Гремите, колокола! - Анатолий Калинин 8 стр.


И все чаще сам дом начинал казаться Луговому большим музыкальным ящиком, в котором звучат каждая доска, каждый желоб. А мимо все так же плывет Дон, набегают на берег волны. Если поднимается ветер, они ропщут под самыми окнами. И опять иногда вдруг почудится, что одна из них, самая большая, снимает дом с яра и он тоже плывет, покачиваясь, к морю, до отказа начиненный своим неслыханным грузом.

А потом опять казалось, что это только в воображении могла установиться взаимосвязь между самыми разрозненными фактами, а на самом деле ее нет и никогда не было. Должно быть, все то же тревожное чувство, не отступающее от Лугового, и заставляло его устанавливать эту связь, видеть необычное в том, что является совсем обычным, и, возбуждая память, настойчиво нащупывать ту грань, за которой начиналась совсем другая Наташа.

Пора было и все ее хозяйство перенести с веранды в дом. После ее отъезда ни Луговой, ни Марина, не сговариваясь, долго не трогали ничего. Но теперь уже задуваемая сквозь щели в дощатых стенках веранды мельчайшая влажная пыль начинала ложиться на ее книги, на вырезки из газет и журналов и, конечно, на пластинки. Луговой собирал их на ее столике и на полу, как сено, охапками. Их было столько, что в одну охапку и не захватишь. И только уже у себя в комнате он сортировал их: по одну сторону стола - пластинки, а по другую - всякие вырезки и книги, В их числе, конечно, и книги с фотографиями на обложке этого кудрявого парня с беспомощной улыбкой и как будто нечесаной головой.

…Он будто и сам не верил тому, что произошло с ним в Москве, и хочет сказать своей улыбкой: "Я не виноват". Как, бывает, придонская круча после дождей вдруг обрушивается в Дон, так, похоже, и на него обрушилась вся эта слава. Раскладывая и сортируя вырезки, Луговой задерживался глазами на отчеркнутых Наташиной рукой строчках. И чего только не понапишут о человеке! Как будто он только теперь в Москве и заиграл на своем рояле так, как это умеет только он, или же прямо с луны свалился на головы тех, кто сейчас пишет о нем целые книги, а не жил и до этого вместе с ними в одной стране, а быть может, и на одной улице, упорно не замечаемый ими и безвестный. "Кандидат на забвение"- уже закреплялось за ним перед поездкой в Москву, Когда-то из России в Америку ездили за признанием музыканты, а теперь этому парню понадобилось совершить тот же самый путь из Америки в Россию. Покачивая головой и посмеиваясь, Луговой перелистывал журналы и читал выхваченные ножницами из газет вместе с фотографиями статьи и заметки. Должно быть, в этом все дети бывают похожи друг на друга. Он в свое время вырезывал и собирал портреты Чапаева, Буденного, Ковтюха… О чем только не дознаются репортеры! И о том, как этот парень одолжил у приятеля в Москве пластмассовый воротничок к своей единственной крахмальной рубашке и, когда выходил в Большом зале кланяться публике, из-под его фрака всякий раз показывался какой-то жалкий серый свитер; и о том, как потом, уже дома, он играл на своем первом концерте в ботинке с оторванной подошвой - не потому, что у него не было денег, а потому, что не было времени позаботиться о себе.

- В самом Карнеги-холл? - с ужасом спрашивал у него кто-то из друзей. - Но как вы могли так рисковать?

- Я надел на ботинок резинку, и было очень удобно, - отвечал он со своей улыбкой.

Кто-то даже находил его похожим на Сергея Есенина. Даже и рост не забыли измерить и оповестили мир: 6 футов 4 дюйма. Но тут же и сокрушаются: если бы из него вышел не пианист, то наверняка бы получился центральный нападающий национальной баскетбольной команды.

Америка! Не забыли перетряхнуть и всех его предков: а не объясняется ли его любовь к Чайковскому и Рахманинову тем, что в его жилы закралась капля славянской крови? Не заговорил ли тут голос этой крови? Нет, оказывается, его предки - выходцы из Шотландии, Ирландии и Англии, и, значит, слава богу, победа его на конкурсе не красная пропаганда.

