Провинциальный человек - Виктор Потанин 12 стр.


Пел он, повторю, совсем потихоньку, будто разбудить кого-то боялся, но в том и была сила пения, что оно тихое, ровное. Кончил петь, подтянул к подбородку коленки, может, собрался подремать, но тут же раздумал.

- Не надоело, Витенька?

- Не надоело.

- Потерпи, полежи...

- Эх бы, гармонь сюда! С ней бы повеселее.

- Повеселее, - соглашаюсь с ним.

- А ведь было дело, что меня на санках возили! Уважал гармониста народишко...

- Было, было... - я снова обрадовался и воспылал ожиданием. - Как праздник - так работа тебе...

- И теперь которы не моргуют. И мы соглашаемся, хоть и состарились. Износилися - не спросилися...

А мне сразу вошло в голову, как зимой, по святочным праздникам, возили Тимофея на санках по улице, от одного дома к другому, от гулянья к гулянью. В одном доме попоет, растянет гармошку - уже в другой зовут, требуют. Смешно это было, хорошо это, счастливо. И как только хватало силы, выносливости! Суют ему с разных сторон рюмку за рюмкой - гармониста рады уважить, не отпускают, - и он играет, народ поет, пляшет, и сам он пляшет, опять играет. Это теперь затихла по селам гармонь. Видно, всему свой прощальный час.

А Тимофею все подают, хоть не пьет уже, пригубляет, он и без вина - пьян-пьянешенек, слезки просыпались, потекли по щекам - это от радости, от любви ко всем. Но он не слышит их, заигрался. Но вдруг раздается громкий нахальный стук - и сразу бегут на крыльцо хозяева, и вот уж очутились у самой скамьи. Один гармонист перед ними. Тот сразу играть перестал - хоть казните теперь, хоть милуйте. Знает: за ним прибежали, сейчас унесут. А ему уж вставать не хочется, он прижился навсегда в этом доме, надышался теплом. Но ему уж и вставать не надо - гости, молодые, могучие, прямо хватают его в беремя, приподнимают высоко, к потолку самому, к самой матице, и так проносят над головами, - и вот уж дверь. Морозный воздух гудит в притвор. Но Тимофею не страшно, не боязно, на него уж и одеяло набросили, а сверху - тулуп, и кушаком запечатали - ну разве замерзнешь, разве обидишься? Разве, устанешь, когда прямо в санки устроили, и вот уж они за воротами, - и понеслось веселье, зашумело, загикало, и снег летит прямо в щеки, и грудь задыхается, но он уж совсем простил их, да и грех ли - годы-то молодые, крикливые, да и путь близок, велика ли деревня - и вот уж приехали. Опять в избу и на руках опять, точно добычу, какого-то пленника, а его уж ждут здесь - и раскинулся стол. Ждут, сразу требуют. И снова в ходу гармошка, и опять все началось, закружилось, и никакой водой не зальешь. Но Тимофею здесь недолго сидеть и наигрывать, скоро опять прибегут за ним, опять схватят в беремя, опять выкатят санки и повезут в дальнюю улицу.

...Как давно это, как недавно! И еще я думаю о том, что, наверное, пастух этот будет жить долго-долго, может, переживет и меня. Но Тимофей не слышит ни мою первую мысль, ни вторую. Кажется, он заснул, успокоился, как и Арбаев. Но мне совсем не нужен их сон. Я разбудить хочу пастухов, поговорить хочу. Спрашиваю громким, уверенным голосом. Хоть один да проснется.

- Платят-то вам с привеса?

- Не кричи, Витенька! - сразу обиделся Тимофей.

- О привесах я...

- Слышу, слышу... Прибавь огоньку, надо ночь отогнать.

Делать нечего, пришлось идти за дровами. Когда вставал, споткнулся об Арбаева, но он даже не пошевелился - такой мертвый сон.

- Совсем ухлопался, талата, - схохотнул Тимофей и прикрыл ему газетой лицо.

Снова вспыхнул, поднялся костер.

- О чем загоревал, Витенька?

