли перламутровые отблески ракушек: ракушки эти вылавливались в реке, в озерах, ими люди пытались спастись от голодной смерти. Дети, глядя на эти посверкивающие останки исчезнувшей и непонятной для них жизни, спрашивали теперь мать либо отца:
– А что, тут разве было когда-нибудь море? Откуда эти ракушки?
Отец, мать, бабушка или дедушка молчат. И что они могут сказать несмышленышу? Они-то знают, что если тут и было море, то это море людских слез. Зачем же говорить об этом малышам, зачем бередить, тревожить детское сердце?..
Чернее кузнечного горна стало лицо Акимушки. Белым накалом светились на нем глаза, в которые так часто заглядывали односельчане и как бы спрашивали: "Что же это? Как же это, Акимушка? Ведь мы за тобой все пошли? Ведь ты, человек партейный!"
Он отвечал, как мог. Говорил, что там, наверху, разберутся. Сталин пришлет в Выселки своего человека, тот посмотрит, накажет виновных – и все будет хорошо.
Никто в Выселки не приехал, а вот такие, как Акимушка, к счастью, не пали духом, не опустили рук своих, и артель медленно вновь стала подыматься в гору. И вот тогда-то, кажется, Акимушку и избрали депутатом. О своих обязанностях он имел довольно смутное представление – что оно такое, депутат?
Кузьма Удальцов – к тому времени он еще не был Каплей – решил дать совет Акимушке. По мнению Кузьмы:
– Депутат должен служить мне, равно как и всем прочим гражданам села Выселки, верой и правдой. Ну, что касаемо веры церковной, она тебе, Акимушка, ни к чему, – спохватился Кузьма. – А насчет правды ухо держи востро. Депутат без правды, что соха без сошника: пахать будешь, а борозды за собой не оставишь. Так-то, милок! А теперича послушай, что я скажу в части твоих, стало быть, обязанностей.
Так как разговор происходил в Акимушкиной избе, Кузьма время от времени бросал короткие взгляды в сторону печки, где хлопотала хозяйка; чудилось Кузьме, что там зреют не иначе как блины, до которых был он превеликий охотник. Блины и особенно полная уверенность в том, что он их непременно отведает – не такой человек Акимушка, чтобы отправить гостя, не попотчевав, – а также сознание своего превосходства в смысле житейского опыта сделали Кузьму необычайно словоохотливым и активным. Загибая один палец за другим, он начал перечислять депутатские обязанности Акимушки:
– Перво-наперво, конешно, следить за тем, чтобы все, как есть, было по закону. Чтоб никто никого не обижал без надобностей. Лодырей и воров – всех чтобы к ногтю, как вредную тварь. И вот еще что: чтоб женщин, баб, стало быть, – Кузьма повысил голос явно для того только, чтоб его услышала Акимушкина жена, – никто из мужиков больше пальцем не тронул. Не давать их в обиду ни днем, ни ночью... кхе... чтоб, значит, раз они равные промеж нами, так пущай и будут равными в самом деле, а не на бумаге. Понял? Чтоб отныне мужики сами через день топили печь и доили коров – это обязательно! Особенно за молодыми супругами поглядывай. Ежели не ладится у них по глупости семейная жизнь, смело иди, вторгайся в эту самую жизнь, налаживай ее. Парня вразумляй, когда надо, кулаками. На девку больше ласковыми словами действуй. Баба, особливо молодая, ласковое слово любит...
Акимушка слушал внимательно, терпеливо и не перебивал. Однако последний пункт наставления не на шутку встревожил его.
– А не даст мне в ухо тот парень, ежели я в его семейные дела буду совать свой нос? – спросил он.
