- Мне ведь всего пятьдесят два. Удивительно? Сама удивляюсь. А что делать - сгубила болезнь. Сперва ноги болели да отнимались, а теперь в груди не стало дыхания. Туда дохну - ничево. А обратно - что-то застрянет, и сердце колотится. У меня и астму признавали, потом како-то давление. Ты не знаешь, на что оно давит? Я в больнице все добивалася, а там, понимаешь, хохочут. А что смешного, если валит мою головушку. А почему - сама догадайся. Ну ладно, я отвлеклася... А парня я твоего знала, и сестру его знала. А как же, бывали дела. И у коров вместе робили, и на поле. Потом в огородной бригаде сколько работы перевернули, а все живем. Поболем да поохам да снова... - Она запахнула на себе стеганку самодельного исполнения и поднесла платочек к глазам. - Че-то мерзну всю дорогу. Чуть дунуло где - и простыла. И зимой простыла, и весной простыла, а летом - хуже того... А тебе про Тихомировых чего надо?
- Да хоть бы немного. Куда уехали, например?
- Куда уехали? - Она схохотнула. - Куда, где да почему... - Опять запахнулась потуже и сжала губы кружочком. Лицо ее сразу постарело. - Ну, что. Давай слушай, записывай. Галина Петровна, значит, укатила в Тюмень с ребятишками. У ней трое их - не соскучишься. Так что, завербовалась и ручкой сделала...
- Как это?
- А вот так это. Помахала нам на прощание. Живите, мол, тут оставайтеся, а я поеду свою долю искать, да ребятишек надо учить. Там, в Тюмени-то, мол, под ногами деньги валяются и в магазинах завал. И помидоры свежи, и мясо. - Она опять усмехнулась. - Да... А у нас тогда получился полный разор. Даже правление колхоза отняли. Вот так. Ты не поверишь, а было. Живите, мол, тут без правления, да и деревню вашу надо прикрыть. Сильно маленька и на отшибе стоит. И домишки у вас худые: на дрова - хорошо, а жить не приглядны. Вот так. Утешили, называется. У нас народишко и побежал. А Настасья Ивановна, мать твоего-то дружка, прямо тогда руками, ногами: никуда, мол, не поеду отсюда, тут и помру. Вот так. Осмелела Ивановна. Хоть веревками связывай - не поеду, и все.
- Привыкла, значит, к Васильевке?
- Ясное дело. Привыкат и медведь к берлоге. - Женщина посмотрела мне прямо в глаза. - Привыкай помаленьку, хоть ни воды тут, ни леса. Замучились...
- Как это? - изумился я. - Мне говорили, что здесь бело от берез.
- Ну, ну, чудеса... - Она засмеялась. - Выйди вон на поскотину, там две березы увидишь. Да и те обвяли все, облупилися. Распахали ведь все у нас - каки же березы?
- Ну, а озеро? - не отступал я от нее. - По нему, говорят, катер ходил?
- Катер? - переспросила она. И вдруг засмеялась от всей души. Я хочу ее оборвать, отвлекаю словами, а она все сильнее, сильнее. И смех громкий, как на гулянке. Наконец, унялась. И снова смотрит мне прямо в глаза. Кожа у ней на лице желтенькая, блестящая. И само лицо похоже на луковку. И вдруг опять луковка сморщилась: она смеется снова, не переждать.
- Катер, говоришь? Да ты бывал хоть на этом озере? Там куличку у нас по колено. А в июле пересыхат совсем - одна няша да камыши... Да и как же ему сохраниться? Сколько сезонов воду качали - то кукурузу придумали, то капусту каку-то цветочну. Бывало, наростим, а выдергать некому. Мы побегам, поохам, возьмем и запашем. Вот и дела. А ты случайно им не родня? - Она наклонилась ко мне близко-близко и перешла почему-то на шепот - Ты не родня Настасье Ивановне? Уж больно с сыном ее находишься.
- Да нет же! - сердито вырвалось у меня.
