Но однажды запавшее в долгие часы бессонницы семя уже дало росток, и шильце его упорно пробивалось наружу. Заканчивая листать дневник, он и сам не заметил, как эта мысль уже перестала пугать его. Если бы она не надеялась, что хоть теперь-то, впервые в жизни, он сможет ее понять, она ни за что не доверила бы ему то, что являлось величайшей тайной ее сердца. И теперь она ждет от него того единственного слова, от которого, может быть, зависит вся ее жизнь. Впервые в жизни ждет того решения, которое будет созвучно решению ее сердца. Пусть и он и она когда-нибудь раскаются в нем - иного сейчас не может быть. Любое другое было бы и жестокостью и насилием над ее изнемогающим сердцем. И неужели в то время, когда она так ждет, он еще и теперь будет медлить, оставаясь в плену своих страхов и уязвленного родительского тщеславия, во власти условностей и предубеждений?
И однажды он явственно ощутил, что так испугавшая его мысль уже выколосилась и созрела для урожая.
Но и собирать этот урожай он был не вправе без Марины, ее матери. А для этого надо было преступить строжайший Наташин запрет: "Только, папочка, не показывай никому, иначе мне трудно будет жить…" Но с тех пор как впервые прочитал эти строчки, он успел прожить целую жизнь и остановился перед необходимостью принимать решение, которое и не мог и просто был не вправе принимать один. Когда-то давно он уже попытался пренебречь материнской тревогой Марины и, кто знает, не расплачивается ли теперь за свои небрежные слова. "Молодое вино побродит и перестанет". Нет, не перебродило. Да и будет ли, в конце концов, нарушением ее тайны, если о ней узнает не кто-нибудь иной, а ее же мать?
Когда он вошел к Марине в комнату с Наташиным дневником в руке, Марина уже закончила расчесывать на ночь свои длинные каштановые волосы и, стоя у кровати, взбивала подушку. Рядом на стуле лежала ее книга с заложенными меж страниц очками.
- Ты сегодня, должно быть, устала? - спросил он виновато.
Он мог бы и не спрашивать ее об этом, зная, что именно сегодня у нее было два трудных случая. Любава доскрывалась со своей поздней беременностью до того, что пришлось принимать у нее роды прямо за Доном на ферме, и Рублев домучил свою язву вином так, что и его пришлось везти из степи прямо в город на операционный стол. Но, спрашивая у Марины, заранее знал Луговой и то, как взглянет она на него своими все еще прекрасными глазами и ответит:
- Как всегда.
И взгляд ее упал на коричневую тетрадь у него в руке, но она ничего не спросила.
- Не могла бы ты сегодня не поспать одну ночь?
Еще раз она внимательно взглянула на него и молча взяла у него тетрадь. Ничего больше не было сказано ими. Но из того, что она так и не захотела спросить у него, что это за тетрадь и откуда она у него, он безошибочно понял, что ни его конспирация, ни все другие уловки с целью сохранить тайну не были для нее тайной. А быть может, и то, о чем не догадывался Луговой и никогда не узнал бы, если бы Наташа под влиянием минуты не отдала ему тетрадь, давно уже не было для нее секретом. Нет, Марина никогда бы не позволила себе украдкой заглянуть в Наташин дневник, даже если бы он и забыл его на столе. Но кто знает, может, и без этого она давно уже догадалась о том, о чем он смог узнать только после того, как, листая по ночам эти страницы, заново открывал для себя и сердце своей дочери. К тому открытию, к которому он пришел таким невероятно трудным путем, Марина могла прийти своим чутьем матери. У матерей к сердцам детей свои тропы.
За всю ночь, пока из двери, открытой в Маринину комнату, до него доносился шелест страниц, он так ни разу и не поднял головы от своего стола. И вовсе не потому, что он писал Наташе такое длинное письмо - еще никогда в жизни ему не приходилось писать таких писем.