Но вот нижняя челюсть у него истинно техасская, и когда он со вниманием смотрит на что-нибудь, то обязательно закусывает губу. И между прочим, пальцы у него как пучки спаржи. Америка!

А он только беспомощно улыбается со всех портретов: "Честное слово, я здесь ни при чем. Я и сам не могу понять, как все это могло получиться…" И на последней безжалостной пытке у репортеров на докучливый вопрос, чего бы он теперь больше всего хотел, отвечает: "Хочу к маме".

Замордовали парня. Вот до чего может довести эта слава! Наверное, и в самом деле нелегко ему выдерживать ее неожиданный груз, если пишут, что ни одной ночи во время конкурса и после он не мог обойтись без снотворных таблеток. И это после того, как наработается за вечер и за день своими ручищами - вряд ли это легче, чем ворочать камни. Но если бы только руками! Разве Любочка не рассказывала, как однажды во время конкурса он вышел за сцену и, прислонясь плечом к стене, плакал как ребенок?

Но вот уже, с лихвой вознагражденный и за эти слезы, он говорит на аэродроме, растягивая слова:

- Я рад, что возвращаюсь домой. Но все же мне будет недоставать России.

Еще бы!.. Все собрала Наташа, должно быть не пропустила ни одной из газет. Луговой уже не посмеивается, перелистывая их. А ему ведь не семнадцать лет. Оказывается, дело не только в возрасте… И вот через два года знакомая фигура - шесть футов четыре дюйма - опять появляется во Внукове на лесенке самолета, а еще через два из-за его плеча уже выглядывает широкополая шляпа той самой мамы, которой ему так недоставало тогда в Москве.

Ни единой газеты тех дней не пощадили Наташины ножницы. И почему-то Луговой уже не так враждует мысленно с репортерами, которые умеют узнать о человеке даже и то, чего он о себе сам не знает. Конечно, все эти бифштексы с репой и ботинок с оторванной подметкой - чистейшая Америка. Но без репортеров и невозможно было бы узнать о нем все то, что все-таки интересно знать. Особенно когда все это собрано вместе.

А он все так же улыбается: я не виноват. И там, где сидит в белоснежной черкеске с газырями, в папахе, в мягких сапогах с грузинским кинжалом на боку. И там, где его буйно-курчавая голова выглядывает между космическими Белкой и Стрелкой. Это уже не Америка. И оказывается, тот самый знаменитый профессор, которого Любочка запросто называла Генрихом, за эти годы так и не успел разочароваться.

- Мне представляется… что он самый настоящий яркий последователь Рахманинова, испытавший с детских лет очарование и поистине демоническое влияние игры великого русского пианиста.

Но тут-то и прекратила Наташа свои вырезки из газет и журналов. С самого лета больше ни одной. С возрастом ей, должно быть, надоело. И это тоже было знакомо Луговому. Всему свое время. Пора дневников и картинок прошла. Наступила другая.

Нечего было и надеяться когда-нибудь до конца разобраться во всей этой копне ее пластинок. Если бы у него вдруг и не оказалось никаких иных дел, все равно потребовалось бы не меньше тех трех или четырех лет, за которые она и насобирала их у себя на веранде. Но как раз осенью и сходились все дела в виноградных садах: уборка гроздей, обрезка и укрывка лоз, посадки чубуков, по весеннему плантажу и закладка плантажа под новые посадки весной. С началом же плодоношения участков плавая, ркацители и пухляка в степи впервые сказывался и недостаток людей. Для тех, кто, приезжая сюда из других мест, не прочь был бы и навсегда остаться здесь, на донском берегу, не успели еще построить квартир, а хуторским не терпелось поскорее управиться с виноградом в своих садах, пока его не поклевали сороки, не попили осы.

Уже и пьяненькая с утра Махора гостеприимно распахивала калитку, зазывая проходившего мимо Лугового:

- Вы бы хоть разочек поглядели, какой у меня ноне уродился сибирек. И в двух баллонах играет, и в макитре. - Делая руку калачиком, она притопывала:

Я оконце милому закрыла,
Чтобы солнце ему не светило.