- Значит, говоришь, не родня? А я как тебя увидела, как перво слово услышала, так и решила - не зря ты здесь, ой, не зря. Уж больно с Настасьиным сыном находишься. И лицом, и походочкой. Он такой же русый был, темноглазенький. Да и ростик - под стать...
- Да что вы! - рассердился я. - Он же выше меня на целую голову.
- А ты не кричи. На меня и мужик мой не кричал. - Она опять поджала губы кружочком. - А если надо, я тебе ихний дом покажу.
- Надо, надо! - обрадовался я, и она тоже повеселела. Заблестели глаза.
- Тогда запоминай! Впереди будет небольшой переулок, а там домик - по правой руке. Перед домом - поленница дров. Там и обиталась с сыном Настасья Ивановна. Он ее и схоронил, а потом куда-то уехал... Ох и парень был! Расскажу - не поверишь, никто не поверит. - Она вздохнула тяжело, полной грудью, и опять запахнула стеганку, как будто ее знобило. - Он ее прямо с ложечки и поил и кормил. У ней же не только ноги, но и руки отказывали. С возу падала, да бруцулез признавали. Да кто, поди, знает. Сынок-то ее и в баньку таскал. Возьмет в беремя и понесет на руках. Посмотришь - тащит, как чурочку. А на голову ей шалюшку набросит, чтоб не простыла, не застудилась. Он и стирал на нее, и гладил, да еще коровешку каку-то держали. Надо, мол, мамушке свежее молочко. А придет зима - он ее на санки, а сам впереди, как коняшка. Вон оно как! Так только деток малых таскают, а он, понимаешь, старуху. Настасья-то сзади притихнет. А сынок бежит что есть мочи. Коняшка! Аха? - Она засмеялась, потом посмотрела на меня долгим взглядом. - С такими дитями жить можно. Да неуж он тебе не родня? И глаза таки же, и плечи... Не дал бог вам доброго ростику.
- Да нет же! - опять я обиделся. - Славка был под два метра. Высокий, сильный, веселый...
- А ты не веселый, что ли? Вон как стоишь веселишься. Прямо извеселился весь. - Она хмыкнула и крутнула обиженно головой. - Ищешь и не знаешь, че потерял. Может, он в другой деревне? Мало ли Тихомировых...
- Как так?
- А вот так. Все бывало - давно живу. А все же советую дойти до этого домика. Там Семка Голый сейчас проживатся. Может, что и знает... Расскажет... - Она по плечу меня легонько задела. Как будто ободрила: иди, мол, туда, не раздумывай.
И я пошел. И не успел даже выкурить сигарету, как увидел большую поленницу дров. А напротив - дом под светлым шифером, похожий на ящик или, точней, на барак. Зато ворота добротные, недавней постройки. Но они почему-то закрыты изнутри на засов. И я стою в нерешительности. Да и мешает музыка - играет магнитофон. Он гудит на полную силу, как будто на танцах.
Я постоял еще с минуту, потом решительно постучал в окно. Музыка начала отдаляться и вдруг возникла совсем рядом - и открылись ворота. Передо мной появился парень в зеленой майке и в черных длинных трусах. На ногах болтались калоши большого размера. Он смотрел на меня, не мигая, а магнитофон орал, как беда. Но почему? Почему он не выключит?..
- Ты кто?
- Человек... - ответил я тихо и, наверно, с испугом, потому что у парня заблестели глаза. И я заметил в них радость или что-то похожее. Но разобрать тяжело. Да и как разобрать, если в глазах у него вместо зрачков переливался какой-то кисель. И волос на голове тоже не было, только на самой макушке торчало два хвостика из щетинки, а больше ничего, совсем ничего, и голова походила на продолговатый арбузик. Затронь его - и он распадется, расколется. Я смотрел на эти белесые хвостики, и во мне все медленно каменело и угасало. И я забыл даже, зачем пришел сюда, но парень напомнил:
- Ты че молчишь?! - Его голос вдруг отрезвил меня, и стало возвращаться сознание.
- Ты не знал здесь такого Славку?.. Он жил в этом доме.
- Какого такого? - парень захохотал, у него смешно задергался подбородок. Этот смех походил на кашель, и мне сделалось страшно. Но я решил все же не отступать.