Как всегда ранней весной, падает, сеет за окном полудождь-полуснег, ветер, все время меняя направление, то задует с юга влажным теплом, радостными талыми запахами, грустью, то, мгновенно повернув, опахнет мокрые ветви деревьев морозом и оденет их ледяной коркой. Уже стеклянно зазвенели они, и если эта изморозь зарядила на всю ночь, то к утру все - и деревья, и провода между столбами, и частоколы заборов, - все откроется взору в ослепительном блеске. Так и заиграет, зарябит на разные, самые немыслимые цвета и оттенки. Красиво и страшно. Уже и сейчас доносится из садов и из задонского леса треск надламывающихся под грузом этой зловещей красоты деревьев. Это Андрею Сошникову-младшему, мужу письмоносца Кати, совхозному монтеру, бери когти, лезь на столбы, наживляй порванные жилы проводов и забивай на место вырванные прямо с розово-белым мясом древесины штыри с изоляторами. Труднее будет ходить машинам по обледенелым дорогам со склона на склон и совсем трудно выбираться из хутора на крутогорье в степь, на полевой стан, в город за стройматериалами и удобрениями, в "Сельхозтехнику" за частями для тракторов. И Марине сразу же прихлынет забот на медпункте - не только старые, но и молодые начнут падать на скользких хуторских тропинках. Правда, уже с утра зарозовеют дорожки от калитки к калитке золой, рассыпаемой женщинами из черных ведер. Если это нарастающее на деревьях, на проводах и на земле изморозное стекло зарядило на несколько дней, то и озимые в степи могут покрыться ледяной коркой, начнет их рвать. Хуже этого ничего не может быть.
Только за виноградную лозу, укрытую теплой шубой земли, можно не бояться.
Под яром вздыхал и потрескивал Дон, подмываемый и журчащей из степи по всем ерикам, и талой, напирающей сверху из Цимлянского моря, водой. А когда Луговой, закончив письмо, поднял наконец голову, из-за ветвей Вербного острова уже показался край красного солнца.
В воскресенье на желтом с низами казачьем домике хуторской почты, как всегда, висел огромный замок, а ему обязательно надо было отправить Наташе письмо только сегодня, и ни днем позже. И непременно авиа. На станичный же - за раздорскими буграми - полевой аэродром почтовый самолет залетал и по воскресеньям. И в тот же день взлетающий в любую погоду с бетонных полос Ростовского аэропорта АН-10, ИЛ-18, а то и ТУ-104 повезет письмо в Москву. А наутро какая-нибудь московская Катя Сошникова вручит Наташе этот конверт в красно-синей каемке.
Но и добраться до Раздорской никаким, после зарядивших дождей, транспортом нельзя было. Даже на вездеходе не перебраться через набухшую Сибирьковую балку, и никакую телегу не вытащить лошадям из красного глиняного месива. Но и не заводить же в выходной день трактор из-за письма, которое главному агроному совхоза вздумалось отправлять своей дочке в Москву обязательно сегодня, а не завтра. Прямо хоть натягивай свои высокие охотничьи сапоги и плыви в них по этому темно-багровому тесту шесть километров туда и шесть обратно или же иди в конюшню совхоза и подседлывай лошадь.
А почему бы и нет? Не ради таких ли случаев и решили в совхозе, не без участия Лугового, купить нескольких лошадей, и за каких-нибудь четыре-пять лет их набралось уже столько, что, когда дед Муравлев спускался с ними из степи на берег Дона, уже почти можно было сказать: табун.
Встретившаяся Луговому в коридоре Марина только и успела спросить у него, когда он взялся за шапку:
- Ты куда? - и тут же осеклась, увидев у него в руке конверт.
И опять, как и вечером, между ними ничего больше не было сказано. Ему только бросилось в глаза несоответствие ее разительно побледневшего за ночь лица и свежего молодого румянца на скулах. Глаза у нее были красные.
Надевая плащ, он услышал, как зазвонил на столике в коридоре телефон, и, взяв трубку, узнал голос Скворцова.
- Я завтра еду в город и хочу по дороге к тебе заглянуть, - сказал Скворцов. - Ты не возражаешь?
И Луговому вдруг явственно почудилось, как из трубки на него дохнуло тем самым кисло-сладким смрадом, которым душило его и во сне. Он быстро сказал:
- Нет, завтра нельзя.
- Почему? Опять какая-нибудь комиссия?
Луговой радостно ухватился:
- Да, да, опять. - И потом, вспоминая этот разговор, он сам удивлялся, как тут же для вящей убедительности продолжал самым естественным тоном лгать, несмотря на то что Марина стояла рядом и все шире раскрывала глаза: - Приедут на первую дегустацию наших вин.