- Привесы какие?

- Я не вешаю, на ферме вешают. Зоотехник скажет, Вотин Петро. А я уж старый, ниче не знаю...

Стало обидно. Ночь, костер, спешить некуда, а нет разговора, нет. И надежды нет, хоть и вглядываюсь в Тимофея. Но он свил в клубок свое маленькое твердое тельце и засопел. И Арбаев спит. Легонько угли потрескивают. Ну и пусть - все равно уж. И под этот слабый треск пытаюсь заснуть. Заснул бы, да голосок потревожил. Я уж знаю - чей голосок.

- Господи, боже мой, все ходят и ходят... Устала звезда... - и еще что-то бормочет, но уж совсем тихо, невнятно. Но я еще больше обиделся. Такую даль к нему ехал, спешил, а он - "устала звезда"... И мне обиду больше не скрыть.

- Давай о деле! Мне писать о тебе...

- То ли надоел тебе, Витенька? Ты послушай - ночка-то! Как угодила, родная...

Я огляделся, прислушался. Тишины еще больше, даже на реке прекратились всплески и шорохи, видно, сама вода задремала. Не пролетит ночная поздняя птица.

- Ты послушай, приподымись! - умоляет меня пастух. А в голосе уже больше настойчивости. Я поднимаюсь, слушаю, слушаю, но напрасно все.

- Ну ладно, посидели, послушали, - совсем обижаюсь и пробую раздуть костерок, он опять захирел.

- Какой же парень неладной! Неуж не слышишь, как звездочки шевелятся? Неуж...

- Ну хватит, поговорили!

- Аха, посоветовались, - и он посмотрел, как на врага своего. Все в нем поднялось на дыбы.

- Арбаев мне брат родной, единокровный брат!..

- Ну ладно, прости меня! - сказал я уставшим голосом, потому что стало совсем тяжело. И он сразу отмяк. Сдалась душа добрая.

И мне сразу захотелось его приласкать, обрадовать, и почему-то сразу вспомнилось письмо Данилушкина, как расписал там про мальчишек Семеновых, про подарки, универмаг. Наверное, и Тимофею вспомнить приятно.

- Говорят, ты хорошо наградил Семеновых?

- Добры ребятишки, повыше тебя. Николай из армии шлет открыточки, в отпуск сулится. Ну что - тоскуем, увезли далеко. Приеду, пишет, дак у тебя поживу да у мамки. Одобряю. Правда, мамка эта подкачала маленько. Пошел в магазин в ту субботу, сбежались - и как гвоздем по глазам: хочу, говорит, тебе выплатить за эту помощь, подарки. Заработок, мол, теперь, пошел, деньги-то слишнились. Так и сказала. Да еще: ты, мол, издержался ребятам, а мы, мол, седни не бедны - богаты. Видишь, как повернула? Не бедны - богаты, а я что? О деньгах ли? О вечной думал жизни своей. Полагал, что вспомнят потом парнишки. Жил, мол, старик Тимофей, слуга человеческий, играл на гармошке да попевал песенки, давайте-ко помянем его всем гамазом. И мне бы там хорошо, в вечной тьме...

- В какой тьме? - спросил его, смеясь, думая развеселить, отвлечь, а потом потянуть разговор на другое. Но он опять ушел в себя. И я лег на спину, грустный, обиженный, без надежды. Воздух стал влажный, холодный. Это особенно хорошо слышали волосы. Проведешь ладонью, и ладонь мокрая. И так бы мне лежать до утра, да опять привлек голосок.

- Погляди, как ходят звезды-то, намекают... - Он, видно, обращался ко мне. Я пододвинулся.

- Опять вон в гости направилась! Ох ты, какая! Неуж не видишь?..

Всему есть предел, есть предел и терпению:

- Давай о деле, о деле! С чем вернусь-то? С твоими звездочками?! - вышло у меня совсем грубо, хоть и нечаянно. Но я уж не жалел - все равно...

- Говори, Витенька! Громкий у тебя голосок.

