И потому не могущие воспринять ее, я в н у ю ее - тайною делают.
И потому, что прост был Андрюша, хорош, - хорошо и всем от него было.
И объясняя счастье свое сердцем открытым, не объясняя, а ощущая, верил ли, ощущал ли опять, что богатырь он сказочный, с землею слитый: земля и богатырь - одно.
Слышал ли, читал ли такую сказку, или детский п р о с т о й ум, как всегда сказками плодовитый (из всего сказку делает), был причиною, но вышло так: он - богатырь, какого не осилит никакая сила, так как слитый с землею - непобедим. И потому что сердце у него открытое, а значит - большое, как думалось Андрюше, то и грудь у него такая широкая и крутая, богатырская.
По сердцу и грудь была.
А от всего этого всегда хорошо было. Не скучно и не страшно.
Если иной раз и возьмет робость в темноте - стоит сказать в темноту:
- Страшно.
И выйдет облаченный в слово страх и растворится в темноте. Так же и со скукою.
- Скучно.
И - нет скуки. И легко.
Все равно что груз какой, тяжесть. Если разложить на всех - незаметно, будь в грузе этом хоть миллион миллионов пудов, а на всех и золотника не останется.
Андрюша любил воду. Капля, волна и озеро, море - одно - всё.
Как и он в постели - всё. Так и море.
Потому море и любил. Вода, море - дружное. Если бушует море - все бушует; спокойно - все оно спокойно. И люди, если в м е с т е, такие же. Любил многолюдие.
Улицу предпочитал двору, улице - сад городской.
Там всегда люди. И долго. И сегодняшнего человека можно и завтра встретить. А на улице - пройдет, и нет его. Будто не было или умер.
Сад тоже море напоминал: люди - волны, ограда - берега.
Летом он целые дни - в саду.
Со всеми сверстниками и со многими взрослыми знаком. Сам знакомился. Самых нелюдимых, одиночек и даже женщин не дичился: сядет, заговорит. Все его знали.
Взрослые любили с ним болтать, ребята играли охотно.
Согласный. И не жи́ла. Чтобы поддержать игру, всегда уступит, а это в любой игре важно.
И играть мастер. В лапту такие свечки запускал - прямо в небо.
А еще - в "казаки-разбойники". Когда Андрюша "разбойник" - любую прорвет облаву, а если "казак" - встанет у "города" - не вбежит никто. Больших, куда старше себя, гимназистов разных, и тех - ухватит - крышка!
В "голики" тоже метко пятнал. Раз-два промажет, не больше, а то и с первого раза.
А другой гоняет, гоняет, водит, водит - замучается. А тут еще шлепают по спине, когда промажет, да если еще Чудо-Юдо шлепнет?
Беда! Плохонький и не играй лучше.
Весело в саду проходило время. И дождь, бывало, не выгонял.
Как зашлепают над головами, по листьям, первые капли - Андрюша:
- Ребята! В беседку! Кто первый?
В беседке, в дождь, особенно хорошо.
Полным-полна. А он знай в толпе шныряет, каждого коснуться может, заговорить с любым. Хоть пустяк какой спросить, вроде:
- Дяденька, скажите, пожалуйста, который час?
Разве не наслаждение?!
Хорошо в дождь в беседке. И жалко, когда кончался дождь и редела толпа.
Также жалко, когда закрывался вечером сад. Отходной звучал звонок сторожа.
Грустно делалось, но на миг только.
Ведь завтра же опять - целый день! С утра, когда Федор, сторож, подметает.
У дома говорил Жене Голубовскому, вечному своему спутнику:
- Завтра пораньше, смотри! Как откроется. Подметать будем. Федор даст. Я ему папироску нашел. Слышишь, пораньше, Женя?
- Не знаю, как пораньше-то. Я здорово сплю, - отвечал, зевая, Женя.
- Сплю! Соня! А ты не спи. Утром, как свистну под вашим под окном, чтобы ты был вставши.
И угрожал:
- А не то играть с тобой не буду. Так и знай!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Было Андрюше четырнадцать, когда он совершил первый подвиг. На Чудо-Юдо "вышел" единолично.
И не из похвальбы и не науськанный никем. Не простая это была стычка, а значение имеющий ход, акт.
Так было.
В жаркий полдень алтуховские ребятишки отправлялись купаться на Гутуевский, на Бабью Речку.
