Канун - Василий Андреев 9 стр.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Хотя Женя открыл свое злое сердце, хотя "нет" была Женина к красоте и силе любовь - Андрюша был с ним по-прежнему дружен.

Также в саду до звонка вместе - летом, зимою же - на коньках, на Фонтанке, по льду.

А после второго Андрюшиного подвига тесно спаялись их отношения. Будто что один, то и другой. Не похожие друг на друга близнецы.

А второй Андрюшин подвиг такой: в Алтухов дом переехала вдова, полька Русецкая, душевнобольная.

Почему она не в больнице была, а свободно в частных домах проживала - неизвестно.

Была она одинокая. Квартиры меняла часто. И по таким причинам: всегда спокойная и на вид нормальная, Русецкая впадала в настоящее сумасшедшее буйство, если слышит продолжительное хлопанье в ладоши.

В каждом доме, где она жила, подвергали ее этой, созданной больным ее мозгом пытке. И из каждого ей за беспокойство отказывали. И в каждом доме откуда-то узнавали об ее мании и доводили несчастную до бешенства, сначала ребятишки, а потом и взрослые - любители.

Особенно кухарки и горничные.

Русецкая ежедневно с утра уезжала к каким-то родственникам и возвращалась поздно вечером. И вот, когда она появлялась во дворе в пышном шелковом платье, в тальме, с неизменным зонтиком, отороченным черными кружевами, странная, не по моде одетая, смешная для многих, - раздавались одновременно из разных концов двора хлопки.

И безумная полька всегда кричала одно и то же:

- А-а! Швабы проклятые! О, варвары! А-а, а! Все равно я найду вас!

И металась, широко распустив старомодные шелка платья, злобно радуясь, когда затихали на минуту ненавистные звуки.

Кричала в исступленном восторге:

- Ага! Боитесь? Ага! Перестали-и!..

Но дикий взрыв хлопков гасил радость.

И отчаяние, и ужас охватывали несчастную.

Визгливым, пронзительным голосом, точно заклинания творя, выкрикивала:

- О-о-о! Дьяволы, дьяволы, дьяволы!

Бросала в не видимого, а может быть, видимого ею врага зонтиком, кидалась со стремительностью, возможной только у безумных, в разные концы двора, забегала на лестницы, откуда ее выгоняли тем же способом.

И вот, когда алтуховские ребятишки на второй, кажется, вечер травли довели несчастную женщину до того, что бешенство даже улеглось в ней и только надежда на молитву осталась, встала когда на колени среди двора и, по-польски с левого на правое плечо кладя кресты, рыдала, призывая "Матку боску", "Езуса коханего" и "Юзефа-швянтого", чем особенно развеселила детей, стоящих кругом ее и бесстрашно, открыто уже хлопающих, - в этот тяжелый, неизвестно чем окончившийся бы миг Андрюша, возвращавшийся домой из сада, растолкал беснующихся ребят и, встав лицом к лицу с сумасшедшей, сказал просто:

- Пойдемте, тетенька! Я вас проведу до вашей квартиры.

И оттого ли, что прекратилось хлопание, или голос мальчика подействовал почему-то на женщину, поднялась она сразу с колен и, протянув руки, как артистка, проговорила протяжно и жалобно:

- О, уведи! Выведи меня из этого страшного круга!

И когда вел под руку по темной - летом не зажигались лампы - лестнице, не чувствовал ни страха, ни беспокойства, словно не безумную вел.

А она все хватала его рукою за руку и целовала в плечо. И все спрашивала:

- Ты - витязь? Ты - прекрасный витязь? О, я тебя знаю! Ты заколдованный круг расколдовал. Я знаю! Я знаю!

А когда на другой вечер начались опять чьи-то неуверенные хлопки, Русецкая, подняв руки, словно к небу обращаясь, закричала голосом, полным глубокой веры:

- О, мой прекрасный витязь, спаси!

Андрюша не замедлил явиться на зов. Он нарочно ждал на лестнице.

Несколько вечеров так спасал несчастную. И травля прекратилась.

Это и был второй Андрюшин подвиг.

