А вот и вечер. Я выхожу на лавочку за ворота. Ко мне сразу подсаживается Васса Ивановна. Как будто ждала меня, караулила. Потом на лавочку к нам садится глухая старушка Настасья. Она ходит уже с палкой, плохо видит, почти не слышит, но интереса к жизни не потеряла. И вот мы сидим втроем и молчим. Метрах в трех от нас развалился кот Мурзик. На него любовно поглядывает соседка и опять мне с гордостью сообщает:
- Я ведь на сметане его держала. Он хлебал ее и подхваливал.
Я не подговариваюсь, Мурзик не человек, зачем ему столько внимания. Но вот мимо нас идет Лена Калугина. Руками подталкивает детскую коляску.
- Как жись, Еленка? - кричит ей Васса Ивановна.
- В полоску.
- Как девушка-то растет?
- А что ей?
- Да-а, - вздохнула соседка. - Стары старятся, а молоды растут. Никогда мне не забыть, как в няньках жила у Ольги Максимовой. Бывало, возьму Сашеньку да ну его метать да метать, а сама - с приговорками. От бабки еще своей я слыхала:
Парничок, мужичок,
Посередочке - сучок...
А Ольга-то Николаевна мне: Васонька, неладно это, нехорошо. А кто услышит? А я на той же ноте:
У парничка, у мужичка
Посередке нет сучка.
Настасья наша захохотала. Наверно, тоже услышала:
- Ой-е, - вздохнула она, - а теперя и песен-то не знам колыбельных. Все каку-то Пугачеву запотеяли. Как включишь телевизор-от - все она. Некому больше-то разве или некогда? Куды че делось, ой-еченьки. В это время раздался детский плач.
- Глико, баушка Настасья, твой-от петух напал на них...
- Да что б его! - машет палкой Настасья. - Ленка, ты шугани его. Но-о, про́-оклятой... Давеча дочь из Кургана приехала. Кинь, говорит, его в лапшу - и все. А как его кинуть - он, ишь какой веселой, кур моих как содержит. Кажный день несутся. Не-ет, говорю, пусть живет. Неуж на петуха управы не найти. Знать-то, надо выручать их. Гляди-ко, как он налетат на Еленку.
Настасья поднялась, за ней - Васса Ивановна.
Опустела наша лавочка. Пора и мне собираться за молоком. Женщины-то мои взялись ужин готовить, а мне выпало снова - за молоком...
Но у меня - маленькое несчастье. Зашел я к бабушке Татьяне, а там - ни коровы и ни хозяйки. Возле самых дверей - березовый комелек вместо лавочки. На нем старик сидит. Аккуратненький, чистенький. Глаза голубые, так и сияют.
- За молочком тоже? Садись, посидим...
- За молочком.
- А хозяйка наша ушла за коровой. Да, видно, с задержкой. Не лезь ты, Шарик. - Рядом с ним собачонка вертится, запрыгивает на колени и лижет руки.
- Как ты думаешь, завтра дожжа не будет? - И не ждет от меня ответа. - Да нет, поди. А ветер будет - закат-то вон как набряк.
- Да-а... - говорю я неопределенно. - Жаль, конечно, хорошей погоды.
- Ниче, - успокаивает он меня. - Нынче лето доброе будет.
- Как узнали?
- А вот так. Жил долго и знаю.
И он замолкает, и я тоже. Так проходит минут десять, может, поменьше. Я смотрю вдаль, на реку. Дом у Татьяны стоит окнами прямо на Тобол, так что есть на что посмотреть. Да и на той стороне - роща, березы. И вдруг из этих берез поднимается ястребок. Да, именно он, я его сразу узнал по полету. Вот он уже ближе к нам подлетел, а в клюве у него трепыхается какая-то тряпка. Да это же голубенок! Я вскочил на ноги и начал кричать. Ястреб сразу выпустил от себя голубенка, и тот упал вниз на воду. Но, видно, сильный оказался, живучий. Не успел я опомниться, как он уже поднялся над вешней водой и полетел в сторону дальних домов. У меня сразу отлегло на душе.
