Но заглянул ли он хоть раз поглубже в это зеленое зеркало, когда уже чем-то замутилось оно - как будто под яром забили ключи - и что-то поселилось там новое: то ли недоумение, то ли ожидание, то ли боль?! И обратил ли внимание, что с некоторых пор она уже не радуется воскресным разговорам с отцом и с матерью, а как будто даже избегает их. Чуть только все сойдутся за столом - спешит ускользнуть к, себе на веранду, а то и вовсе исчезнуть из дома. Благо пятилетняя соседская Верка так и околачивается внизу под верандой: "Наташа, пойдем на бугор", "Наташа, поедем на остров…"
Да, да, с некоторых пор Наташа уже не столько со своей всегдашней подружкой Валей лазает по балкам и буграм и ездит на остров, сколько с этой толстощекой, похожей на матрешку Веркой. Как будто стыдится Вали или боится, что по праву подруги та вдруг может задать какой-нибудь опасный вопрос. А Веркину пятилетнюю душу еще не смущают никакие подобные вопросы. Нет, и старая дружба с Валей не порвалась, но встречаются они все-таки реже и, когда Валя приходит, сразу же спешат уйти куда-нибудь в глубь сада или же на одну из приткнувшихся к берегу лодок. И там они уже не купаются подолгу, как всегда, не лежат рядом на горячем песке, а больше сидят поодаль друг от друга на лодке. Одна на носу, а другая на корме. Даже издали можно понять - между ними ни слова.
Вот и посмейся теперь над переизбытком родительских чувств. Вчуже все так объяснимо. При случае не отказывался посмеяться и Луговой. Особенно когда наведывался к нему из соседней станицы Раздорской его товарищ по кавкорпусу, отставной майор, и за стаканом пухляковского затевал свой обычный разговор, что они теперь не знают никакой чуры потому, что не знали ни нужды, ни лиха. Если бы они пощеголяли в детстве с латками на заду, на них бы теперь не нападала эта плесень…
И никто бы тогда не смог заставить Лугового поверить, что наступит день, когда и он, оглянув с порога эти пустынные стены, вдруг нечаянно обнаружит, что глаза его мокры.
Теперь можно было самооправдываться или казнить себя сколько угодно. Тем более что и эти два сторожа памяти никак не могут договориться между собой, перейти от вражды к миру. Может быть, еще и потому, что один из них несет свою службу днем, а другой - ночью. Из-за того же самого куста, который при солнечном свете радует взор, ночью ползет опасность. Недаром же и в совхозном саду у Андрея Сошникова ружье все время так и стоит в сторожке в углу, а Стефан Демин то и дело открывает по ночам беспорядочную пальбу, будит хутор.
При ярком свете дня все начинает выглядеть не так мрачно… Все, что только мог ты дать своей дочери, ты ей дал, а может, и чуточку больше. С учетом опять-таки того, что время твое принадлежит не только твоей семье. И теперь радоваться нужно, что все это не пошло впустую. Не какая-нибудь никудышная оказалась у тебя дочь. Значит, удочки удочками, стекляшки стекляшками, а в голове у нее оставалось место и для другого. И когда наступило время, она выбросила все это под яр и, уезжая, даже не оглянулась на все, что оставалось у нее за спиной: на этот берег, Дон с островом, сады и все остальное, где прошла ее детская жизнь. Нет, оглянулась, но только один раз и уже на аэродроме в Ростове, когда, поднимаясь по лесенке в самолет, уже на самой верхней ступеньке коротко повернула голову и взмахнула рукой. И тут же, нагнувшись, скрылась в жерле люка.
И Луговой тем охотнее готов был порадоваться, что и взгрустнувшая было после ее отъезда жена повеселела.
- Этого, признаться, и я от нее не ожидала, - говорила она. - Впервые в жизни сесть в самолет, прилететь в Москву - и сразу сдать экзамены. И не куда-нибудь еще, а в иностранный.