- У него фамилия - Тихомиров. Ты вспомни! - Я зажег спичку, чтоб прикурить, но парень быстро шагнул вперед, задул ее.
- Еще подожгешь... Ха-ха-ха... - он захохотал еще громче, и мне опять стало страшно. Я смотрел в его белые глаза и ничего не соображал уже, а хохот не уменьшался. Да и магнитофон шумел, раздирал виски.
- Ты вспомни! Его Славкой звали. Он больную мать на санках возил...
- Кого возил? - Парень нажал на кнопку, музыка, наконец, прекратилась. И сразу тишина ударила в уши. Какая радость! Но ненадолго... Парень хмыкнул и надвинулся на меня. Я не выдержал, отшатнулся.
- А-ах, гад, испугался! - Парень затряс лбом, как будто его облили водой. Глаза заблестели. "Да он же... Он же... со сдвигом". Я стал о чем-то догадываться. "Ну конечно, конечно, рабочий день сейчас, а он дома..." Но парень прервал мои размышления. В руках у него был обломок доски.
- А ну брось! Брось сейчас же, псих! - закричал на него и опять не узнал себя. Вроде бы я кричу, а вроде кто-то другой.
- А ну брось! Убери руки!
- Я тебе уберу... - Голос у него стал опадать, замедляться, но губы все еще не сжимались, подрагивали, и между ними билась синеватая змейка.
- Ты перестань. Успокойся... Давай успокойся, - начал я просить его, уговаривать, и, странное дело, он подчинился. Лицо сделалось совсем бледное, даже мучное какое-то. И мне уже было жаль его. Нестерпимо жаль... До гнетущей боли в висках, до сердцебиения, но разве поймет он, разве поймет...
А через минуту я уже опять шел по дороге. Хотелось забыться, хотелось отвлечь себя, но ничего не выходило - болела душа. А ноги все равно куда-то шли, торопились, и скоро я уперся в маленькое, заросшее осокой и камышом озерко. "Неужели оно, неужели это Славкино озеро?.." И сразу в памяти заспешил, заторопился на волю его восторженный голосок: "У нас в деревне такое озеро! Вода, как небо. Голубая жемчужина!.." - и сразу хлынули, обступили меня со всех сторон те далекие люди, те далекие дни. Они стояли возле меня, как живые, только протяни руку - дотронешься... Даже слышно дыхание их, голоса... Но это длилось недолго. Набежал ветер - и под ветром ожили камыши и осока. И эти звуки отвлекли меня, разбудили. "Но где же ты, Славка? И где же твое озеро и твои березы?.." Я огляделся по сторонам. Везде во все концы катилась ровная пологая степь. И на этом плоском бесконечном пространстве стояли черные островки прошлогодней соломы. Я стал считать их и сбился. Да и зачем? И зачем мне те далекие дни?..
Ах, время, время... Что же это такое? Я поднял глаза, потому что почудилось: сверху смотрит кто-то живой. Так и есть. На меня смотрела большая синяя туча. Она шла с южной стороны, и края ее на глазах набухали, темнели, и в этом темном беззвучно сверкали молнии. Я повернул в деревню.
Улица была пустая, безлюдная, даже собаки попрятались. Я пошел побыстрее. Вот и снова этот переулок, вот и поленница дров, вот и крыша под светлым шифером. "Может, еще раз подойти туда да поспрашивать... Но нет, нет!" Все содрогнулось во мне и сразу заныли виски. "Да и был ли он, Славка-то? - усмехнулся я сам над собой. - Кого ты ищешь-то? Кого потерял?.." Но никто не давал мне ответа, никто и не слышал слов. И ни улица, и ни близкая степь, и ни ветер... "Да и был ли ты? Был ли?.." - шептала душа.
И вдруг ветер откликнулся. Он налетел на меня плотной стеной, и скоро начался шумный, веселый июньский дождь.
РАССКАЗЫ
Светлые звезды
Трудное, трудное - все забывается,
Светлые звезды горят.