- Видел? - спросил старик. И опять не дождался ответа. - Ястреб - это беда. Меня в детстве тоже чуть не заклевала птица. Мы с тятей к тетке пошли в соседню деревню. А мне уж - десятый годок... Я говорю: тять, я по ближней дороге пойду? Ладно, сынок, иди, говорит. Ну я и пошел. Иду, а навстречу мне зайчонок бежит. Смотрю, а глазок-то у него нет - выклеваны, да-а. Он бежит и на коряги, на пни натыкается. Жалко его стало. Зазевался и не успел моргнуть, как на голову мне кто-то - бах! - свалился и ну клевать. Я не соображу, крик поднял, а он - еще пуще. Я закричал со всей мочи, ручонками машу, а он меня долбит... Так хорошо, тятя соседней дорожкой шел, а ходил-то всегда с ружьем. Он у меня егерем был. Тятя набежал да и пристрелил ястребка-то. Это порода, говорит, такая есть. Им лучше не попадайся. Ох и злющи-и. Посмотрели, а в метрах десяти - гнездо. У него птенчики были. Он, видно, их охранял. Во какой!
- А где жили-то вы?
- А везде! И здесь, и у хохлов, и в Сибири. Ты спроси: где я не жил? Везде жил. В Сибири жили смолоду со старухой. Я ее украл. У ей жених был, а я, видно, больше ей приглянулся. Там уже все сговорено было о свадьбе... Потом скрывались мы с ней. На кордоне обосновались. Я лесником работал.
- А дети-то у вас есть? - спросил я.
- Были. Да сплыли. Первый-то хороший был мальчонка. Кудрявый, по отцу. Сидит, бывало, у окна, а как увидит меня, засмеется, в ладоши захлопат: тятя, мол, тятя... А потом жар сделался. Заболел, заболел да и помер. Старуха убиватся. Ну а я гробик сколотил и зарыл его.
- Сам зарыл?
- Сам. А никого рядом не было. На кордоне же.
- А потом дети были?
- Были. Много было. Пять или шесть. Да все помирали. Потом старухи сказали: не надо было самому ребенка зарывать - примета така нехороша. Вот всех и схоронил. Поживут два-три годика, а потом - в земельку.
- Так ни одного и не осталось?
- Приемна дочь есть. Она на Кубани живет. Посылки мне шлет. То конфеток, то крупки - и то рад. Один ведь живу.
- А жена?
- А старуха-то померла. Захворала, захворала - и туда же... Вот так и живу один. Жаль, конечно, старухи. До последнего все надеялся. Я уж ее сам и в уборну водил, и на печке ей голову мыл, обтирал. В баню-то уж она не решалась. Мы хорошо с ней жили, не похаю, ох, не похаю...
- А кто же за вами ходит?
- А че за мной ходить? Я не маленькой, слава богу. Сам хожу. Руки, ноги, голова - все целехонько... Вон с Шариком и живем. Аха, Шарик?
Шарик хвостом застукал по земле и прижался к хозяину.
В это время замычала корова. Подошла хозяйка. Я кинулся открывать калитку, потом задержался в ограде и слышал, как Татьяна уговаривала свою кормилицу, ласкала ее, а потом молоко стало звенеть о подойник. Я заслушался, оцепенел.
- Зови дедушку-то. Он давно ждет, - подала голос Татьяна.
Я пригласил старичка. Хозяйка налила ему полный бидончик. Он обтер губы платочком, потом сразу отпил из бидончика. Попрощался. Пошел тихим шагом. Собака бегала вокруг него кругами, подпрыгивала, наверно, очень его любила.
- Одинокий, - заговорил я. - И собачке рад... Трудно мужику одному стариться... Без женского глазу.
- Да у него порядка больше, чем у любой бабы... Это ж кума Григорий. Неуж не понял?
- Как?! Кума?..
- Да соседска девчонка его так прозвала. Бабка-то ему через забор: кум да кум... А девчонка-то малехонька, кого она понимат, вот и переиначила кума-то в куму... И пошло по деревне так...
Я возвращался медленно. Прошел специально по переулку. Возле домика кумы Григория задержался. Было тихо. Окна мягко горели. Белые занавески приветливо вглядывались в синюю темноту. С реки веяло прохладой. На другом берегу таинственно и тихо дремали березы. Они много видели на своем веку. Ведь деревья живут дольше человека и знают о нем больше, чем сам человек о себе...