– Не имеет таких правов! – живо оторвался Кузьма. – Кто же подымет руку на депутата? За такие дела сразу в каталажку попадешь. Ты ведь теперь неприкосновенное лицо. Тебя даже, если ты ненароком кого по морде съездишь, арестовать не могут. Для этого должен Верховный Совет специально собраться, чтоб тебя арестовать. А когда он соберется? Что, у него других дел нету? Будет он заниматься всякими пустяками!.. Ты теперь голова на селе, ты выше всех, потому как до царя, то есть до Верховного Совета, далеко, а до Бога высоко – действуй сам по совести!
Посреди стола уже вырастала стопа блинов. Над ними курился соблазнительно пахнущий дымок. Рядом со стопой хозяйка поставила большое алюминиевое блюдо с кислым молоком. Все это великолепие не могло не действовать на Кузьму возбуждающе. Речь его становилась горячей, мысль государственно крупной и смелой.
– Покушай-ка блинков, Кузьма Никифорович, а то остынут, – предложил хозяин.
Но Кузьму, казалось, уже не остановить.
– Блины никуда не убегут, – вполне резонно заметил он. – А ты вот слушай, что говорю. Завтра же собери в нардоме всех жителей Выселок и прочитай им лекцию...
– Лекцию?
– Ну да. О социализме и коммунизме. Растолкуй, разжуй да положи в соску им, как малому дитю, все как есть про Советскую-то власть. При социализме, мол, кто не работает, тот должен язык положить на полку, а заодно с языком поместить на той самой полке и зубы, потому как кусать им будет нечего. Понял? Так и скажи! А вот когда до коммунизма доберемся – там скажи, всем все одинаково, работал не работал – жри, черт с тобой, всем хватит, поскольку полное во всем, значит, изобилие! Тогда, если хочешь знать, никто работать не будет. Во житуха! – Кузьма даже языком прищелкнул от предвкушения такой великолепной жизни, что будет при коммунизме.
Молчаливый и терпеливый его слушатель все же опять высказал сомнение:
– Откель оно возьмется, изобилие, ежели никто не будет работать?
– Откель, говоришь? Эх, неразумная твоя голова! А машины? Видел, поди, два фырзона к нам пригнали? Чертяки, пашут – удержу нет! Мой бы Бухар за ними не угнался. Теперь буренкам нашим малина, опять приступят к исполнению своих прямых коровьих обязанностей.
Акимушка был не настолько наивным человеком, чтобы все сказанное Кузьмой принимать за истину. Акимушку, например, никак не устраивал коммунизм, где бы никто не работал. С детства, едва став на ноги, сам он трудился и не мог не трудиться, как не мог не есть, не дышать, не пить, не спать. Следовательно, из советов Кузьмы надо выбрать лишь разумные. Главный из них – помогать людям – был всегда главным и для Акимушки. О нем-то он и помнил всякий раз, когда требовалось его вмешательство.
Недолго коровы исполняли свои прямые коровьи обязанности. Началась война – и о буренках опять вспомнили. Тракторов и лошадей и прежде-то не хватало, а теперь подавно. Где-то далеко на западе грохотали орудия, ревели танки. А здесь, над тихими, пригорюнившимися полями, вновь заскрипело ярмо.
На Акимушку, единственного кузнеца в Выселках, выхлопотали бронь. И он в числе пяти-шести мужиков остался среди бабьего царства, среди стариков, подростков и малых детей. Прямо в самой сердцевине горя народного. Идет за плугом бабенка, погоняет, понукает свою кормилицу корову, обливается потом и еще не знает, что вон та девчонка, которая бежит из села с большой ученической сумкой через плечо, несет ей, работнице, недобрую весть. "Похоронная" – так нарекли ту черную гостью, которая зачастила в Выселки. Падает прямо на сыру землю родимая, рвет на себе волосы, ломает и без того изломанные тяжкой работой рученьки, воет дико, со страшным надрывом, – чем утешить ее, где то единственное слово, которое могло бы поддержать несчастную?..
– Слышь-ка, мать?.. Слышь-ка! – Он подымает ее за плечи, поворачивает искаженное болью лицо к себе. – Слезами горю не поможешь. У тебя дети малые – подумай о них...