Николай Рубцов
В счастливую пору юности многие пишут дневники. Дело это, конечно, святое и тайное и берет много сил. Но что придумать, ведь человеку нужны исповедь, очищение, а дневник помогает ему.
Была и у меня такая тетрадь. Работал я в те годы в молодежной газете, успевал везде ездить, все видеть и слышать. И столько радости, гордости копилось в душе от того, что у меня такая чистая жизнь. Потому и завел дневничок. Писал его от полноты чувств, от постоянной душевной бодрости, а может, просто возбужденное сердце требовало действий, каких-то слов и признаний, иначе бы оно совсем переполнилось, порвало бы грудь и улетело.
В ночные часы и открывал дневничок. Сколько здесь накопилось! Сказал бы сейчас откровенно, да стыдно, неловко. Откроюсь только в одном: по всем страничкам разливались, как море в прилив, разные монологи, признания, были здесь и картинки и моего первого любовного чувства и все муки при этом израненной робкой души. Было и такое, от чего совсем теперь стыдно - так написано прямо и горячо.
Можно подумать, что улыбаюсь теперь, посмеиваюсь над этим. Нет, конечно, не улыбаюсь. Наоборот, возьму в руки тетрадку - и грустно станет, и горло стянется горькой спазмой - неужели все было, неужели прошло?..
Случались в дневнике и деловые странички. Они возникали из писем от родных и знакомых - моих земляков. А писем шло много, особенно из деревни. Думали тогда деревенские люди, да и теперь порой думают, что газетчик - это самый крупный начальник, ревизор какой-то, который может единолично и наградить, и приласкать хорошего человека, а худого, наоборот, наказать и на столб позорный приклеить, и тогда хоть кричи-закричись, а из позора не выйти. Многие звали в колхозные дела вмешаться, кое-кого изловить с поличным - народ все видит, все знает. И таких писем шло много, и я их хранил. Думалось, когда-нибудь соберу в одно место эти просьбы, наказы, и получится книга. А то мало ли - дунет посильней, налетит ветер житейский и развеет золотые крупинки, и тогда хоть плачь, хоть руками размахивай, а что толку - не выревешь, ничего не соберешь.
А между тем дневничок распухал, наполнялся, и я полюбил его перелистывать в ночные часы. А потом вышло, что он стал помогать в работе. И здорово помогать.
Вызовет, к примеру, редактор и скажет сквозь зубы, что, мол, дружок, засиделся, оброс зеленым, но не горюй: мы тебя любим и ты нас полюби - привези очерк в воскресный номер. Легко сказать - очерк, да я не плачу: темы-то под рукой. Приду к себе, дневничок достану - ага, чем землячки мои хвастают? И нахожу, что надо. Редактор выписывает командировку, и я уж в родном районе.
А работали мы по декадам. Это было удобно, да и выдумки не просило. Скажем, пришел сенокос, и мы все пишем о травах, хвалим донник, люцерну, стогуем, прессуем, а для стиля расписываем луга, июльские росы и даже помещаем о сене стихи. А вот страда грянула, и мы в каждой строчке валки подбираем, расписываем комбайнеров, едем с первой машиной на элеватор, опять часто сбиваемся на стихи. И все хорошо, газету хвалили. Но были, конечно, и отклонения. И у сильного сердца есть перебои. Допустим, выйдет в области с молоком затруднение, - и мы бросаем свои дела и начинаем писать о надоях, о рационах, ездим в гости к знатным дояркам. И снова не придерешься. Но была у нас одна слабость, тайное родимое пятнышко, которое и не каждый заметит. А сказать о нем надо.
Пишем мы, например, о шофере, сообщаем, сколько он перевез хлеба, как он ночами не спит - все с машиной в любви объясняется, а вот как он достигает своих рекордов - не пишем. Так же и о доярке, о комбайнере. А почему? Потому что не хватало нам знаний, сноровки, а точней - опыта жизни. Народ в газете собрался молодой, городской, необъезженный. Многие по первым дням думали, что хлеб в пекарне растет, а молочко из колодцев черпают. Это шутка, конечно, но в ней - сильный намек на правду.
