- Берут, да не входят в них, - не задумываясь, ответил Чухарев. - А входят трусы. Ихтиозавры, могучие, смелые великаны, погибли. А обезьяны остались. Да еще вывели из себя человека. Почему так? Да потому, что обезьяны были трусливы, они даже боялись тронуть такую, как и они, обезьяну. А ихтиозавры друг друга уничтожили. Выходит, слабые выживают и потомство, подобное себе, творят. А сильные погибают и потомства после себя не могут оставить. Ты про теорию Дарвина слыхал? Борьба за существование, сильные выживают. Чепуха! Слабые выживают. Которые трусливы, которые понимают, где голову сложишь и ноги где тебе оторвут. Вот это понимание и есть настоящая сила. А храбрость, трусость - все это выдумали те, кому выгодно, чтобы за них голову сложил другой. Я тебе так даже скажу - храбрость трус выдумал. Ей-ей.
- Постой, постой, Семен Петрович, - перебил Игнат. - Зачем ты сам себя обижаешь?
- Я мудрость жизненную познал.
- У нас в Пухляках юродивый Кузька был - помнишь? Он на церковь лепту собирал. Так тоже, бывало, говорил: убожеством своим всевышнему служу.
- Так это же замечательно, - пьяно воскликнул Чухарев. - Сам убогий, слабый, а поднимается до самого бога. До небесных вершин.
- Мне тебя не переговорить. - Игнат вытер пот с разгоряченного лица и расстегнул ворот рубахи. - Я, брат, тебе только одно скажу. Тяжелее всего жизни бояться. И про силу скажу. Вот в цехе беру рубильник, включаю, и этакие громадины мешалки послушны мне. Вращаются, глину перемешивают, чудище живое с руками. И кругом моторы на тысячи киловатт. И всему я указчик! Я, Игнат Тарханов! Человек! Не то. Рабочий человек!
Чухарев громко рассмеялся.
- А я иль не рабочий человек? И Афонька Князев тоже. Он Раздолье по ночам сторожит. А ты Крутоярского не забыл? Кулак, торговец! Так мне рассказывали, сначала в Хибинах санитаром работал, а потом на добычу пошел. И кем? Бригадиром проходчиков. Стало быть, хоть у черта на куличках, а тоже рабочий класс!
- Ну и что же с того? - спросил Тарханов, не подозревая ловушки.
- А этот Крутоярский только и ждал, чтобы Советской власти шею свернуть.
- А Советская власть могла ему шею свернуть, да вот решила - лучше в другую сторону мозги его повернуть.
- Ничего ты, Игнат, не понимаешь, - пьяно отмахнулся Чухарев. - А хочешь, я тебе такое скажу, что сразу все тебе станет ясно? Так вот, как ты думаешь обо мне? Испугался ответственности перед Советской властью Чухарев? Боится - не справится где-нибудь там в сельсовете или районе? Ну что же, в этом есть правда. Но не вся. Знаешь, что для меня самое страшное? Лицом к лицу с мужиком столкнуться.
- Сам из мужиков и мужика испугался?
- Он словно пчела из потревоженного улья. Мечется, сам не знает, куда летит, норовит тебя ужалить.
- Пчела, которая жалит, погибает.
- А рой?
- Его надо огрести. Пчела не для того живет, чтобы жалить человека, а чтобы в соты мед собирать.
- Пчелы, соты... А почему эти пчелы не хотят мед собирать?
- Многие уходят из деревни, это верно, - согласился Игнат.
- Один уходит, другой бежит, - торжествующе сказал Чухарев. - Только не думай, что я это говорю к тому, мол, некому будет на земле работать. Тут, как говорится, волос хватит на много драк. Не скоро еще деревня облысеет. Тут другой оборот. Мужик, который не хочет колхозов, становится рабочим? Становится! Так сказать, ведущим классом. Вот тебе и диктатура пролетариата. Да случись что-нибудь, он, этот пролетариат, себя покажет. Ну, не смешно ли? Диктатура пролетариата. А какого? Который не признает колхозов! А что без колхозов Советская власть?