И, поддаваясь ее настроению, он тоже начинал испытывать тщеславную родительскую гордость. Еще бы! Какой бы отец не порадовался на его месте. Сняться, поехать и поступить в институт. Прямо из станичной школы. И притом совсем не прибегая к чьей бы то ни было помощи, если не считать этих пластинок с уроками по английскому языку, прокручиваемых ею на веранде вперемежку с Чайковским, Рахманиновым, Листом. Со временем и Луговой уже знал, что нужно отвечать на вопросы, задаваемые англичанкой, обладательницей вкрадчивого баса, своему мужу, всегда полусонному Джону:
- Are you in the garden, John?
- Yes.
- What are you doing there?
- I'm reading a newspaper.
- Come here, or well be late for the theatre.
И при этом им вторят скворцы, облюбовавшие крону клена над верандой. Антрацитово-черный скворец, спрыгнув из-под стрехи на самую нижнюю ветку и склонив набок головку, долго ждет, что ответит этот самый Джон на настойчивые вопросы своей супруги:
- Are you ready, John? Are you sleeping?
И, не дождавшись, вдруг хрипловато выпаливает!
- Are you ready, John? Are you sleeping?
Но тут же из-под стрехи его вечно голодные птенцы поднимают такой гвалт, что он, вспомнив о своих обязанностях, стремительно летит в совхозные сады за червями. Скворчата в ожидании затихают. И тотчас же становится слышно, как снизу, с тропки под яром, тянет скучающая в одиночестве из-за этого английского языка соседская Верка:
- Наташа, а на острове уже тютина поспела.
- Вот я тебе сейчас надаю по шее, будешь знать!
- Are you ready, John?
- Ax, ты еще дразниться!
И окно на веранде откидывалось так, что створка хлопала о сетку, как выстрел. Прыжок на землю - и вот уже четыре босые пятки залопотали под яром, удаляясь по стежке, натоптанной женщинами садовой бригады.
- Ай-яй! - с нарочитым испугом кричит Верка.
Ей только того и нужно. И теперь уже жди возвращения Наташи домой под самый вечер - с исцарапанными руками и ногами и с губами, черными от тютины и большими, как у негритянки. На лилово измазанном лице белеют одни глаза и улыбка.
Но все это только доказывало, что своей дочери он так и не знал, как должен бы знать отец, иначе бы теперь не открывалось его взору то, что до сих пор от него было скрыто. Конечно, еще и сейчас ему не поздно было укрыться за тем спасительным щитом, что обычно девочки бывают более откровенными с матерями. Разве действительно уже не наступила для нее та самая пора, когда на душу нападают и задумчивость и тоска, а внезапные бурные рыдания сменяются столь же бурными приступами смеха?
Но вот здесь-то и подстерегал его этот ночной страж. Андрей Сошников его памяти сдавал пост Стефану Демину. А тому достаточно было напомнить Луговому о том, чем закончилась одна-единственная попытка его жены поделиться с ним своими опасениями, и сразу же то, что только что было залито ярким светом, снова затягивалось непроглядной тьмой. И робкий росток радости, едва проклюнувшись из зерна родительского тщеславия, тут же свертывался, как сгорал под жестоким суховеем.
Ночью, особенно если это долгая осенняя ночь и дождь с ветром скребутся в окно, как когтями, шарящий в потемках своей памяти человек обязательно должен наткнуться грудью на что-нибудь острое. Тревога и стыд ползут из-за каждого куста. Дорого дал бы теперь Луговой, чтобы совсем не было этого его разговора с женой, не были сказаны им в этом снисходительно-небрежном тоне слова в ответ на ее слова, что с Наташей что-то творится.
- А что особенное творится? Возраст есть возраст.
И когда жена попыталась пояснить: "Да, но у нее все это происходит как-то иначе…" - он не нашел ничего лучшего, как совсем уже по-мужски отрубить:
- Не она первая, не она последняя. Молодое вино, побродит и перестанет.