Вот и тот случай вышел из-за молока. Вызвал меня редактор к себе и сразу к делу: - Вот что, тезка (его тоже Виктором звали), нужен подвальчик о пастухе. И чтоб опыт, опыт был! Хватит лирики, погремушек. Покажи человека! Я только с актива - в пяти районах завал с молоком. Слышишь, завал! Одним словом, с тебя пастух, который и травы знает, о деле заботится. Одним словом, горит...
- Старого, молодого надо?
- Твое дело. Если пожилой, а молодых учит - тоже наш человек, - редактор посуровел. Он любил в себе эту суровость.
- А из своей деревни можно? - спросил я робким, упавшим голосом. Моя робость его всегда подкупала. Он засмеялся и вскинул вверх руки, точно бы защищаясь:
- Ну-у даешь, ты уж их всех прославил. А впрочем, если есть на примете... Да и ты, говорят, тоже в пастухах был?
- Был по детскому делу...
- Хорошо.
- Значит, можно? - спросил я робко и простодушно, но он не заметил игры в моем голосе и пришел в хорошее настроение.
- Где у коров молочко-та?
- На языке! - я засмеялся, обрадованный его шуткой.
- Вот-вот, и пиши, - и он взглянул ласково, как на брата.
А вечером я открыл дневничок. Быстро нашел, что хотел. Это было письмо старика Данилушкина, моего земляка. Работал он когда-то в сельпо, но подвела грамотешка, из сельпо ушел на ферму учетчиком, да вскоре заболел и перекочевал в сторожа. Работа простая, зато времени много, а забот, наоборот, совсем мало. Это пустое время и смутило его - он решил составить историю родного села. И дело сразу увлекло, захватило, да и сидел в кем давно пытательный краевед. Пусть грамоты мало - зато сколько желания! И он сразу решил связаться с редакцией, а точнее - со мной. Завалил меня деловыми расспросами и рассказами. И вот я читаю его послание, читаю внимательно, с карандашом. Данилушкин сообщал для редакции историю Тимофея - знатного человека и пастуха.
Вначале сообщал год рождения, происхождение, а потом, словно бы нехотя, приступал к основному. Письмо было длинное, скрипучее. Данилушкин, видно, не терпел спешки и все мысли свои вязал в длинную причудливую цепочку, у которой не отыщешь ни конца, ни начала, но я хорошо разбирал эту забавную хитрую вязь. Но все равно начну теперь не с начала, там особенно много тумана, как говорится, не разберешь, не покушав. Начну примерно с десятой страницы: "От утраченного детства и памяти пройденных следов Отечественной войны у Тимофея выработалось сознание и сочувствие к сиротам. Многим он помогал, чем мог, за свою многолетнюю жизнь. Как-то пришла к нему за советом сирота Танечка Красноселова, дочь погибшего отца на фронте, и мать схоронила скоропостижно:
- Как быть, жених находится, но не рискую? - сама глаза опустила: дай, мол, совет, повороти лицо. Ну что - загадала загадку. Тогда пошел Тимофей в правление, узнал про жениха то, другое, а потом помог молодежи объединиться, пустил их к себе на квартиру. Одна-то комната у него пустая - вдовый он, без детей. Отдал им на первый случай стол, стулья, разную мелочь. Потом они в Курган переехали, на производство. Татьяна - на кране, муж подсобным, а про Тимофея не забывают. А он все живет в таком роде. Да и супруга была такая же: не согрубила, не соврала. Увидели они вдвоем, что с краю, у поскотины, живет больная безродная Хазова. Они взяли ее к себе, отогрели, и жила она с ними одиннадцать целых лет, как своя да родная. Они и проводили ее на вечное поселенке.
А недавно совсем новенько вышло. Подсчитал Тимофей возможности существования, да и сдал две тысячи рублей в доход государству на содержание безродных детей. И сразу велел эти деньги переслать переводом куда-нибудь за границу: там, пишут, сирот полно, голодающих. А не примут туда, то переслать за море, где война была и тоже сирот расплодилось...