Речка эта паршивая, но главное - кокос прельщал.
Со всего Питера ребята на Гутуевском кокос воровали. Всегда это было.
А кокос - шикарная штука! Сладкий и маслом деревянным пахнет. Объедение!
Иной раз - назад, молоком прямо, а все не бросить.
И вот ребята алтуховские, когда уже выкупались по разу, - за кокосом.
Все удачно набрали из мешков, конечно, прорванных. А Савосе не удалось. Одну только корку успел взять, а тут таможенный идет.
Понятно, тягу. Опять на речку.
Чудо-Юдо корку свою слопал и облизывается. А ребятишки смеются.
- Эх ты, а еще Чудо-Юдо, а засыпался.
Савося до кокоса большой охотник. Не утерпел. Стал просить у товарищей. По кусочку дали, а больше - на-ка, выкуси!
- Теперь не достанешь!
Но Савося не долго думая отобрал кокос у Федьки сапожникова - самый тот слабенький, уродец сухоруконький.
Отобрал и жрет.
Федька на что трусливый (Савоси же он боялся больше всех, тот его частенько бивал не по злобе, а по здоровью и по силе), а тут полез:
- Отдай, - хнычет, - черт, Чудо-Юдо!
А тот знай чавкает да поддразнивает:
- Скуснай.
У сухоруконького одна рука действует, да и в той силы меньше, чем у Савоси в одном пальце. А полез, несправедливостью возмущенный. Вцепился в Савосю.
Ребятишки окружили, забесновались от восхищения, предвкушая интересное зрелище.
Только глазенки большие стали, воспламененные. И не понять по глазам этим, чего ждали от силы: правды или насилия.
Детские глаза непонятны и жутки. Оттого ли, что ясны чересчур и прямы, - непонятны?
От прямоты ли и ясности - беспощадность?
И вот стояли и смотрели, восхищенные, на уродца сухоруконького, уцепившегося единственной действующей слабосильной ручонкою в толстое плечо здоровяка.
А тот посмеивался, жуя кокос, и масло текло по толстым губам.
А потом ухватил под мышку голову уродца, повалил. Улегся, всего закрыл пятипудовой почти своей тушей. Даже писка уродца не слышно.
И жрет кокос. Масло так и течет.
А толстяк посмеивается:
- Скусно.
Ребятишки бесятся, на месте не стоят:
- Ишь, черт толстомясый, совсем задавил!
- И руками не держит. Брюхом смял.
- Савося! Долго так держать можешь, а?
- Хошь весь день! - сопит Савося. Кокос чавкает.
Кажется, задавит человека и не заметит сам - все будет чавкать.
Но вдруг - Андрюша.
- Брось, Чудо-Юдо! Отстань! Зачем трогаешь? И кокос отдай! Не твой.
Отпустил тот уродца и к Андрюше, грозно:
- А ты чего вяжешься? К тебе лезут, да? Ты - чего?
Андрюша, выросший вместе с алтуховскими, никогда не пускавший в ход кулаков, всегда веселый, смеющийся - бледный теперь, побелевшими губами выкрикнул звонко, как никогда в самых крикливых играх не кричал:
- А вот чего!
И ударил Савосю.
Алтуховцы, выросшие вместе с Андрюшею и знавшие хотя его силу, не предполагали все-таки такого ее действия.
Савося точно не стоял. Точно землю из-под ног выдернули. Пополз на четвереньках, поднялся, шатаясь.
И кровь из зубов и носа.
Женя Голубовский, задушевный приятель Андрюши, не разделял восторга алтуховских ребят по поводу происшествия на Бабьей Речке.
- Напрасно ты Савосе в морду дал, - сказал Женя Андрюше наедине, - за такого урода - и бить. Ну остановил, и баста. А то у него и теперь еще зуб шатается.
Андрюша горячо отстаивал свой поступок, но Женя не соглашался.
- Я не люблю уродов и слабеньких, сухоруконьких разных. Я, если бы царь был, послал бы на войну карликов там да горбунов, кривоножек. Пускай перебьются. А которые останутся - на них бы борцов-чемпионов напустить. Борцы-то, видел, какие? Нурла, турок такой есть, двенадцать пудов весит. Такой, как тараканов, их подавит. Пяткой наступит, и готово! Ха-ха! - зло смеялся Женя.