- Да ты ж лучший пастух в колхозе - пусть вся область узнает про секреты твои...

Тимофей приподнялся, потом сел прямо, точно за чужим, незнакомым столом.

- Нехорошо хохотать. Нехорошо. То ли сам не робил? Пасли ведь?

- Пасли...

- Хорошо. Как тогда пасли - так и сейчас пасем. Главно - не обидеть коровушку, она-то уж не обидит.

- Ну, а привесы?

- Не знаю, не могу. Поди, он знает, - Тимофей кивнул на Арбаева. И я решаюсь разбудить его. Он сердится.

- Я спал, ты не спал - кто прасил? Шай гатоф?

- Готов, готов, наполняй пузырь! - смеется Тимофей. Арбаев глядит на него тупо, по-деревянному, и вдруг мешковато валится на траву.

- Пусть поспит человек. Надо заспать свое горюшко. Да теперь уж, поди, не горе...

- Уклонились мы с тобой... - говорю ему ласковым голосом. - Мне ведь тебя в пример надо. Пусть поучится молодежь.

- Зачем пример? Пусть живут они: молодые - по-молодому, старые - по-старому, - и вдруг замолчал сразу и начал меня оглядывать. Оглядывает - сам чего-то соображает, опять оглядывает. Стал таинственный.

- Слушай, Витенька, ты в редакции, что ли? И холостуешь?..

- В редакции. И холостую, - отвечаю ему в тон и смеюсь.

- Не больно смешно, даже печально. Ну ладно, спрошу.

- Спрашивай.

- Ты учителем мог бы? Грамотешки хватило бы?

- Хватило... - еще больше смешно, куда клонит старик. А он совсем близко придвинулся.

- Что скажу тебе, Витенька. На два уха прислушайся да покорись. Переезжай-ко давай из города да в нашу школу устраивайся, а жить - у меня.

- Не понимаю.

- А что понимать? Родни у тебя - не велико сколько. Раз, два - и обчелся, а поправимо. Вот и будем домить... Понятно?

Смеется, поди, лукавенький человек - сам думаю и смотрю в упор на него, но он тоже сердится. Личико заострилось и вытянулось - даже в полутьме это вижу, но он не разрешает себя разглядывать.

- Не туда, не туда загляделся. Неуж не слышишь? Что за народ!

Не могу понять, куда он клонит, что просит.

- А я, Витенька, слышу все, потому что прислушиваюсь. Как схоронил свою жену невозвратну, как простилась с нами Марья Ивановна - так нет мне спокою, спокоичку, все прислушиваюсь, прислушиваюсь ко всему.

- Долго ты живешь, Тимофей!

- А что, умирать пора?

- Зачем? Живи на здоровье.

- Хорошо сказал, Витенька! Так же приговаривала Марья Ивановна - живи, Тимоша, подрастай, поправляйся, смешная душа. Все жалела, что я маленький ростиком. Росту и пожелала.

- А Танечка где?

- Красноселовы-то? В городе, Витенька, в самом городе. В кооперативну квартиру вошли. Добились. В сентябре на именины поеду. Сыночку годок. Народился, встретили, теперь берегут. А я его прошу к себе на то лето. Как внучок мне, не совру. Поучу на гармони.

- Двухлетнего-то? - Смешно мне, а не смеюсь, еще обидится.

- Сперва двухлетни, потом семилетни.

- А где Семеновы ребятишки? - сам все знаю про них, но все равно расспрашиваю.

- Каки ребятишки? Один уж в армии, пишет мне ежемесячно. А я отвечаю. Деньжонок вчера переслал ему.

И он молчит, но я уж не могу упустить разговора, хочу расставить свои невода, может, что и забредет для газеты.

- Про тебя Данилушкин написал в редакцию...

- К тебе, что ли? - он приподнялся на локте, придвинулся, в полутьме блеснули глаза.

- То ли надоел я Степану Трофимовичу? То ли неугодна земля?

- Какая земля?