В голосе у Скворцова что-то звякнуло:
- Ну, тут-то ты можешь и меня с собой взять.
Луговой решительно сказал:
- Нет, это неудобно.
В голосе у Скворцова засквозило недоумение:
- Почему? Я же не какой-нибудь дилетант. Тебе за меня стыдно не будет. У меня у самого, как ты знаешь, в подвале, можно сказать, библиотека донских вин.
Единожды солгавши, Луговой под изумленным взглядом Марины продолжал свою вдохновенную ложь:
- Это приедут эксперты из министерства. Из Москвы.
- А ты бы у них спросил, где они были, когда мы дегустировали трофейные вина в Румынии, в Венгрии и в Австрии. Шатонеф дю пап и прочие в том же духе. Ну хорошо, тогда мы с Мариной вдвоем посидим. Я за зиму уже соскучился по вас.
В искренности, его слов не приходилось сомневаться. Червячок раскаяния шевельнулся у Лугового. Но и согласиться сейчас на встречу со Скворцовым и на те его разговоры, без которых не обходился ни один его приезд, он уже не мог. Тем более что ни к чему хорошему их встреча не могла привести. Это Луговой знал твердо. И может быть, в интересах сохранения их старой фронтовой дружбы, даже под этим взглядом Марины, которая стояла в двух шагах от Лугового, надо было довести эту ложь до конца:
- А Марина еще вчера уехала в Ростов на семинар, на неделю, а может, и на две.
Неизвестно, заподозрил ли что-нибудь Скворцов, но теперь уже у него в голосе совсем явственно прозвучала обида. И перед тем как положить трубку, он совсем сухо сказал:
- Ну, как знаешь. Звони.
Положил трубку и Луговой.
- Я тебе потом все объясню, - быстро сказал он Марине и под ее недоумевающим взглядом поспешил выйти.
Из конюшни совхоза он вывел единственно лишь и приученную ходить под седлом гнедую кобылу Катьку, на которой дед Муравлев обычно сам пас табун. Но когда Луговой стал садиться на нее, то и она шарахнулась от него, очевидно ни за кем, кроме своего непосредственного хозяина, не признавая этого права.
И еще раз шарахнулась она, когда он, бросив ее под яром, накоротке забежал домой и вышел оттуда в бурке - шел дождь со снегом. Теперь уже Марина ни о чем не спросила у него, увидев, как он сунул за борт бурки конверт, а только неуверенно сказала:
- А может быть, лучше плащ?
Но он уже садился со ступеньки, вырубленной в яру, на лошадь.
Тут-то Катька опять и испугалась его, а вернее, взмахнувшего над нею черного крыла бурки, и он едва успел упасть в седло.
Но и не за что было на нее обижаться - негде было ей привыкать к бурке. А вообще-то из нее могла бы получиться верховая лошадь. Конечно, не такая, как его Зорька, которая могла ему и раненому помочь взобраться в седло, но все же… Всему свое время.
Бурка надежно прикрывала у него на груди письмо от мокрого снега с дождем. Иногда он осязаемо ощущал ломкое похрустывание конверта в нагрудном кармане и живое биение листков, исписанных за эту ночь. Все-таки письмо у него получилось внушительное, большое, хотя сейчас он и не смог бы дословно пересказать, что он ей написал под треск ломающихся за окном обледенелых ветвей и удары весеннего ветра в парус ночи. Должно быть, все то, что слеталось к нему на костер бессонницы во все другие ночи, обжигало и куда-то несло… Как в Революционном этюде Шопена.
Но, должно быть, и тысячной доли всего этого не смог он написать, да это и невозможно было бы, даже если бы ему были отпущены для этого не одна, а десять, сто ночей.
Ни одной минуты он больше не мог допустить, чтобы она так терзалась, откладывая уже принятое ею решение единственно из стыда или страха перед тем, как это примут ее отец и мать. Пусть немедленно едет.
Скворцов говорит, что родители ни в коем случае не должны идти на поводу у своих детей и позволять им искать и метаться. Нет, никакого насилия не будет, пусть сама ищет. Вот когда молодая жена родит Скворцову дочку или сына, тогда Луговой и послушает, как он станет рассуждать.