- Злой ты, Женька! - говорил Андрюша.
А тот нес свое:
- А пускай злой. А я их не люблю. Они вот злые-то и есть, а не я. Они только боятся, а то бы они делов понаделали. Уж я знаю! Злюки они самые настоящие. Ты знаешь, что я раз сделал с одним таким уродцем? С Пашкой мы вместе. Знаешь Пашку от Галяшкина из лавки? Видал, какой Пашка-то? Здоровее еще Савоси. Люблю здоровых. Да. Вот иду я по Фонтанке за Яковлевым домом. Заборы там все. За угол зашел. А там идут Пашка и какой-то противный. Ноги вот так, как буква "Х". Колченогий. Из школы шел. Ковыляет, это. А Пашка озорной, сам знаешь. Здоровяк. Не боится никого, потому и озорной. Вот он обгоняет колченожку. Сгреб с того шапку да в корзинку - пустая у него корзинка. Корзинку - на голову и идет. Посвистывает. Здоровяк. Чего ему? А колченожка лезет: "Отдай шапку, чего лезешь?" Ну, Пашка его пихнет - он с ног. Какие же ноги у колченожки? А я сзади иду и хорошо мне смотреть. Интересно. А Пашка встал у перил и смотрит на буксир "Бурлачок", как тот барку тянет. А колченожка встал, близко боится, сколько раз ведь летал от Пашки. Издалека говорит: "Отдай шапку. Зачем взял?" А сам злится. Плакать уж начинает. Пашка меня спрашивает: "Отдать, что ли?" Смеется. "Пускай, говорю, попросит, как следует, а то он злится все". Засмеялся Пашка: "Верно, говорит, злой он страсть, я его знаю…" И вдруг, смотрю, заплакал колченожка, затрясся. И ножик из кармана достал - и на Пашку. А тот и не видит, зазевался на "Бурлачка". Я как заору: "Пашка, гляди, с ножом!" Тот обернулся. Хлоп! Корзиной. Раз! Раз! Еще! Сшиб колченожку. На руку наступил. "Отпущай, кричит, ножик!" А нога у Пашки что утюг, толстенная. Хорошо еще - босой был, жарко. А то раздавил бы колченожкину руку. А тот все ножом вертит. Пашка надавил ногой - выпустил колченожка ножик. Тут Пашка ногами его, под бока пятками нашпорил. Тот только "ах" да "ах". Потом за шиворот - забрал, что котенка. Как тряхнет, как тряхнет! У того даже пена! Плачет. Брыкается. Злой. А Пашка по щекам, все по щекам. Накрасил, как следует быть. А я Пашке и говорю: "В участок надо. С ножом дрался. Верно?" Пашка: "Верно", - говорит. Потащил. Да все коленом сзади, все коленом. Прохожие останавливают: "Что такое?" А я: "Ножом дрался, вот что. Вот мальчика этого зарезать хотел". Ну, прохожие: "Тащите его, хулигана, к отцу, к матери". А злюка-колченожка адреса не дает. Тогда Пашка его под бока. А кулаки у Пашки, сам знаешь, во! Указал дом. А под воротами захныкал: "Мальчик! Пусти! Я больше не буду!"
Женя вытирает влажные губы. В восторге весь непонятном. И томит Андрюшу Женин рассказ.
А Женя продолжает, упивается:
- Пашка - фефела. Как дотащили до лестницы, да как тот завыл: "Мальчики, милые! Пустите, дорогие (ей-богу, так и говорил!). Я больше не буду. Меня отец убьет за нож. И матка убьет…" Пашка и растаял: "Пустим, спрашивает, - чево ли? Я ему и так хорошую мятку дал". А я ему: "Дурак, говорю, а если бы он тебя зарезал?.." Ну, Пашка говорит: "Верно. Нечего рассосуливать". Схватил в охапку, на плечо закинул - и по лестнице, в четвертый этаж. Силища у толстого черта страшная! Притащил. И не устал ни капельки. Только морда - что блин на сковородке, так и пышет. Стучали, стучали, звонили, звонили. А Пашка-фефела. "Ушодцы", - говорит. А я сразу догадался, что, наверное, в пустую квартиру привел заместо своей. "Пустая, говорю, квартира. Чего ему верить, подлецу". Колченожка: "Нет, говорит, милые, я здесь живу. А пустая, говорит, вот та, так она и открыта". И показывает рядом.