Чухарев торжествующе оглядел стол. На него прямо в упор смотрел Одинцов. Ишь ты, задело! И пусть. Не всякому механику дано понимать такую диалектику жизни. Это был молчаливый вызов Одинцову. Он принял этот вызов и сказал:
- Вы думаете, диктатуру осуществляет тот, кто вчера пришел из деревни? Нет, его сначала перевоспитывают. Пусть прежде сам понюхает, что такое диктатура рабочего класса.
- Пролетарский котел, - хмыкнул Чухарев. - Переварим крестьянскую массу. Щи сварить, и то нужно время. А человек не капуста.
- Мы и не думаем сделать это за два часа.
- А вдруг завтра война? - выкрикнул Чухарев. - Нет, ты, механик, не думай, что я против. Я только хочу, чтобы Игнат понял, почему не по душе мне работать агрономом. Меня сейчас вот нет-нет да кто-нибудь из старых знакомых и попрекнет: "А помнишь, Семен Петрович, как ты учил мужика богатеть?" А что мне скажет мужик, да и тот же ваш рабочий, ежели вдруг мужик вернется на свою полосу, а там нет ни его коня, ни его гумна? Он ничего не скажет. Но кол возьмет да этим колом меня, агронома, по темечку: это ты, сукин сын, со своей башкой колхозы придумал?
В сенях послышались голоса, и в раскрытых дверях Игнат увидел Ефремова, его жену и детей: дочь Ульяну, чуть постарше Танюшки, и сына Федора, мальчонку лет восьми, который остался в сенях и оттуда смотрел на всех с хмурым любопытством. Татьяна на девочку не обратила внимания, а подошла к мальчику и спросила:
- Тебя как зовут?
- Федор Еремеевич.
- Это фамилия Еремеевич?
- Батька у меня Еремей.
- Пойдем играть на улицу.
Они вышли за калитку, и, прежде чем успели придумать игру, Татьяна увидела, что прямо на нее бежит большая собака. Невольно прижавшись спиной к забору, она протянула руку, ища защиты у своего спутника. Но Федор Еремеевич исчез. Татьяне ничего не оставалось, как в одиночестве пережить свой страх. А собака постояла около нее, обнюхала и побежала дальше с таким видом, словно девчонка у забора не заслуживала ее собачьих зубов. И когда опасность миновала, Татьяна заплакала.
- Ты чего? - спросил Федор Еремеевич, появляясь из калитки.
- Собака... Такая большая...
- Я думал, она тебя съела! Чего же ты плачешь?
Во двор вышел Чухарев, а с ним Игнат, Лизавета и Одинцов. Чухарев покачивался, икал и говорил Игнату:
- Пойдем теперь в гости к моему дружку.
- Ефремов же к тебе пришел...
- Скорей уйдет. А я тебя с Горбылевым познакомлю. Антон Ферапонтович кладовщиком у нас работает, душа человек.
- К Горбылеву так к Горбылеву, - согласился Игнат, и все вместе направились на соседнюю улицу.
У Горбылева было полно гостей. Из уважения к Чухареву и его знакомым кое-кому пришлось потесниться. Двух парней, уже изрядно выпивших и полудремлющих за столом, Горбылев вывел даже на улицу и там радушно напутствовал:
- Давай, давай, хлопцы, у меня попили, теперь валяйте к другим.
За столом было шумно. Через стол громко переговаривались две женщины:
- Марья, ты дорогую колбаску покупаешь?
- Не иначе как с сальцем.
- А по мне так и рубец хорош. Кто у меня в животе-то видит: картошка там или яишенка? Надо, чтобы здесь видели. - И она так тряхнула плечом, что даже затрещала шелковая кофточка.
Марья, не желая, чтобы ее собеседница выглядела в хозяйственных делах более опытной, отвечала ей с той же назидательностью:
- Оно конечно, Аннушка, чего бы ни поисть, только бы поисть, но далеко нам до города. Жаль, нет тут нашей матушки - русской печки. Она, кормилица, бывало, и завтрак спечет, и обед сварит, и на ужин горячее оставит. Опять же, какое без печи мытье? Она тебя и полечит. Этакие печки у нас были, а готовить не могли. Да скажи мне сейчас: съешь, Мария, что сготовила у себя в деревне, - не стану. Ложка торчком, а вкуса никакого. И какой может быть вкус, ежели чугуны месяцами не мыли, окромя соли никакой приправы не знали. В такой темноте жили. - И, неожиданно строго взглянув на сидящую рядом старую, в черной косынке женщину, сказала назидательно: - Для капусты, маманя, вилка есть, а вы опять пальцами в миску лезете. Стыдно в гости с вами ходить.