И как ни странно: озорной, любивший мучить людей, бабушку единственную свою родную доводящий до слез Женя Голубовский сказал Андрюше:

- Ты хороший.

И прибавил, нахмурясь почему-то:

- Если бы не ты, мы бы ее до смерти замучили.

И от этого радостно Андрюше стало.

За Женю радостно, не за себя:

- Погоди, и ты будешь хорошим. И уродцев будешь любить.

- Уродов - нет, не буду. Но трогать не буду тоже, - ответил Женя. - Замечать их не буду, так же как кошек и собак. Я кошек и собак не замечаю, а они меня боятся. Не трогаю, а боятся.

Тихону, студенту из двадцать третьего, рассказал Андрюша о своей истории с Русецкой.

С Женей заходил к Тихону нередко. Так заходил, поболтать, рассказов послушать веселых и разных интересных.

Любил Тихон детвору. Особенно землячка Андрюшу.

И теперь, как всегда, поил Тихон мальчуганов чаем с филипповскими баранками, сам же (что с ним случалось очень редко) пил водку и закусывал огурцом и зеленым луком.

Выслушав Андрюшин рассказ, нахмурился отчего-то.

- Круг заколдованный… Да?.. Так… Для всех заколдованный… Что - сумасшедшая? Ей-то, пожалуй, лучше. Просто у них, у сумасшедших, мировые вопросы разрешаются.

Взял вот ты ее под руку и вывел из заколдованного круга. Эх, кабы всем так-то просто! Под руку и - пожалуйте. А на деле-то не так. Не так, Андрей, братец мой, землячок.

- А что это за круг? - с любопытством спросил Андрюша.

Много думал об этом таинственном круге, для этого и Тихону рассказал историю с Русецкой, чтобы о круге том что-нибудь узнать.

Женя нетерпеливо перебил:

- Да разве же не знаешь? В сказках круг такой заколдованный. Не выйти будто из него.

- Не в сказках, а в жизни, везде, - загорячился отчего-то Тихон, - вот, смотрите. Что этот стол, круг или нет?

- Вот так круг! - оба мальчика, в один голос. - Разве круг это?

- А я говорю - круг, - настойчиво и хмуро ответил студент, - не смотрите, что углы у него. Все - круг. И глазенки ваши, ребятишки глупые, - кругляши тоже. И мои зенки пьяные - кружки. Э, да что - глазенки, зенки! Жизнь наша в отдельности и всего человечества - разве не круг? Не заколдованный разве круг?!

Поднялся, большой, кудластый, уже значительно опьяневший. Такой не похожий на себя. Всегдашняя насмешливая улыбка скорбной какой-то, новой, молящей стала.

Грабли-руки на плечи Андрюшины положил и заговорил тихо:

- А ты расколдовывай, Андрей! Сними печать. Выводить старайся из круга. Не сумасшедших одних только… Зачем? Всех! И себя, и всех. И не спрашивай, как выводить и что за круг такой. Сердце подскажет. Сердце учует. И путь нащупаешь, сердцем опять же.

Отошел. Сел. Задрожавшей от волнения или опьянения рукою зазвенел горлышком сороковки о рюмку.

Но не выпил. Пьяно, думно запророчествовал. Гудел басистым своим голосом:

- Сердце, братцы, главный в человеке пункт. Мозг тоже, но мозг - подлец. А сердце как мать родная. Ты, Женька, эх! Злой Женька, не усмехайся! Чего - ничего? Вижу я… Сердце твое кремневое из глаз твоих смотрит. Ну, ну! Не сердись! Хороший ты, Женька! Без камня тоже не жизнь… Верьте! Не жизнь и без сердца. Знаете - не маленькие. Его слушайтесь. В него, в сердце, вслушивайтесь:

О люди, я вслушался в сердце свое
И вижу, что ваше - несчастно…

Сердце, братцы мои, все… А ты, землячок ты мой любезный, Андрюшка, Андрей Первозванный, сердцу своему сугубо верь. Твое - не обманет. Им, сердцем-то своим, и иди, а не только ногами. Ноги что? Машина. Сердцем иди. Не по всякому пути ногами пройдешь, Андрюша!..