Но кому же еще, если не ему, и знать, что как раз молодое вино и рвет чаще всего обручи… И в душе у Лугового поднималась такая пальба, что тому же Демину в ночном совхозном саду и не снилась. За осеннюю длинную ночь можно успеть снова прожить всю свою жизнь. И человеку даже может начать казаться, что он чуть ли не враг своей дочери.
Запрокидывая на подушке голову, Луговой освещал язычком спички циферблат пристегнутых к спинке кровати часов - двенадцать, половина первого, час, два часа. Ох и много же еще оставалось до рассвета, когда снова приходит на дежурство в старый виноградный сад Андрей Сошников! А пока Демин палит и палит, пугая воров, а больше подбадривая себя. После каждого выстрела из конца в конец хутора катится собачий брех. Утром Луговой скажет в совхозе кладовщику, чтобы поменьше сторожам выдавали пороху - чтобы не будоражили по ночам людей.
Но перед самым утром и у Демина, должно быть, иссякает весь его огневой запас - тишина поселяется в садах. А в душе у Лугового все еще продолжается пальба. Несмотря на ее беспорядочность, все выстрелы ложатся прямо в цель. Ни за каким щитом нельзя укрыться от самого себя.
И все больше он склонен был согласиться с женой, что если бы теперь начинать искать, с чего это началось, то, пожалуй, с последнего приезда Любаши.
Нет, ее, конечно, ни в чем нельзя было упрекнуть, и, если бы она могла знать, на какую почву упадут ее семена, она бы, не взвесив, не обронила в своих разговорах с младшей сестрой ни слова, тем более что вряд ли еще где-нибудь можно было найти - по крайней мере, Луговой не встречал, - чтобы сестры вот так же любили друг друга.
Тем, должно быть, сильнее, что жили они не вместе: Любочка в городе с дедушкой и бабушкой, которые взяли ее к себе сразу же после смерти в роддоме ее матери - первой жены Лугового. Долгие разлуки подстегивали их любовь, а после того, как Любочка уехала дальше учиться музыке в Москву, они стали видеться еще реже. Каждый ее приезд всегда ожидался Наташей как праздник. За месяц она уже начинала срывать с календаря числа.
И потом уже никого, кроме Абастика, для нее не существовало. По целым дням сидит и слушает ее рассказы, как у них педагог требует от своих учеников, чтобы они играли не требухой, и как другой знаменитый профессор из их музыкального института на концертах своего сына отстукивает счет палкой.
Вооружившись каким-нибудь байдиком, Любочка показывает, как стучит этот профессор, которого она запросто называет Генрихом. Хохот стоит у них под кленом такой, что голова бабки Лущилихи в соломенной шляпе показывается из-за плетня за проулком. Это вызывает новый взрыв смеха, и Лущилиха перевешивается через плетень, обнаруживая, что она спасается от жары у себя во дворе в красном лифчике и в желтых рейтузах.
Кажется, они только и дожидались весь год, чтобы вместе посмеяться. Тем более что горючего материала за год у них набирается в избытке. Они наперебой подбрасывают его в костер веселья. И то, как Генрих, если его сын за роялем начинает мазать, демонстративно достает из кармана конфеты, шуршит обертками и вступает в разговор с соседними дамами. И то, как Михаил Рублев, которого Лущилиха допекла своими лекциями о вреде алкоголя, однажды явился к ней в отсутствие ее деда на взводе и целый час муштровал ее во дворе, заставляя ложиться и вставать под палящим солнцем.
У Любочки омытые слезами глаза еще больше чернеют, и Наташа никогда так не бывает похожа на нее. Общее у них не в глазах и улыбках, а в том, чем вдруг могут засветиться их глаза и улыбки. А потухнет этот свет - и опять никто бы не сказал, что они сестры. У одной волосы черные до синевы, а у другой - почти как та же красная глина, просвечивающая сквозь полынь на придонских склонах.