Женя волнуется. За руку хватает Андрюшу. Глаза - огонь. Матовое всегда лицо вздрагивающим вспыхивает румянцем. А голос - сказочного злого волшебника.
И еще тяжелее, страшнее дальнейший его рассказ.
И странно. Нетерпение какое-то охватывает Андрюшу. И не может понять: оттого ли, что злое открылось Женино сердце, оттого ли, что правда какая-то небывалая в этом была рассказе, но с нетерпением, как неслыханного чего-то, ждал.
И томился, как в неволе. Торопил:
- Ну? Ну?
- Ну, тогда я говорю: "Давай, Пашка, в пустую его. И дай ему там, чтобы век помнил, как с ножом на людей кидаться". Поволок его Пашка за шиворот. А он плачет и ноги Пашкины целует: "Не бейте, говорит. Простите". Притащили в самую последнюю комнату. Я все двери прикрыл. Завыл колченожка: "Милые мальчики! У меня все косточки ломит. Довольно с меня. Ведь я, говорит, слабый, миленькие". Я тогда: "Ну, так в участок пойдем. Там тебе не такие косточки покажут. За нож…" А он что с ума сошел. Плачет, дрожит весь, ползает и Пашкины ноги целует. Пашка хохочет, гычет ему в нос своими ножищами: "Целуй, говорит, хорошеньче. Кажный пальчик, да под пальцами, где, говорит, мяса много. А теперь, говорит, пятки!" Издевается, толсторожий, любо ему. Здоровяк! А молодец, Пашка, так и надо! Я ему пятиалтынный дал. Последний. Шоколадку хотел купить, а отдал, не пожалел. Честное слово! Даю пятнадцать копеек и говорю: "Смотри, мол, хорошеньче дай ему". Взял Пашка, сказал спасибо. А я: "И ножичек тебе будет. Вот". Колченожкин ножик показываю. Ну, Пашка, конечно, рад стараться. "Сейчас, говорит, я с ним штукенцию сострою. Разукрашу". Повалил, сел тому на живот, а ноги вот так, чтобы головой не вертел. А ноги у Пашки, сам знаешь, какие. Что у слона. Деревенские все толстопятые, а такой, как Пашка, в особенности. Толстяк. Сжал он колченожкину харю, тот и пошевелиться не может, пищит только, один нос меж Пашкиных ног. Потом послюнил палец указательный. Натянул. Отпустил. Щелк колченожку по носу. Будто пружиной. На втором пальце у того кровь носом. Захныкал пуще. А Пашке смешно: "Двух пальчиков не выдерживает, а их еще восемь". Колченожка скулит, а Пашка щелкает. Преспокойно. Кровь брызжет. А он сидит да щелкает. Кончил с носом, за губы принялся. Нажал щеки пятками - губы так и выпятились, а Пашка и по ним, как по носу. Как пружиной: щелк. Опять со второго щелчка - кровь. Пашка смеется: "Ей-богу, больше двух не выдерживает". А сам щелкает. Как кровь увидал - лучше защелкал. Прямо резина, а не пальцы. Здоровый, деревня!.. По глазам - по одному щелчку, по легонькому, мизинчиком. И то завыл колченожка. Бросил Пашка, надоело. И мне надоело. Пашка говорит: "Ежели б захотел, до смерти мог бы защелкать. Много ли ему, заморышу, надо. Что вшу, можно раздавить ноготком". На прощанье заставил Пашка его золы съесть. Из печки. Горсть целую. Съел. Всю съел. Горсть. Плачет, а ест… Пошли мы. Пашка рад. Еще бы! Пятиалтынный заработал. И ножик. И ножик хорошенький. Перочинный. Два ножичка: маленький один и большой один. Ручка костяная. Хорошенький ножик.
Только когда кончил Женя, увидел Андрюша, что подходят они к саду, и удивился.
Ведь во дворе же Алтуховом разговаривали. Откуда же - сад?
- Женька? Сад? - недоумевал.
- Сад? А что же? Ведь мы же в сад и шли.
- Нет, я не то.
Андрюша почувствовал, что то, что томило его во время Жениного рассказа, - оставило его, лишь произнес он слово "нет".
И повторил громко:
- Нет!