Задрожал густой, колокола словно последний удар, голос Тихона:

- Андрюша! Подвиг большой тебе предстоит. Можешь свершить, по глазам вижу. И этот, Женька, может. Железный Женька. Слышишь, Женька Голубовский? Зло в тебе есть. Его - обуздай. Обузданное зло иной раз добра полезнее. Но помни, железный! Совсем ожелезниться человеку нельзя. Не паровоз он.

Тяжело, как бы опуская наземь непосильную тяжесть, думно пророчествовал Тихон:

- Раскол-до-вы-вайте! Но помните! Тяжкий путь. Вера нужна - во! больше самого себя. А главное - сила. Слабый и не берись. Да не ломовую, не мускульную силу, ее-то у каждой лошади хватит, а сердце надо большое. Чтобы всё вместить. И если потребуется - всё отдать. Понимаете, что значит в с ё?

Опустил на руку, на ладонь огромную, кудластую свою голову, закачал ею над столом, над недопитой рюмкою, пьяным мужиком вдруг стал, самарским каким-то, и загудел дрожью последнею замирающего колокольного удара:

- Ох, пареньки, мальчишечки! Мальчишества своего не гнушайтесь. Всю бы жизнь в мальчишестве пробыть. Вот тогда бы - без ошибки.

И опять вскочил, загрозил пальцем:

- Эй! Мальчишества не бойтесь! Не губите мальчишества-то своего! До конца вот такими будьте. Что в бабки играть, что в черепа - все равно кость-то… Только без ошибки чтобы. Сердцем, повторяю, идти надо. А куда? Оно, сердце же, и укажет. И по-мальчишески: не причесываясь идите, без денег, без платков носовых. И посоха не берите: пусть они останутся, посохи-то, слепым. И препоясываться не нужно. Пусть это Христос "препоясывать чресла" наказывал… А вы так. Штаны поддергивая, по-твоему, Андрюшка, штаны поддергивая! Всё так идите. На лобное место или в землю обетованную - все равно! по-андрюшенски! Но без ошибки чтобы…

Загрозил опять.

- Предостерегаю!.. Или выиграть, или проиграть. Проигрыш тоже - не ошибка. Ошибка у того, кто никогда не ошибался. Вот моя мужичья мудрость, самарский парадокс! А еще - не вразброд, а артелью. Силой расколдовывается колдовство, а не хитростью. Помните это! А не то вместо креста - балалайка получится, вместо Голгофы - балаган, а о земле обетованной и думать забудь… А теперь играть идите. Как играете-то? В войну небось? В солдатики?.. Не играйте! В рюхи лучше или в мячики, в лапту. А в убийство играть не нужно… Вот скоро война с немцами, верно, будет. И тогда не играйте. Немцы тоже самарских мужиков не хуже и не счастливее. И Андрюшки у них такие же и Женьки есть, только Фрицами их зовут… Марш, ребятки! Поддерни портки, землячок! А ты в подтяжках, поди, Женька? Напрасно. Учись без опояски ходить - пригодится сия наука.

Затуманенные, завороженные вышли приятели от студента из двадцать третьего…

- Пьяный, - сказал Женя лениво.

- Умный, - Андрюша сказал задумчиво.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Бывает, возмужает душа в юности и в отрочестве даже.

Тогда действовать должен человек, путь какой-то нащупать и звезду возжечь, а от нее - к другой идти звезде, к более яркой, более возженной.

Но - действовать! Не стоять, не ждать.

Ждущий никогда не дождется. Действовать!

Иначе возмужалая одряхлеет душа.

Великие события: войны, революции - младенцев отроками делают, юношами - отроков; юноши мужают, и одряхлевают старики.

Родина двух юношей, Тропина и Голубовского, сотни лет сжатая кандальным кольцом, безысходностью заколдованного круга, выходила из этого круга, расколдовывала его не колдовством; более могучим, не хитростью наихитрейшею, не магизмом более магическим, а силою.

И - пошли несметные рати новых, по новому пути.

Сердцем пошли.

Твердо, мужественно, ибо многие возмужали.

И Тропин и Голубовский пошли.

Тропин, "да" свое воочию увидевший, сердцем и умом пошел.