И пока не отсмеются, не выговорятся до конца, не отойдет от Абастика ни на шаг, ловит каждое слово. Из дома - в сад, из сада - в дом, как нитка за иголкой. Как и в тот последний ее приезд, когда у них на все лето хватило разговоров о конкурсе Чайковского. Даже не столько о самом конкурсе, сколько об этом парне, который едва смог наскрести денег на поездку в Москву, а вернулся домой…
- Уже не фортепьянной Золушкой, которая никак не могла найти своего принца-менеджера, - заявляла Любочка. - Теперь-то уже никто не посмеет отрицать…
И в глазах у нее появлялся угрожающий блеск. Она, конечно, не пропустила ни одного тура, хотя достать билеты было совсем невозможно и милиция охраняла все подступы к залу Чайковского и к Большому залу. Конечно, при этом больше всего Наташе нравилось как раз то, от чего начинала ахать мать и даже отец покачивал головой, не подозревавший до этого, какие таланты водились за его старшей дочерью.
- Надо было только иметь такого же цвета билет на другой концерт, стереть число и резиновой печаткой проставить новое. Печатки? Пожалуйста, продаются в каждом ларьке.
И вот уже Наташа спрашивала у нее:
- Ну, а что сказал о нем Генрих?
- А вы здесь разве не читали в "Совкультуре"?
Наташа пристыженно признавалась, что не читали.
- Генрих уже после первого тура грозно стучал по фойе своей палкой и у каждого спрашивал: "Вы слышали?" Кто же еще первый и мог сказать, что это гений!
- И он тоже об этом знает?
- Мальчик буквально потерял дар речи. Еще бы, это больше, чем первая премия. Вы, по крайней мере, хоть его интервью в "Совкультуре" читали?
- Нет.
- Вы тут скоро совсем обрастете шерстью в своем хуторе.
Но зато, когда, наговорившись досыта, они отправлялись на Дон купаться, наступал час торжества и для Наташи. Выросшая в городе Любочка пугалась, когда Наташа, разбежавшись с берега, сразу же оказывалась на середине Дона.
- Наташа, там глубоко, вернись!
Но Наташа плыла еще дальше. Где же еще купаться, если не на глубоком! Не у берега же со всякой мелюзгой руками по дну. Тогда незачем и на Дон ходить, можно дома в корыте.
- Валька, давай вперегонки! - говорила она подружке, которая едва увидела ее из своего двора в Дону - и уже плывет рядом. Из хуторских девчат с Валькой состязаться труднее всего, ее смуглое, еще совсем детское тельце гак и вьется в зеленоватой воде, как щучка. Но вскоре и она отстает от Наташи.
- Вернись! - совсем издалека доносится Любочкин голос. Даже Валька повернула назад и плывет к берегу. Оно бы можно уже и Наташе, но тут как раз из-за мелиховской горы показывается дизель-электроход, от которого бывают волны с дом.
И вообще пора бы уже Любочке перестать обращаться с нею как с маленькой. Наташе немножко обидно и за свой хутор, за Дон. Как будто только в Москве и живут люди. На глубоком, где ходят пароходы, вода холоднее и крутят воронки. Надо взять еще левее, а то потом снесет дальше усадьбы Сошниковых. А в Москве учат, чтобы перевернуться на спину и лежать, не двигая руками и ногами! Вот так…
Прямо перед ее глазами большой коршун, пересекая Дон, направился с левого берега к хутору. Сейчас Лущилиха объявит у себя во дворе воздушную тревогу: "Кыш, паразит, кыш, проклятый!"
Машины дизель-электрохода постукивают уже совсем близко, и, лежа на спине, скосив глаза, Наташа видит, как он надвигается на нее белой грудью. Теперь до ее слуха доносятся с берега два голоса:
- Наташа, пароход! Наташка-а!