Женщина в черной косынке растерянно разжала пальцы и тяжело вздохнула. Кто знает, что она подумала в эту минуту? Может быть, как никогда, пожалела о том, что сама первая научила дочку бросить колхоз и переехать в город? Как хорошо было там, в деревне! Сиди как хочешь, ешь как умеешь! И пусть не сразу наладилась в колхозе жизнь. Обжились бы, все утряслось бы. А вот сидеть по-городскому за столом никогда ей не научиться. И пока жива - будут ее понукать: то не се, это не се. Господи, чем заслужила немилость твою?!
Из края в край стола шел громкий пьяный говор. Каждый что-то хотел сказать, и почти никто не слушал другого. Но все говорили об одном: о городе. Чудном и незнакомом, о городе, которого немного побаивались и который в душе презирали. Нет, если бы в деревню приехали городские, им черта с два дали бы пустить корни в деревенскую землю. Крикливый женский голос взвизгивал над самым ухом Игната:
- Эй, - говорю я ему, это продавцу, - покажи мясцо! А он мне отвечает: "Гражданка, нельзя ли повежливее. Людям говорят: пожалуйста". Слыхали - пожалуйста! Еще, может, Христа ради, сделайте милость? Что я, нищенка какая? За свои деньги, чай, мясцо покупаю...
Игнат не знал ни хозяина дома, ни его гостей. Деревенская привычка ходить в гости из дома в дом тут, в городе, ничем не оправдывалась, и тем не менее ее придерживались. Какой-то здоровый детина, сидевший напротив Игната, раскачиваясь то влево, то вправо, расплескивая стакан с самогоном, требовал к себе внимания и пьяно кричал:
- Да, мы беглецы! Я беглец, ты беглец, он беглец. Но кто разгружает вагоны? Мы, беглецы! Кто добывает глину? Опять же мы. А строит дома? А обжигает кирпич? Нет, мы не бой, и нас не спишешь!
- Михайло, ты расскажи, как с учителкой воюешь, - крикнул ему через стол Горбылев.
- И впрямь война, - подтвердил Михайло и перегнулся через стол к Игнату. - Вы, вижу, все здешние, раздольские, а я план получил на пустыре в городе. Как получил? Об этом чего говорить. Но построился быстро. Люди лес возить возчиков нанимают, а я коня купил. Он себя на доме оправдал, и сейчас от него убытку нет. А построился, решил ни в чем себе не отказывать. Есть так есть, веселиться так веселиться. И вместе с сыном купили патефон. Приятно вечерком окно открыть, патефон на подоконник поставить и завести. Пусть на три улицы знают, что есть у Пшитикова музыка. И тут вдруг приходит одна женщина, не то что старая, да и не молодая, и говорит: "Нельзя ли как-нибудь потише?" Я даже не сразу понял - что потише? Оказывается, учительница она, живет напротив моего дома, и ей мой патефон мешает. "Это что же, спрашиваю, рабочему человеку отдохнуть нельзя?" А она мне: "Но вы же мешаете другим отдыхать и заниматься. К тому же ваша музыка такая, что кто понимает в ней, уши вянут". Это от моей-то музыки уши вянут! А музыка у меня первейшая. Сын покупал. Что ни пластинка - бокстрот! Ну я этой учителке и выдал. "Это что ж, по-вашему, наше правительство бракованную музыку выпускает?" Она туда-сюда. "Вы меня не так поняли. Дело не в браке, а что кому нравится. Вот вы курите, а я нет. Так не всюду разрешают курить". А я ей отвечаю: "На улице курить можно? Можно! Ну и музыку запускать тоже. А в дом к вам я со своим патефоном не прихожу. И запретить отдыхать рабочему человеку вы не можете". И запузыриваю! Второе лето идет война. И не скажи, какая паразитка. Мало того, что музыка рабочего человека ей не нравится, так ведь одна живет в комнате, двадцать пять метров, а рядом в квартире брательник мой, жена да двое детей - второй год как приехали из деревни - на восьми метрах. Справедливо это? А при Советской власти живем.