Не подлец был ум для Тропина.

Голубовский, силу почитающий и красоту, спутником был товарища.

Но жутка душа Голубовского.

Железно - сердце.

И им, железным, с трудом обуздываемым и управляемым, как в латы закованным средневековым конем, тяжко шел по новому пути Евгений Голубовский.

В февральскую революцию Голубовский в одном из первых восставших полков командовал полуротою.

Присоединил к восставшим частям полки, расположенные в окрестностях Питера.

В Октябрьскую - участвовал. Дрался против Керенского.

Но жутка душа Голубовского. Железно - сердце.

Потому не мог признать правду, признал только силу.

Потому говорил искренно:

- Силу в большевиках люблю. Сила - красота. Слабость - уродливость.

- Обуздывай злобу! - говорил Тропин, счастливый, "да" воочию увидевший.

- Обуздываю и так, но трудно.

Жгучие на матовом, возмужалом не по летам лице мрачным огнем горят глаза Евгения Голубовского.

- Мне бы перевестись на самый жуткий фронт, где в плен не берут, убивают на месте.

Голубовский давно не улыбается, давно не шутит.

Страшно, когда говорит:

- На Плесецкой мою невесту убили, коммунистка была. В поезде, к полу штыком пригвоздили.

Шепотом жутким, как фитиль бомбы:

- Тризну бы по ней… Мне бы на фронт, на самый беспощадный.

Придумывает пытки. Говорит:

- Надо записать их. И рисунки - хорошо. Целую систему.

- Злой ты, Женька! - как в детстве когда-то, говорит, вздыхая, Тропин.

Голубовский откомандировался в Сибирь, в действующую армию, на должность командира одного из красных полков.

Писал товарищу редко, но слышал о нем Тропин не раз. От людей, приезжающих с фронта, из газет узнал о ратных подвигах друга, о двух орденах Красного Знамени, полученных за безумные по храбрости ратные Голубовского дела.

Командир полка Голубовский, переписчик штаба полка Факеев и вестовой Иверсов бежали из неприятельского плена.

Дерзкий побег. Во время следования поезда в тыл.

Из вагона. К станции уже подходил поезд.

Так было.

В лохмотьях, разутые неприятелем, под конвоем часового, сидели в темном товарном вагоне.

Полуголые, жались друг к другу.

А слабый, болезненный Факеев зубами даже дробь выстукивал и все жался к Иверсову, здоровенному двадцатилетнему сибиряку, теплом молодого могучего тела старался согреться.

И вот командир Голубовский тихо на ухо Иверсову:

- Бежим.

И ответа не дожидаясь:

- Бери за горло!

Таким шепотом тихим, точно не слова, а мысль.

И, сам не помня, что делает, поднялся Иверсов.

И через миг…

Загремел винтовкою, сапогами - часовой, ноги зачертили вагонный пол. Хрипел. Горло - в кольце могучих пальцев Иверсова.

Голубовский часового два раза штыком - так и оставил винтовку воткнутою в грудь штыком - пригвоздил к полу.

Насмерть ли, нет - неизвестно.

Ночь. Темь. Поезд свисток давал.

Станция. Повыскакивали на ходу.

Факеев ногу чуть не сломал. Неумело прыгал. Боялся.

Потом - в тени, за вагонами.

Полуголые. Босиком по щебню.

Лес близко.

Всю ночь. Лесом всё, тайгою. Молча. Опасливо жмурясь - ветки по лицу.

Изредка только Факеев жаловался на болевшую ногу.

Дрожал. Ушибал босые ноги.

- Все равно пропадем!

Иногда озлобленно:

- Чего бежали? Все равно в их расположение выйдем. Наши-то теперь черт знает где! Отступают. Так, может, и не расстреляли бы. А уж теперь - непременно…

Богатырь Иверсов хлопал его по плечу лапищей, которой несколько часов назад душил белогвардейца.

- Подтянись, друг! Живы будем - не помрем.

- Брось! - ежил плечи Факеев.

Опять молча. Жмуря глаза. Отводя ветки. Спотыкаясь.

Утром - привал.

- Провианту недостаточно. Плохо, - покрутил головой Иверсов.