Шторм
Поезд мчался сердито, уверенно, вагон качало, как лодку. "Куда торопится машинист? Куда?" - думал Алеша и жадно курил. А за окном согнулись деревья, в темных тучах мелькали птицы - то ли голуби, то ли галки. Птицам чудилась уже зима, потому они кричали, метались.
Эта боль птиц передалась и Алеше и смешалась с его собственной болью. Он ехал с юга, с теплого моря, где с ним случилось несчастье. Он смотрел теперь на осенний дождь, на печальных галок и все думал об этом, только об этом.
Год назад Алеша заболел. Врачи сказали - пустое дело, теперь у каждого бессонница, нервы, надо просто меньше читать, меньше думать и хорошо бы на месяц к морю. Врачам виднее, а у матери - горе, и сестренка плачет, кулачки сжала: "Да брось ты свои книжки, Алеша!" А он опять сдал экзамены на "отлично". Перешел на последний курс, дома рады. Но все равно достали ему путевку санаторного типа: пусть забудется, отдохнет. Путевка на сентябрь - самый бархатный месяц. Да только беда - как раз начало занятий. "Ничего, не сгорит институт, потерпит", - так решили в семье.
Вначале завернул в Краснодар к другу детства. Когда-то жили в одном доме, в одном подъезде, сроднились, как братья. Завернул, а Николая нет дома: позвали к тетке помочь с уборкой винограда. А та живет у Азовского моря.
В Краснодаре - зной, сухой ветер, тополя запылились, обвисли. И на дорогах теснота: все машины, машины, бегут куда-то, как веселое стадо. И людей полно, как на базаре - шумят, торопятся, не понять их. Зашел к соседям. Те смеются: "Чего повял, парень? К Николаю ведь можно автобусом, на Темрюк - прямая стрела. А там рядом..."
"Зачем поехал? Зачем?" - И опять закрылись глаза от боли. Но это не боль даже - хуже. Ту хоть можно задержать где-то, отвлечься, а здесь совсем нет покоя: точно приставили к виску большой гвоздь, размахнулись - и вот ударят сейчас, вгонят по шляпку. Ударят, но что-то медлят, уж лучше бы скорей били, скорей бы... И он не выдержал, поднял голову. И сразу вздрогнул, прижался в угол: в дверях стоял незнакомец. Лицо усталое, как от болезни.
- Напугал тебя?
- Хорошо, хорошо, - забормотал невпопад Алеша, и еще сильней испугался.
- Я потихоньку, не помешаю... - Он все еще стоял в дверях, моргал вопросительно.
И тогда Алеша пригласил:
- Располагайтесь. Я один тут...
- А я согласно билета.
- Разве станция?
- Только что...
Но Алеша не видел станции, пропустил.
- Сынок, помираю без курева. Не задымлю тебя?
- Курите, курите! - почему-то обрадовался Алеша, засуетился. Ему стало лучше с чужим человеком, а то совсем потерял себя. Да и тот не молчал, улыбался.
- К морю ездил, сынок?
- К морю... - ответил Алеша и вытянул шею. Но это ветер свистел в вентиляторах, как будто выла собака.
- А загар кому продал? Мамке как отчитаешься?
- Мне нельзя загорать, - смутился Алеша и опустил низко голову.
- И мне запрещают. Кровяное большое давление. Давит кровь, не унять.
- Вы бы лечились! - И опять Алеше стало полегче, и он не заметил, как вошел в разговор.
- Кого... Одно лечишь - друго калечишь. Кабы жись сама не давила. Подтыкат добро под лопатки... Ну чё, покурим, студент?
- Откуда вы знаете?
- А, поди, не студент? Все вижу, парень. Две руки у тебя, две ноги.
- Сколько? - не понял Алеша, и вдруг дошла шутка, и засмеялся. И снова легче дыханию, будто споткнулось о него теплое облако, захватило всего, понесло. А сосед к нему ближе подвинулся.
- Ты зови меня просто Василеем. Можно даже Васильем Петровичем, а дядей Васей не зови, не люблю. Как-то скользко выходит, да и какой я тебе дядя?