Любочка с матерью дуэтом вопят. И вовсе не пароход, а дизель. Она переворачивается и отплывает немного подальше от того места, где должен пройти дизель-электроход. Тут же он и проходит мимо, оставляя седую гриву посредине Дона. Сейчас Дон распахнется почти до самого дна и обрушится на берег. Вот уже из одной гривы образовались две и…
Теперь она уже при всем желании не смогла бы услышать, что там кричат на берегу мать с Любашкой. Наташа бросается в ту самую впадину, которая разверзлась почти до самого дна посреди Дона. А в Москве этому учат, как вовремя успеть перемахнуть с одной волны на другую? Еще бы они хотели, чтобы она отказалась покачаться на волнах после дизель-электрохода!. И ничего с нею в Дону не может случиться. Она может оставаться в воде столько же, сколько и этот коршун в небе, который уже потянулся обратно из хутора к задонскому лесу ни с чем, сопровождаемый победными криками Лущилихи.
И не только теперь, когда так бурлит и клокочет распаханная могучими винтами вода, но и когда она совсем спокойная, тихая, можно услышать, как звучит Дон. Он всегда звучит. Дон - это и есть ее музыка.
А на обнажившемся прибрежном песке, с которого дизель-электроход сдернул и потянул за собой воду, самые маленькие из хуторских детишек уже собирают трепещущее серебро рыбешки: красноперок, чикомасов и молодых щук, застигнутых за своей охотой на мальков у берега. Радостный визг и ожесточенные споры из-за того, кто захватил первый: "Моя!" - "Нет, моя!" - "А я говорю, отдай!" И совеем не замечают они, как уже накатывается на берег косматая грива раздвинутой корпусом дизель-электрохода воды, и только тогда в страхе шарахаются от нее, когда она уже нависает над ними.
Оглянувшаяся с середины Дона на их крик Наташа видит, как они испуганной стайкой бегут к хутору и как самую маленькую из них, трехлетнюю дочку Михаила Рублева, уже накрыла волна и потащила за собой. И чтобы успеть ей наперерез, надо пронырнуть почти пол-Дона.
К тому времени, когда из хутора на берег, саженными скачками перемахнув через репейную целину, добегает Михаил Рублев, его дочка уже стоит на своих ногах, и только зеленый фонтан хлещет у нее изо рта на песок. Наградив ее на радостях таким шлепком, что она потом с воплем мчится до самого дома, Рублев топчется перед Наташей, не зная, как выразить ей свою благодарность.
- Я тебе завтра ведро раков наловлю.
- Ну, этого добра я сколько угодно могу в кушуре набрать, - тщательно отжимая волосы, говорит Наташа. - Вы бы лучше, дядя Миша, где-нибудь подальше свои переметы ставили. Вот. - И она показывает ему на бедре рваную бороздку от крючка. Капельки крови еще не запеклись на ней.
- Дальше их парохода́ рвут, - мрачно говорит Рублев и идет к своей лодке выбирать из воды переметы.
Кроме трехлетней, младшей Зинки, которую чуть не утащила за собой волна, у Михаила Рублева еще девять детей, и, если он не будет всеми способами добывать для них рыбу, ему ни за что не прокормить всю эту роту на свою зарплату совхозного скотника. Когда все десятеро рублевских детишек направляются на Дон купаться, они спускаются из своего двора по тропинке цепочкой, точь-в-точь как утята без матки. Мать их уже опять собирается в роддом, и скоро у Зинки появится младшая сестренка или братик. И тогда уже через два или три лета не Зинка будет замыкать шествие рублевских утят к Дону.
И никто в хуторе не осуждает обычно глазастого и до крайности нетерпимого к малейшим нарушениям государственных правил рыбной ловли инспектора рыбоохраны за то, что на переметы, раколовки и сетки Михаила Рублева он смотрит сквозь пальцы.
Но вот вернулись с Дона, и Наташа опять добровольно поступает в полное распоряжение Любочки. Принесет ей из погреба в корце холодного компота залить жажду. Испечет в летней кухне на сковороде пшеничных лепенчиков, которые ни у кого больше, даже у матери, не получаются такими вкусными. И потом опять, притихшая, с мокрыми волосами, сидит и слушает рассказы Абастика вплоть до темноты, когда из садов и со всего берега слетаются комары и бабочки на свет лампы, сверкающей над столом в ветвях дерева.