- Тебе эти места известны? - спросил его Голубовский.

- Эти плохо знаю. А дальше - наши места на проход. Дойдем, товарищ командир.

Улыбнулся толстощеким добродушным лицом. Голубовский сказал тихо:

- Не дойдем. Один может дойти, а троим - невозможно.

Поднялся во весь свой высокий рост.

Голос зазвучал, как недавно в полку.

- Иверсов! Необходимо хоть одному из нас дойти до наших частей, для того чтобы этим путем в тыл зайти неприятелю. На первом его фланге силы невелики. Зашедший в тыл даже небольшой отряд, лучше всего кавалерийский, может решить дело всего фронта. Иверсов! Путь этот ты приблизительно запомнишь. Тайгу ты знаешь лучше, чем я питерские улицы. Поэтому раздели по своему расчету весь этот провиант, чтобы хоть понемногу хватило на каждый день. А если сразу сожрешь, то не доползешь и раком даже половины пути. Понял?

- Что ж, я один разве? А вы? - не понимал Иверсов.

- Тебе одному дойти впору только. Ты здоровее нас. Этот…

Сунул пальцем на побледневшего Факеева:

- Этот определенно не выдержит. Я контужен и ранен был недавно, сам знаешь. Тебе места знакомы.

- Товарищ командир!..

- Стой! Идем вместе до тех пор, пока могу. А провиант тебе. Этот…

Опять ткнул пальцем:

- …уже не может. Ноги - колодками, сам на черта похож. Привяжем его к дереву, Иверсов. А то вернется. В расположение белых выйдет… Знаю!.. И себя погубит, и нас, а главное - дело погубит, побоится в лесу умирать и хоть к черту в зубы, а полезет. Знаю! Трус.

- Товарищ командир!.. Нельзя. Помирать - так всем. Идти - всем… Как же человека к дереву… - скороговоркою заговорил Иверсов.

- Товарищ Голубовский!

Бледное, судорогою сведенное лицо. Шатается на вспухших ногах Факеев.

- Товарищ Иверсов! Мы не в плену. Запомните это. В порядке боевого приказа - привязать Факеева! - грянул голос, от которого недавно еще трехтысячный полк застывал, как один человек, или в атаку стремительную кидались тысячи, как один.

И дальше тихо, но твердо, чеканно:

- Иверсов! Я спас тебя под Беляжью. Спаси теперь не меня, а дело. И себя. Себя сбереги для дела. Проводником наших будешь сюда… Наше дело ясное: трое - погибнем. Один - дойдет!.. Молчи! Иверсов! У тебя невеста, помнишь, говорил?..

Тихим голосом, не слова точно, а мысль:

- Помнишь? Катя… Иверсов! Из-за нее тебе спастись надо… О чем разговаривать? Десять суток разве пройдем трое на однодневном пайке и босиком?! А один, если понемногу будешь есть, дойдешь… Козыри, правда, маленькие, но все-таки не бескозырье.

Стоял, голову потупив, красноармеец, вестовой штаба разбитого уже номерного полка, Иверсов.

И - окончательный удар его сомнению и нерешительности:

- Я еще начальник! Повторяю, мы не в плену. Последний раз говорю: в порядке боевого приказа!..

Ругань, бешенство, мольбы, проклятия безобразным свивались клубком.

И безобразным клубком - тело. Бессильное, узкогрудое, с отекшими ногами под ширококостным, твердомясым, крепконогим телом.

Голубовский говорил:

- Крепче вяжи!

- Товарищи!.. Милые!.. А-а-а!.. Что же это, ай!.. Тов… ком…

Голубовский совал в рот Факеева оторванный, скомканный рукав рубахи.

- У-у-у!..

Стиснулись зубы.

- Открой рот, не дури! - сказал Голубовский.

Отчаянно мотал головою, стукаясь об ствол дерева, Факеев.

Снизу глядели глаза в слезах - ноги завязывал лентами оборванной одежды Иверсов.

- Разожми ему рот!

Карие, испуганные, в слезах, глаза. А в них, точно плевок - холодные слова:

- Дурак! Ведь кричать будет!

Назад Дальше