- По весне ему пол-огорода прирезал. А что? В соседях живем, жерди вынул - и бери, пользуйся. Семья у Степана большая, огород для них - первое дело. А мне на кого? Да, видно, вышла ошибочка. Я угодить хотел, а он в газетку...

- Сильно он тебя высрамил, - смеюсь я, но он не чувствует, еще выше на локте приподнимается, точно к чему-то прислушивается и вдруг внезапно встает, ходит возле огня. Поверил ведь, святая душа.

- Пошутил я! Хватит! Возносит тебя Данилушкин. За сирот, говорит, восстаешь...

- Ну ладно, возно-о-осит! Земля, конечно, не первой пробы - вся выробилась, не удобрял, не навозил, оно для картошки - куда с добром. А он взял да на мое место овощ набухал. Кака же капуста на сухом, на буграх?

- Да хвалит тебя. Куда уж больше...

Тимофей не ответил. Опять присел рядом и точно бы затаился. Арбаев во сне застонал. Стон пугающий и больной. И сразу же откликнулся Тимофей.

- О внучках он. Слышь-ко, Витя, поворотись, - скажу. Двое внучек-то, как уточки плавают, да нету рядышком старого селезня - деда, старика...

- Так вернется?

- Ясное дело. Через неделю - до свиданья, прощай. До Кустаная - на автобусе, а там уж встретит родня.

- Сноха?

Но он не слышит.

- Эх ты, человек-человечик! Много ли тебе надо? Из-за пустяка поскандалили, а в такую даль побежал. Вот и на - пустячок! Велика ли пуговка, а держит штаны.

- Сноха-то плохая?

- Зачем? Письма от нее получаю, ей отписываю, мировым посредником стал. Все советую, как сохранить его, как ухаживать. А он вот спит и не знает ничего. Скоро опустеет моя горница - а не могу, зареву...

- Отдохнешь хоть. С чужими людьми заботно...

- От кого заботно? - Тимофей поднял голову.

- От квартирантов, от кого...

Но не успел я договорить, как он снова соскочил на ноги.

- Как, как ты назвал? Квартиранты, да-а? Не ослышался? А газетчик еще, писарек...

Теперь уж я восстал:

- Ничего не понятно! - измучился совсем, во все глаза посмотрел на него: что с ним, в уме ли?

- А мне сильно понятно. Живи у меня за сына, работай, получай в школе денежки. Ложь на книжку, копи на свадьбу. Женишься - и дом подпишу. У меня свободно, домик большой.

- Как же?

- А вот так, по-людски, по-человечески.

И только теперь я понял эту речь, понял и испугался. А потом чудно стало - в сыновья зовет. Потом обидно - прямо в душу полез без спроса. И обиды больше и больше, и в груди злой холодок поднялся и вот уж дошел до горла - еще б секунда, и я б накричал на пастуха, поучил бы его, как жить, а то сильно бойкий. Но это была только первая волна мыслей. Пришла вторая волна. И сразу повернулась душа моя вперед, на полное колесо - и жаль его стало, печально. Вот за сирот волнуется, а сам - сирота, за чужой старухой ходил, а сам заболей - воды подать некому. А потом пришла совсем другая волна. Стало стыдно, что забыл про газету. Там ждут, надеются, а с чем вернусь? А ночь-то, святая ночь! Только бы сидеть в такой тишине да человека выспрашивать, да в блокнот его речь записывать при свете костра. А я что делаю?.. И все эти волны сбежались вместе, ударились одна об другую и обессилели - и вдруг неожиданно пришло облегчение. И понесло меня к пустому бездумью.

- Как, Витенька? Не согласен, согласен? А согласен - пиши расписку, - ожил снова пастух, засмеялся. Но очень слабый, стеснительный этот смешок. Я не ответил.

- Так, так, Витенька. Посиди, покидай умом. Ночка наша, не убежит.

Я опять промолчал. У Тимофея вышло терпение.

- Может, корешков выпьешь?.. Я заварил...

- Налей...

Он обрадовался моему голосу. Засуетился, вытащил кружку, начал покашливать. Кашель тот от волнения, видно, дыханье спирало.