Как бы там ни было, а музыка и любовь уже сделали из нее человека и что-то пробудили в ее сердце такое, о чем и не подозревает тот, кто всю жизнь держит свое сердце на глухом замке.
Вскоре дождь перестал, и уже падал один только густой крупный снег. Из-за Володина кургана опять потянуло зимним ветром. И на морозе бурка запахла совсем как когда-то среди кизлярских песчаных бурунов. Горьковато, но в то же время и чем-то сладостно чистым, нежным, как и снег, приклонивший к земле вербы.
Лежал он и на чакановой крыше садовой сторожки слева на яру. Сохи в укрытом виноградном саду еще стояли по пояс в снегу, но к двери сторожки кто-то прогреб тропинку, откинув лопатой снег. Должно быть, Демин наведывается иногда, чтобы принести домой на плече старую соху на топку. Но может быть, и Махора. Надо все-таки сказать, чтобы ей опять подвезли дров, иначе и весной замерзнет в своей хатенке.
Нет, это не Демин и не Махора. Женщина в сером пуховом платке стояла у сторожки на яру. И, увидев проезжающего мимо Лугового, она не сделала попытки уйти в глубь сада или же спрятаться в сторожке. Наоборот, то она что-то рассматривала среди сох, а то выпрямилась и стоит, провожая его лошадь взглядом.
Это Феня Лепилина стояла на яру и внимательно провожала его взглядом. И вдруг что-то так и ворохнулось у него под буркой, там, где лежал конверт. А вдруг он проезжает мимо чего-то такого, что больше уже никогда не повторится у него в жизни? Марина, Марина, он, конечно, все еще оставался верен ей, но почему же вдруг затесались между ними эти слова: все еще… И кто знает, согласилась бы она на его верность, если бы знала, что для этого ему нужно бороться с собой. Наверняка нет. И мгновенный ожог от этой мысли заставил его сжать ногами бока лошади.
Проезжая мимо того места, где стояла на яру Феня Лепилина, он дотронулся рукой до шапки. Не ответив или не заметив его поклона, она отвернулась и пошла среди обледенелых сох в глубь заснеженного сада.
Было нечто такое в том, что соединяло его с Мариной, что было выше любви. Но есть ли что-нибудь выше любви? Те самые колокола, от которых пробудилось Наташино сердце, говорят, что нет. Да, но для такой любви сердце пробуждается лишь один раз в жизни. Единственный раз. И не каждому сердцу дано почувствовать ее.
Никто не вправе посмеяться над ее любовью. И пусть никто - ни он, ни она сама - не может наверняка сказать, как теперь сложится ее жизнь здесь. Может быть, она и правда будет работать в совхозе и учиться своему английскому языку заочно в компании со скворцами. Оттуда, издалека, ей все кажется таким бесконечно волнующим, и она пишет, что будет ходить на бахчу и на огород и даже помогать деду Муравлю пасти табун. Он не может наверняка сказать, что так все и будет в действительности и как ей потом покажется вблизи все то, что оттуда представляется ей как в радужной дымке. За это время она там изменилась незаметно для себя самой, и только оно, время, покажет, как все будет дальше.
Ах, как давно уже он не ездил верхом. И напрасно не позволял он прежде Наташе попроситься к Муравлю попасти табун, поучиться поездить на лошади, втайне считая все это блажью. А может, если быть откровенным с собой, и опять из чувства ложного стыда. Еще бы, дочка главного агронома не могла найти себе какого-нибудь занятия получше. А Митрофан Иванович позволил…
Пусть едет. Пусть хоть к деду Муравлю в помощницы идет, как сама захочет. Не такая она, чтобы заставлять или понукать ее, и не отцовское, не материнское это дело - требовать от своих детей, чтобы они безусловно повиновались их воле. Скворцову позволь только - и он бы разгулялся, он бы помуштровал, покручивая свой пшеничный ус.