У Акимушки все дрожит внутри, щеки ходят ходуном от вспухших желваков, но ему нельзя показывать слабость.
– Ну, поплачь, поплачь еще. Слезы облегчают. Дайкось я попашу.
Он уходит вслед за коровами по борозде, большой, неловкий и всем родной. Женщина опять падает в сырую борозду, просит, умоляет:
– Землица, родненькая, возьми и меня к себе... Господи, да что же это?.. Доколе же это?..
Молчит земля. Не торопится принять овдовевшую солдатку. Знает, мудрая, что худо будет тут, на земле, без ее рук, без ее сердца, без ее великого терпения. Стране и ее солдатам нужен хлеб, а кто ж его добудет, если не эта вот рыдающая, корчащаяся от судорог молодая женщина? Встает и, качаясь, медленно идет по борозде. Сейчас она возьмет у Акимушки поручни плуга и поведет пашню дальше. И ничего ему не скажет. Ни сейчас, ни позже, когда увидит на своем вдовьем подворье кучу хвороста, неизвестно кем привезенного ночью...
Конец июля. Год 63-й. Тучи, все почти лето обходившие Выселки стороной, наконец, словно бы посовещавшись, сгрудились отовсюду, поклубились для порядку, ударили раз и другой раскатистым громом, горизонты жадно облизнулись молниями, и на Выселки, на поля, луга, огороды опустился дождь – сначала робкий и редкий, крупные капли падали, подпрыгивали на сухом черноземе, не желавшем принять их в себя, потом этих капель стало больше и больше, и вот они уже соединились и хлынули с небес ручьями. Люди не прятались в домах, стояли посреди улицы с открытыми головами, купались в этой небесной бане; ребятишки, засучив штаны, устремились в первые лужи, образовавшиеся в яминах, на дороге.
– Что вы делаете, паршивцы? А ну, марш по домам! Не то уши надеру!
– Не надерешь, дядя Аким!
– А вот и надеру!
– Не имеешь права. За это тебя в тюрьму посадят!
– Кто это вам сказал?
– Ты сказал. Сам же говорил, что ребятишек нельзя бить. За это судить надо!
– Ишь вы, законники, – незлобиво ворчит Акимушка и возвращается к себе в избу.
Изба эта теперь покрыта шифером. Рядом еще две такие же избы. А там еще и еще. С полей гонят в гараж машины – тракторы "Беларусь", ДТ-54 – это, кажется, Харьковского завода-ветерана; а вот разбрасывает гусеницами грязь КПД-35 Липецкого завода – прямого наследника ветеранов; грузно плывет с горы великан челябинец; за ним будто бы семенит крохотный кировец-универсал. Акимушка невольно останавливается, глядит на тракторы и неожиданно думает о том, что они съехались в его Выселки чуть ли не со всех концов страны. Чтобы Выселкам было легче жить. Чтобы Выселкам было повеселее. С полей же спускается вниз согнанное дождем стадо. Буренки вновь приступили к своим прямым служебным обязанностям. Теперь уж, вероятно, навсегда.
А вечного депутата ждет в избе тетенька Глафира. Она нетерпеливо ерзает на лавке, стреляет шустрыми глазками туда-сюда, ждет, по всему, нахлобучки.
– Чего ж ты, тетенька Глафира, боронешку-то от кузницы утащила? – спрашивает Акимушка. – Зачем она тебе?
– Я не тащила.
– А как же она у тебя во дворе оказалась?
– А вот как дело было, Акимушка. Иду я это восейка мимо кузни – гляжу, лежит она, боронешка. Дай, думаю, возьму, а то ведь унесут, украдут. Лежит без присмотра.
– Судить будем тебя, тетенька Глафира. За кражу.
– Судить?
– Судить.
– Товарищеским?
– Товарищеским.