...Это и были знаменитые корешки. Кто пробовал настой из боярки, тот сразу бы узнал этот запах, терпкий и горьковатый. Но это совсем не боярка - терпкого здесь больше, чем горького. Через минуту, как по заказу, меня потянуло на сон. Развернул плащ положил на охапку сена - и оказался на перине. Еще успел услышать, как крикнула бойкая ночная птица, потом сразу повалился в мягкую бесшумную глубину. Второго птичьего крика уже не слышал - спал крепко,без снов.

Но проснулся я тоже от криков, от уханья. Слов не разобрать, но я догадался, кто это. Уханьем, криками сбивали стадо в общую кучу, чтоб повести его потом на большую траву. Костер давно не горел, пастухов тоже не было рядом, видно, пожалели мой сон, не подняли.

А через час я ходил уже возле крытых загонов, в руках держал блокнот - собирал материал. Вокруг меня толпились доярки, шутили со мной, смеялись, я тоже шутил, смеялся. Потом они рассказывали о себе, о ферме, о председателе, опять было весело, и я радовался удаче. Вскоре и председатель приехал - легок на помине. Он сразу шагнул ко мне и долго жал руку, точно бы встретил друга.

- Хорошо, как хорошо, что застал. Тимофей поручил задержать вас: говорит, дело к вам, большой разговор.

- Был у нас разговор...

- Да, да! Задержитесь. Прошу - не забудьте, - и он опять открыл дверку машины, но я встал ему на пути и сразу задал с десяток вопросов, и он быстро, своим энергичным веселым голосом, пересказал мне сводку надоев, обрисовал картину на будущее и похвалил Тимофея.

- Золотой мужик. Отец всем, отец... Дождитесь обязательно. К десяти он вернется... - и с этим уехал.

Блокнот мой наполнился, и я успокоился. Да и утро встало тихое, теплое, и день сулил много радости - и я вскоре обо всем забыл. Только одно мучило: очутиться бы поскорей в газете - и писать, и писать... На миг мелькнуло в голове лицо Тимофея. Я-то знал, зачем просил задержаться старый: "Живи у меня, работай, получай в школе денежки". И вместе со словами улыбка его привиделась, какая-то просящая, виноватая, и снова смешно стало, забавно - живут чудаки, живут и не лечатся. Нет, надо ехать. И я вышел на большую дорогу, а сверху, с горки веселой, двигался маршрутный автобус. Он и забрал меня тотчас.

Очерк, конечно, я написал. Получился он мал по размеру, но зато подоспел ко времени, и меня похвалили. Вскоре эта поездка совсем исчезла из памяти - страда пришла, большой хлеб, и выпали другие дороги, другие встречи. И та чудесная ночь тоже потерялась в душе. Потерялся там и смешной круглолицый Арбаев, и то предложение Тимофея, которое еще месяц назад повергло меня в такую досаду, тоже забылось. Правда, однажды рассказал о нем под смешок в коридоре: сватал, мол, меня один старичок в сыновья, дом свой подписывал. Посмеялись и только - мало ли чудаков полоумненьких, да всегда они были. Конечно, объяснял я, что в добром здравии был пастух, но кто поверит, что в добром здравии? А потом уж память совсем забросила эту встречу, потому что жизнь моя полетела с такой скоростью, что и некогда постоять, отдышаться. Да и зачем думать об этом дыхании - в юности такой легкий, подымающий воздух, что и крыльев не надо! Сам идешь на ногах, а кажется, что все равно - летишь и летишь, - и тебе хорошо, и тебе просторно. А воздуху с каждой минутой все больше и больше, и все выше он тебя поднимает, вот уж и земли не видать, а ты все быстрее несешься, быстрее, к каким-то своим берегам. Где они, кто их создал, означил - ты и сам не знаешь, но все равно чудесно, и отступает будничное, простое, отступают люди, заботы, сама любовь отступает... Все кажется - это не счастье, нет, оно не такое, нет, оно впереди, впереди. Но велика расплата.

Назад Дальше