Ее окна и в самом деле были завешены изнутри чем-то красным, и к забору прислонился мотоцикл, а то и "Москвич", с городским - шахтинским - номером. Уже кто-то из студенток виноградарской школы, возвращаясь вечером с последнего киносеанса, намалевал губной помадой большими буквами "Кабирия" на стене ее дома. Теперь на всю осень загуляет Махора. А по первому снегу опять придет проситься в совхоз.

Но и не только из ее двора шибало винным духом. Идя по хутору, надо было продираться сквозь него, как сквозь кисло-сладкий туман. За каждым забором - таинственная суета, сдержанно-радостный говор. Шипит, вырываясь из-под пресса, и журчит, ударяясь в стенку посудины, сусло. Осы тучами вьются над хутором. Играет в бочках молодое вино, и над бочками заламываются шапки ноздреватой пены. Вот и продолжай после этого радоваться, что с отменой корневого сельхозналога у каждого свой виноград, из-за каждого забора выплескиваются донские кусты - чаши. Не только бригадирам в совхозе, самому главному агроному приходится обходить дворы, напоминая людям, что и птицы бьют виноград, и недалек уже тот час, когда за одну только ночь может стряхнуть морозом всю листву, и только гроздья останутся висеть на лозах, как монисто.

Лишь иногда поздно вечером и мог он позволить себе поискать среди ее пластинок одну из тех, к которым она обычно возвращалась чаще. Заигранные добела, они как покрылись инеем. Но и какой-нибудь иной переправы на туманный берег, поглотивший ее, у него пока не было.

Вот здесь-то и кстати пришлась ему его бессонница. Марина догадливо переселилась в угловую дальнюю комнату, и теперь, запуская проигрыватель, он мог не бояться, что помешает ей спать. Из всех ночных звуков в дальнюю комнату с окнами во двор доходили лишь шаги ветра в осеннем саду.

Нельзя сказать, чтобы и раньше музыка не затрагивала его. Особенно когда вечером звуки ее, вырываясь из распахнутых окон, сливались с полусонной дрожью листвы и, поднимаясь за сумерками по склону в степь, звездами мерцали в небе. А потом ночью ссыплет их из ковша Большой Медведицы в Дон, и вместо них появится из-за острова луна. Или же когда их несли с собой ходившие мимо суда - и вновь можно было подумать, что рояль стоит прямо на палубе теплохода.

Но теперь только и начинал он догадываться, что музыка для него, а возможно, и для подавляющего большинства людей - это, в сущности, неоткрытая планета, подобная той же Венере, все еще предстающей взору человечества в одежде багровых испарений. Да и когда ему было открывать эту планету, если самая восприимчивая часть его молодости была вычеркнута из жизни? Если в двадцать пять лет ему надо было повесить на сердце замок и, стиснув зубы, делать страшную работу? И никто уже не вернет ему эти годы. Но разве только ему? У любого из окружающих спроси - у того же Андрея Сошникова, который прошел лагерями всю Европу. Или у его жены Дарьи. Да и у той же Марины, у которой четыре года прошло среди стонов раненых и хрипов умирающих.

Даже и от самой прекрасной музыки можно устать, если она в твоем же доме преследует тебя день и ночь, но для этого пианиста, пожалуй, можно было бы сделать исключение. Уже по одному тому, что, сколько бы ни слушал его, каждый раз начинает казаться, что слышишь впервые. И в том же самом может вдруг почудиться нечто совсем иное, чем прежде… Чем, скажем, тогда, когда в рассеянном ночном поиске в эфире Луговой набредал на рояль и слышал дыхание гулкого зала. Что-то недоступное пониманию на мгновение задержит руку, но тут же она без особого сожаления продолжает свое движение по шкале.

Под окном растет куст шиповника. Лет пять назад здесь ничего не было, но потом полой водой принесло из степи - из той же Исаевской, сплошь заросшей кустарником балки - зернышко, и теперь уже шиповник так разросся, что музыке надо продираться наружу сквозь сплетение его усыпанных шипами ветвей.