Алеша промолчал. Он смотрел в окно. Мелькали темные поля, перелески, и эта темень в поле - пустая земля. С нее сжали все, вспахали стерню и оставили - отдыхай теперь до весны. И она затихла вся, и дождь над ней как одеяло, и ничего ей не страшно. И Алеша тоже присмирел, успокоился, вагон монотонно постукивал, в купе было чисто, прохладно, пахло свежим бельем, сигаретами, колеса не замолкали, и хотелось так ехать, ехать, чтобы все забыть, потеряться, а потом снова где-то проснуться, воскреснуть и зажить счастливо, по-новому, и чтоб рядом были и мать, и сестренка - его кровь и душа. Отвлек его Василий Петрович.
- Тяжело на учебе?
- Да нет, легко даже, - усмехнулся он, закурил.
- А ты не хвастай. Везде тяжело. И на войне, и в семье, и в работе. А учеба - та же работа.
- Вы воевали? - оживился Алеша. Он любил старых солдат-ветеранов, завидовал их жизни, воспоминаниям.
- Всю войну от звонка до звонка. Такого, сынок, нагляделся... И горел, и тонул, и землей засыпало. А я встану, отряхнусь да опять пошел. Думал: жись моя вечна. Да, видно, не вечна. Все теперь заболело.
- Вы бы путевку взяли, Василий... Как ваше отчество, забыл?
- А давай выпьем по полной и вспомним.
Он достал из чемодана "Столичную", обтер чистым платком, поставил на столик. Так же неторопливо достал стаканчики, зеленого лука и вдруг улыбнулся доверчиво, по-родному. Глаза приблизились и раскрылись.
- У меня горе, парень. С похорон еду... Вот сижу с тобой, а горе ест меня, изглодало. Нет, не могу, честно слово. Давай зальем, выпьем...
И когда чокались и вставали, их лица сошлись так близко, что Алеша увидел в его глазах сухие трещинки-жилки. Они то взбухали, то опадали, и видно было, что это - горе...
Водка была теплой, противной и сразу отняла ноги. Алеша весь изморщился, закурил. Потом загляделся на дождь, на темные крыши и вдруг услышал, как бьется сердце. Это оживала его болезнь. Вначале клюнул и встрепенулся птенчик. И это было совсем не страшно, но вот прошла минута, другая, и этот маленький больной птенчик уже бил крыльями, задыхался, потом стих, как и не было его. И тишина эта - спазма - всего страшнее, и Алеша уже ничего не слышал, не помнил, только молил какого-то особого, своего, доброго бога: спаси меня, сохрани! Потом сердце стало вытягиваться, расширяться, потом запрудило всю грудь и подошло к горлу. И как только подошло туда - нестерпимо забилось, и птенчик ожил опять, задергался, но теперь уже покорно, бессильно. И напрасно Алеша упрашивал своего бога - опять все встало в глазах, и горе это, его страшное горе, опять приставило гвоздь к виску. Еще немного - и гвоздь вопьется.
- Чё, парень, не можешь пить, и не надо. Не привыкай к отраве.
Алеша вздрогнул, поднял голову и вначале не понял, где он, чей это голос.
- Кто здесь?
- Я, парень. Да чё с тобой? Поберестенел... Нет, не пей, хватит!
- Я болею. Давно болею, - вдруг признался Алеша. - Мне надо беречься... - И как только признался, сразу протолкнул комок в горле и глубоко вздохнул.
- Врачи говорят, что у меня нервы... Ведь все от нервов.
- Ух ты, батюшки-светы. Да где они - нервы? - Сосед усмехнулся.
- А вы не смейтесь, врачи-то знают.
- Врачи-грачи... Ты слушай, они наскажут.
- Зачем так, Василий?..
- Я - Василий Петрович! А не люблю их. Вон стращают все про куренье. Нельзя, нельзя, ну прямо нельзя, а сами едят табак. И даже ихни бабешки. Как белый халат - так цигарка в зубах.
- Зачем вы... И врачи - люди, - отозвался, нашел в себе силы Алеша. Да и легче было, когда говорил, отвлекался. Но сосед поднял голову.
- Вот что, как тебя?
- Алексей.