- Так вы бы взяли брата в свой дом, - сказал Одинцов.
- Ну нет, - пьяно погрозил пальцем храбрый патефонный вояка. - Я дом строил для себя. Где же это видано, чтобы свой дом да делать коммунальным!
Неожиданно Тарханов обнаружил, что Чухарев куда-то исчез.
- А где Семен Петрович?
- Да вы не беспокойтесь, угощайтесь, - сказал ему сосед.
Но пировать у незнакомых, да еще рядом с незнакомыми, было не очень весело, и Лизавета с помощью Одинцова вывела Игната на улицу. Она пыталась уговорить его вернуться домой. Но Игнат был упрям. Возвратиться из гостей посреди дня? Что же это за праздник! Есть еще куда ему идти в гости. Слава тебе боже, не первый год в Глинске. И пошел по гостям, иной раз смутно сознавая, у кого он в гостях, с кем в гостях, из каких гостей пожаловал. Но гулять так гулять!
Было уже поздно, когда Игнат зашел к Андрюхе Шихову, своему старому знакомцу по тем временам, когда они оба были землекопами. В доме плясали под гармонь. Игнат тоже пошел по кругу, притопывая, приседая и широко раскинув руки. Плясал он не очень-то умело, но лихо. И так же лихо, задев носком половицу, проехал на животе через всю горницу. Но когда он поднялся и пытался почистить испачканный пиджак, на него налетела Лизавета.
- Я тебе для того новый костюм сшила, чтобы ты чужие полы им подметал? Идем домой!
- Не пойду. А раз тебе костюма жалко, бери его. - И, бросив жене пиджак, крикнул Андрюхе Шихову: - Хочешь, чтобы я у тебя в гостях был, дай свою одежонку.
Вскоре Игнат вручил своей жене дополнительно к пиджаку и брюки, а сам пошел плясать в стареньком шиховском костюме, который был ему одновременно и широк и короток, что делало его похожим на циркового клоуна.
Через час он обеспокоенно спросил Шихова:
- Ты моей Лизаветы не видел?
- Домой ушла.
- Вот как, - неожиданно взъярился Игнат. - Раз ей плевать на меня, то и мне на нее наплевать!
Он еще поплясал и завалился в ботинках на хозяйский диван.
Шихов взглянул на Тарханова и сказал пьяно:
- Вот она что делает, водка. В момент с человека образование смывает.
Светало, когда Игнат проснулся. Где он? Что с ним? И тут он увидел на себе какой-то дрянненький костюмишко. Нет, этот костюм не его. Так, значит, его куда-то заманили, раздели. Ах, грабители! И, вскочив, набросился на какого-то шиховского родственника. Началась драка. Не без труда разъярившегося Игната доставили в милицию. Дежурный выслушал обе стороны и сказал:
- Думаете, вы первые? Ступайте домой и сами разбирайтесь.
Он все отлично понимал. Он сам был из деревни.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Игнат старался не думать о Пухляках. В своем доме он хотел спрятаться от большого окружающего его мира. Но отгородиться от самого себя он не мог. И собственное одиночество все больше и больше обостряло в нем тоску по земле. Земля лежала за Раздольем, она была совсем рядом и в весенней дымке казалась какой-то нереальной, словно привидевшейся во сне. Но она беспокоила его, и теперь он вставал не по комбинатскому гудку, а едва с поля доносился прерывистый гул тракторов. Часто он выходил на край Раздолья, шел проселком до оврага и из зарослей ивняка, стараясь, чтобы никто его не увидел, смотрел, как идет пахота. Машины слегка покачивались на неровных холмистых полях, они оставляли за собой широкие полосы перевернутой свежей земли, и с каждым новым заездом эти полосы становились все шире и шире. Там Игнат впервые подумал о том, что теперь вот, при тракторах, всем должно быть ясно, что жить можно только колхозом.
Иногда Игнат покидал свое укрытие и, выйдя к бороздке, брал в руки ком земли, проверял, хороша ли тракторная пахота. А однажды, когда на повороте остался неперевернутый затравенелый пласт, он остановил тракториста: "Ты, дурья твоя голова, понимаешь, что землю портишь?"