Но, быть может, самое удивительное было в том, что чем больше вслушиваться в эти звуки, тем больше начинаешь вслушиваться и во что-то в самом себе. И вот уже в себе самом начинаешь ощущать биение каких-то колоколов. Нет, не биение, а еще только еле ощутимое колебание, но с каждым часом все явственнее, сильнее. Как будто приоткрывается дверь туда, где начинается страна, в которой, казалось бы, жил и до этого, но только теперь и увидел ее при новом ослепительном свете.

И ничто не могло сравниться с тем звоном, который обычно поднимали они по ночам. Тишина в доме и за его пределами такая, что громом кажется самый легкий шорох ветки по крыше, щелчок ночного жука по стеклу, и слышен лай самой дальней собаки на краю хутора. И только что провалишься в глубокий колодец, в забытье, - как сразу же над самой головой "бум-м!". Пробуждайся!

Конечно, для выходцев с этой планеты музыки не составило бы никакого труда расшифровать, что могут означать эти слова, впечатанные в сердцевину пластинки: аллегро ма нон танто. Но и непосвященному нельзя ошибиться, что этот Третий концерт Рахманинова не что иное, как весна, вскрывающая реки. И та, чье сердце впервые пробудилось этой весной, спрашивает: "Где же ты?" Это место, наверное, и есть та тема любви, о которой Любочка говорила Наташе на веранде, а Луговой слышал их разговор, сидя на скамье за домом. А это уже половодье: "Отзовись, где ты?" После этого пластинку надо перевернуть. Вторая часть: Интермеццо. Адажио. Третья: Финал. Алла бреве.

Пожалуй, и весь этот рахманиновский концерт - сплошное ожидание. Все усиливается зов ее сердца. А это уже и предостережение, голоса судьбы. Но и отказаться от надежды невозможно.

И не этим ли своим обещанием неслыханного счастья эта музыка так созвучна всему: и небу, синева которого окрашивает Дон, а ночью сгущается лишь для того, чтобы видны были на ней звезды; и Дону, в самом спокойствии которого среди изрытых ярами берегов таится что-то тревожное. Внезапно оно и в самом деле разрешается бурей, задувшей из гирл, из Азовского моря. Пригнанные ею оттуда волны идут и идут с низовьев вверх, как и эти звуки, поднимаясь на ту высоту, где сама радость начинает звенеть скорбью.

Вот тогда и ему начинало казаться, что на обрызганном утренней росой шиповнике осталась кровь этой музыки, изранившейся, когда она продиралась на простор сквозь колючие ветви.

И можно было представить, какое впечатление все это должно было производить на ее юную душу в ее комнате на веранде, затененной листвой, сквозь которую сверкали Дон и песчаная коса. Но почему же только на юную, если он и сам начинал чувствовать, как все тоньше становится корка, наросшая с годами на сердце, как будто ее размывает этими звуками, и как все более настойчиво пробиваются сквозь нее какие-то вулканчики. И при вспышках этих вулканчиков все отчетливее видимой становилась та страна, что была страной, где он жил до сих пор, и все-таки она была новой.

Все оставалось прежним и стало иным. Самая привычная повседневная жизнь полна была открытий. Всего-навсего хутор - горсть домиков, брошенных кем-то на серую шкуру полыни, на белый холст песка, а только дотронься - и все зазвучит. На те же самые факты и события как сноп света упадет. И тогда станет видно, что Любава, которая только и печется о том, чтобы ее сестра Дарья и Андрей опять жили вместе, в ту минуту, когда это сбудется, окажется навсегда несчастной. Недаром и Демин так хлопочет, чтобы у Дарьи с Андреем все было хорошо. И даже пресекает теперь разговоры, будто Дарья крутила любовь с Кольцовым у него в садовой сторожке.

- Ничего я такого не говорил, - отбивается он от Фени Лепилиной, - это тебе под кустом приснилось, а если когда и брякнул, то со зла. Из-за того, что Дашка не давала мне лодку у садов держать. А ты уже и обрадовалась по хутору на хвосте разнести.