И еще, представляя себе лицо Скворцова, подкручивающего кончики усов, Луговой думал: ну зачем же он идет против самого себя? Если разобраться, снять с него эти усы и эту маску бравады бывалого вояки, откроется совсем другой человек, с нежной и даже застенчивой душой. Уж Луговой-то его знает. Откуда у него все это? И неожиданно для самого себя заключил: от стыдливости. Да, от все той же застенчивости и неуверенности в себе, которую он тщится спрятать под этой чрезмерной непринужденностью жестов, развязностью слов, воинственностью усов и одежды. И откроется милый, простой и умный человек с легкоранимой и отзывчивой душой. Но почему же люди стыдятся своих самых лучших чувств, стремятся выглядеть грубее и черствее, чем они есть, а иногда и выполоть в себе то доброе, что и является их существом. Не для того ли, чтобы не выглядеть слабыми? Но разве доброта, отзывчивость и даже нежность это слабость? Разве, будучи добрым, нельзя оставаться и твердым? Луговой и за собой знал это. Если не кривить душой, и ему до недавнего времени приходилось укутываться в этот маскхалат - и тоже из боязни выглядеть слабым. Но ведь так незаметно можно и привыкнуть к камуфляжу, пленка его затвердеет, и из-под нее уже невозможно будет пробиться этим горячим родникам, без которых нельзя жить человеку.
И тем более он должен быть, благодарен той невидимой руке, которая листок по листку обрывала с него этот камуфляж и сдирала с сердца корку. Не дети ли, заряжая сердца матерей и отцов тревогой о них, вручают им в руки и посох для нового возвращения в страну своей юности?
Падающий снег уже снова укрыл зарозовевшую было мартовскую наготу суглинистых склонов, застлал и чернь размякшей дороги, но полукруглые ямки, оставляемые подковами лошади, тут же и заполнялись из-под низа талой водой, сбегавшей из степи, и, синея на белом, говорили, что все равно зима тщетно пытается вновь накинуть на плечи весны пуховый платок. Тут же весна и сбрасывает его, струясь со склонов все более бурно журчащей водой. И опять сквозь тающий снежный пух розовеет девственной наготой.
Вдруг запрядали уши лошади. И внимание Лугового тоже было привлечено каким-то новым звуком - треском и скрежетом. Он придержал лошадь, присматриваясь справа от себя к ноздревато-зеленому, изъеденному большими и маленькими полыньями и как будто вспухшему льду Дона, и понял - тронулся. Наконец-то всей своей грудью вздохнул под кольчугой льда и вспорол ее. Недаром потрескивал все эти дни, проливаясь сквозь полыньи поверх льда, а минувшей ночью уже затрещал и перед самым хутором. Сейчас Дон трещал уже несмолкаемо, и поплывшие поля льда, надвигаясь одно на другое, стали наползать на берег. Теперь ребятишки со всего хутора сбегутся и будут скакать с крыги на крыгу, несмотря на строжайшие запреты взрослых.
Но в судоходной протоке, скрытой от взора Лугового островом, треск ломающегося льда сливался в сплошной гул, разительно напоминающий артподготовку на фронте. Вороны взметнулись с островных деревьев и с испуганно-радостным криком заметались над островом.
Если где-нибудь вверху не будет больших заторов, то завтра Дон уже очистится, и только одинокие поля и льдины будут проплывать мимо хутора еще несколько дней. И если откроют на Цимле все шандоры, а Донец прибавит своей воды, то к возвращению Наташи опять будет широкий разлив, полая вода затопит вербы и подступит к хутору, и опять можно будет из двора выезжать на лодке. За этим у нее не станет, и уж наверняка никто не сможет удержать ее, если она захочет добраться наперерез бурному мутному течению до левобережного леса и поездить там среди полузатопленных тополей и верб. Пусть приезжает, если она не может без всего этого и не чувствует вдали от этого себя и все самое дорогое в себе так, как здесь.
И теперь уже этот треск и грохот сопровождали его вплоть до станицы. Между тем продолжался и этот весенний влажный снег. Плечи бурки и грива у лошади побелели. А иногда лед, бурно взламываясь, начинал гудеть: бум-м…
Ледяные поля выпирали на берег и здесь, нагромождаясь, крошились на большие и мелкие зеленовато-голубые осколки. Вскоре ими уже был усеян весь берег. Гремели колокола.
1966–1967
Примечания
1
- Ты в саду, Джон? - Да. - Что ты там делаешь? - Я читаю газету. - Иди сюда, иначе мы опоздаем в театр (англ.)
2
- Ты готов, Джон? Ты спишь? (англ.)