- Ладно, Леша-Алеша. Ты жить начал, а я, считай, у предела. И на людей ты мне не кивай, сам большой, разберуся, кто человек, кто зелена кобылка... А болезнь твою понимаю.
- Ой вы!
- А ты не ойкай, мы не в больнице. А я тебя вижу. Все, парень, вижу, хоть не в себе я... Хилой ты больно, а душа твоя - листик. А чё он, листик? Подуло сильней - и сорвало. Вот и болеешь ты да тончаешь. Завернули тебя в бумагу...
- О чем вы?
- О том все. В семье, поди, нежат. Ну ладно, не моргай на меня, не взбуривай, сам вижу - глаза выдают тебя. А чё нынче не жить? Попить, поись - чё захочешь. Да у каждого гаражи все, машины. Где душе укрепляться...
- Не понимаю. - Алеша встал на ноги, закурил сигарету.
- А ты не понимай - дело делай. Наживай под собой основу. Укрепишь душу и оздоровеешь. И все болезни твои - по ветру. Вот кончай институт и айда к нам на стройку. У нас девчата в бригаде - пропадешь в первый день...
- Я же в педагогическом.
- Вот и хорошо. Учителя нужны в перву голову. У нас в поселке есть школа, десяты классы открыли...
- Я, может, на БАМ поеду, - улыбнулся Алеша, а в глазах мелькнула усталость. Ему уже хотелось перевести разговор на другое, да и сам сосед стал утомлять назиданиями. Побыть бы опять одному, чтоб никто не мешал. "Да кто он, этот проезжий? Почему судит меня, советует? По какому праву?.." Но его мысли опять прервали:
- На БАМ ты, сынок, не поедешь. Ты больной теперь, живешь с нервами. - Сосед хохотнул и покачал головой, но Алеша как не заметил. - Там тайга и зима девять месяцев. Там сильные люди нужны. Там, сынок, теперь большие бои идут. А тебе в бой рановато. Еще замерзнешь под елочкой.
- Это почему? - побледнел Алеша. Он уже еле сдерживался - так сосед надоел.
- Ты, сынок, не сердись, не поглядывай. Поучить тебя надо сперва, попытать. Да не вздыхай, не верти головой - жизнь сама испытает. И ты сам поймешь, кто ты есть: то ли худа ременна веревочка, на любой кнут привязали и ладно, то ли человек уже - и лицо свое, и характер...
- Вы философ, - улыбнулся Алеша. Он плохо слышал, что ему говорили. Да и показалось, что сосед опьянел от одной-разъединой рюмочки, и теперь понесло его. "Пусть несет, без костей язык, а я посмотрю лучше в окно, успокоюсь..."
И он смотрел, курил: но там все было старое, надоевшее: пустые поля, перелески, березы стояли в холодном мареве, и это марево клубилось, как дым, и вдруг его покой оттеснило другое. Опять этот вопрос пробрался случайно в голову и встал на дыбы: "Зачем поехал, зачем?.." Его губы заходили, задергались, он сам с собой разговаривал, и сосед отодвинулся.
- Ты чё, охмелел совсем? А вроде пили - не пили?
- Нет, нет, продолжайте, я слушаю, - спохватился Алеша. Он скрывал свое состояние и теперь сжал себя.
- А я продолжу. Хоть говорю с тобой, отвлекаюся. Такое горе ношу я, Алеша!.. Не молчал, так пал бы сразу на полку и умер.
- Я слушаю, - повторил Алеша и посмотрел на него внимательно. Тот выдержал прямой взгляд.
- На чем мы?.. Ага, на жизни. Жизнь, говорю, сама испытает. Как меня летом сорок второго... - На лоб у него набежали морщины, глаза стали слезиться. Да и дым табачный мешал ему. Он курил беспрерывно.
- Вы много курите...
- Не сбивай, сынок, не об этом... Привезли нас в расположение. Вагоны отошли, мы осталися и ничё - веселые. В куче-то и помирать хорошо. А командир по линейке выстроил и - шагом арш на лесок. А там - немцы, диверсанты на парашютах...
- Может, хватит про диверсантов! - Алеша приподнял голову и взглянул насмешливо. И в насмешке той просьба: довольно разговоров и наставлений, можно бы посидеть, помолчать. Но сосед его понял по-своему.