А Дарья, как нарочно, не показывает с полевого стана глаз домой, хочет, что ли, подольше оставить Любаву наедине с Андреем?.. Но и письма, что присылает ей с целины Кольцов, рвет не читая.

Несмотря на то что она по-своему несчастна, и даже сам Андрей ее не винит - все война, - внутренне Луговой на стороне Любавы, которая так до конца и не поверила "похоронной". И не один он в хуторе, восхищаясь тем, как Любава из своей любви к Андрею и к своей сестре хочет построить между ними мост, втайне и негодует на нее за то, что она опять обрекает себя на жизнь под этим мостом с нелюбимым Деминым.

Все окружающее открывалось взору с невиданной до этого остротой. Здесь и вообще всегда была хорошая солнечная осень, но такой еще не было. По крайней мере, Луговой не помнил. Октябрь уплыл по Дону к Азовскому морю и оттрубил в ночном небе голосами отлетающих стай, а еще не выпало ни одного по-настоящему холодного дня, и никто не спешил прикапывать на зиму обрезанные и увязанные виноградные лозы - пусть доспевает чубук. Краски садов, леса и воды - особенно чистые, линии правобережных холмов - смягченные, воздух такой, что не напьешься.

Но оказывается, это же вдруг опять могло поманить человека и на давно уже исхоженную тропу ошибок, свойственных лишь самой ранней юности.

Феня Лепилина водила его по склону среди донских чаш бывших колхозных, а еще раньше - единоличных садов.

- Наконец-то вы припожаловали и в наш вдовий куток. А то все в степи да в степи. Да там вам с Митрофаном Ивановичем никогда не дождаться таких паши́н. И это их вы наметили под топор пустить?!

Они были одни в старом саду. Вся Фенина женская бригада осталась внизу, у дороги, прикапывать первый ряд, отвязанных от слег и обрезанных красновато-коричневых лоз. Стеша Косаркина, когда они стали углубляться в гущину старых кустов, предостерегающе крикнула им вслед:

- Не заблудитесь!

- Небось, - даже не оглянувшись, ответила Феня. И, заходя впереди Лугового, пояснила ему - С этого края начнем и наискосок через весь сад пройдем.

И еще что-то веселое прокричала им вдогонку Стеша Косаркина, но они уже вступили под густую кровлю могучих кустов. И Фенин голос под нею как-то сразу зазвучал глуше, пожалуй, даже грустно:

- Чтобы вы, как главный агроном, лично могли убедиться, почему эти старые чаши нам никак нельзя истреблять.

Ему и самому жаль было отдавать под топор эти кусты, которым было и по тридцать и по сорок лет, но и никак не удавалось при этой старой формировке применить технику - ни для ни для обрезки и укрывки виноградных лоз. И ничего, признаться, красивее этой изобретенной казаками еще в глубокой древности чаши он не видел. Ранней весной, когда на ней зацветает кашка, ее запах окутывает весь этот склон. Но и сейчас, после уборки гроздей, здесь еще не выветрился бражной дух от испорченных осами и рассыпанных под кустами при уборке белых и черных ягод. Листва на омываемых подпочвенной водой лозах глянцевито свежая, как будто теперь уже не конец октября, а еще только август. Феня Лепилина, идя впереди Лугового, отодвигает их рукой.

- Поглядите, какой в этом году на пухляковском сильный чубук, а вот ссыкунчик против прошлогоднего хужей. Но и он уродил. И их будем рубить?

- Но что же, Феня, остается делать? - в свою очередь спрашивал Луговой.

- Уж лучше, по крайности, тут людям планы́ под застройку нарезать. С готовыми садами… А это уже пошли бывшие Табунщиковы кусты. На богаре такого муската никогда не получить. Хоть по тонне суперфосфата насыпьте под каждый куст. Тут он, слава богу, без всякой помощи растет, и такого вина, как с этого ладанчика, больше нигде не может быть.

Назад Дальше