Но эту свою тоску по земле он скрывал. И не то что стыдился ее, а не хотел, чтобы Лизавета или кто-нибудь из знакомых обнаружил его душевный разлад, в котором он сам видел проявление собственной слабости и непоследовательности. И только перед Татьяной он не таился и брал ее с собой в поле, когда в воскресенье можно было уйти за город на целый день и бродить там краем колосящейся пшеницы или по дурманящим лугам, на которых лежало распушенное, еще не застогованное сено.
Игнат раскрывал перед Татьяной всю свою тоску по земле и всю свою любовь к земле.
- Вот ты думаешь, земля - она одна? Нет, земля разная. Одна - черная, другая - глина, а третья - песок. А то бывает, как здесь, у дороги, краем канавы земля черная, а шагни чуть-чуть дальше - глина. А сверху как будто трава и трава.
- Как же ты видишь? - спросила Татьяна.
- Своя земля была... Не чета нашему огороду...
- А где она?
- В колхоз отдал...
Татьяна недоверчиво взглянула на Игната.
- Землю нельзя отдать... Как же ты ее перенес? Вырыл, да?
Игнат рассмеялся.
- Как ее выроешь? А выроешь - куда перенесешь... Просто пришел в колхоз и сказал: будете пахать свою землю, пашите и мою. Кряду, так сказать... А земли у нас в Пухляках - ох, и хороши. Все, что хочешь, растет на них. И хлеб, и лен, а картошка - во, с кулак, и такая рассыпчатая. Это на песках. А травы, боже ты мой, сколько у нас! Трава по пояс... Выше! В иных местах человека не видать... - Игнат явно преувеличивал. Да такая ли она, пухляковская земля? Без поту ничего не родила. Но ее любил он, питал к ней самые нежные чувства, особенно сейчас, когда она была так далека от него и так недоступна ему. Даже самые лучшие слова не могли выразить все, что было у него на сердце. И выходило - нигде нет такого солнца, и такой реки, и такого леса, как в Пухляках... Если бы Татьяна имела хотя бы малейшее представление о рае, если бы она хоть знала, что значит слово "рай", то Пухляки представились бы ей настоящим раем... Во всяком случае, для нее Пухляки стали какой-то далекой сказочной страной, страной, откуда пришел ее отец и где осталась в колхозе его полная чудес земля.
Лизавета первая подала Игнату мысль, что надо жить только своим домом. Но она не ожидала, что Игнат, который до поездки в Пухляки не очень-то интересовался огородом, вдруг будет отдавать ему все свободное от работы время. Теперь он копался в грядах, пожалуй, больше, чем она, и обнаружил такое уменье выращивать овощи, которого, пожалуй, даже не было у нее. Лизавета была очень довольна, тем более что вместе с Игнатом на грядках копалась и Танюшка. Девчонка, конечно, пользы приносила немного, но Лизавета думала о будущем и видела, что из Танюшки через год-другой вырастет настоящая помощница. Одно только было ей невдомек: любовь Игната к огороду была совсем другой.
Огород начинали поливать, когда солнце пряталось за крышу и тень трубы ложилась на стену соседнего дома. Татьяна поливала гряды из своей маленькой лейки, и делала она это с не меньшей серьезностью, чем Игнат или Лизавета. Она шла не спеша к бочке, погружала в воду свою лейку и возвращалась, слегка покачиваясь из стороны в сторону, как Лизавета. Неожиданно Татьяна присела у борозды и спросила громко и с тем удивлением, когда человеку кажется, что он столкнулся с чем-то совершенно необъяснимым:
- А почему на одном хвостике вырастает свекла, а на другом хвостике морковь?..
Игнат сначала не понял, о чем спрашивает Татьяна, потом подхватил ее на руки и, высоко подняв, крикнул жене:
- Слышишь, мать, чего девчонка знать хочет, сразу видно, тархановская порода! Земляная порода...
- Я и то смотрю.
- Так хочешь знать, что, отчего и почему, - спросил Игнат, опуская Татьяну на землю, - хвостики-то разные? Один лист поднимает, а другой в землю растет. Вот в Пухляках...