Никак не мог он привыкнуть, что сквозь это небесно-голубое окно можно заглянуть и туда, где совсем иная, так непохожая на повседневно окружающую его жизнь, и даже увидеть вдруг ожившими и этот дом с обложки Наташиного альбома, и аллею, о которой она пишет в своих письмах, а может быть, и ее саму, идущую по этой аллее к дому. Вглядываясь в толпу людей, так легко в это поверить, особенно когда Марина рядом вдруг резко подастся на стуле вперед, всматриваясь в мерцающий квадрат голубого света.
Наверно, там и служители давно уже запомнили эту девушку в вишневом пальто, в пушистой круглой шапке. Но никому там, конечно, и в голову не придет сравнить эту серую меховую шапку с цветком татарника, какие во множестве можно увидеть где-нибудь на склоне того же Володина кургана или Сибирьковой балки. Никто среди этих тополей и берез и не подозревает, что есть где-то на земле такие Володин курган, Сибирьковая балка. Но то, что эта девушка не здешняя, не из Москвы, ни у кого из служителей не вызывает сомнения. Глаза у нее не здешние - и ласковые и дикие. Не то чтобы несчастливые, а кажется, что из них каждую секунду могут брызнуть слезы. А волосы у нее не жесткими пучками или конским хвостом торчат из-под шапки, а просто падают из-под нее на воротник.
Приехав с воскресной утренней электричкой из Москвы и войдя в дом, она сперва стоит перед фотографиями с конкурса имени того, для которого просто домом был этот дом, ставший теперь музеем. На одной из этих фотографий есть и этот пианист за роялем со склоненной над ним курчавой головой и, с большими руками на клавишах. А на другой фотографии он откинулся назад и поднял глаза, как бы призывая в свидетели своей непорочности само небо. Крылья черного фрака свесились по обеим сторонам стула, а за роялем над ним и над оркестром простер свои руки дирижер.
В сад же, где, передав просьбу служительнице, можно, сидя на скамье, послушать и Первый концерт и Зару Долуханову, она спускается после того, как обойдет уже все комнаты дома. Должно быть, и эти служители уверены, что приехала она в Москву издалека учиться не чему-нибудь иному, не тому же английскому языку, а только музыке. Иначе зачем же и приезжать ей сюда, в Клин, чуть ли не каждое воскресенье, бродить но дому, долго стоять у рояля и даже гладить спинку придвинутого к нему стула, а потом сидеть на скамье в саду и слушать, слушать?..
Найти эту пластинку с Зарой Долухановой среди других, оставшихся на веранде, не представляло никакого труда. Все это были большие пластинки, некоторые из них нужно слушать почти по часу, а на эту маленькую надо было потратить не больше пяти-шести минут. И ничего не стоит всего лишь с помощью корундовой иглы заставить Зару Долуханову запеть не где-нибудь, а здесь, на веранде, глядящей своими окнами в сад и на Дон:
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая,-
Все о тебе!
Выливавшийся из открытых окон голос, спускаясь с яра, расстилался по Дону. Он был по-осеннему пепельно-серым и холодноватым, а в безраздельно отдающихся музыке словах романса было полуденное знойное солнце. Из окна Луговой увидел, как у Марины, разгребающей между деревьями граблями палую листву, замедлились движения и, повернув голову в соломенной вьетнамской шляпе, она прислонилась плечом к сохе виноградного куста.
Должно быть, все потому же, что последнее время при Наташе музыка не умолкала у них в доме и чтобы как-то предохраниться от нее, Луговой научился опускать на уши невидимые заслонки, он прежде так и не успел как следует прислушаться к этим словам:
С нею не страшен мне призрак былого,
Сердце воспрянуло, снова любя…
Вера, мечты, вдохновенное слово,
Все, что в душе дорогого, святого,-
Все от тебя!
Марина отслонилась от сохи и опять стала сгребать граблями ярко-красную и ярко-желтую листву, но все же слегка повернув к веранде голову в соломенной шляпе. Солнце еще было горячо, и она не хотела, чтобы лицо у нее загорело… Как и все остальные хуторские женщины, что, работая в степи и в садах, мажут лица кислым молоком, обклеивают листьями и наглухо, до самых глаз, закутываются платками.
Будут ли дни мои ясны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь загубя, -
Знаю одно: что до самой могилы
Помыслы, чувства, и песни, и силы -
Все для тебя!-
клятвенно заверял этот голос, как бы отдавая тому, кому предназначалась музыка и слова, вместе со своим сердцем и эту листву, зажженную осенью в садах, на острове и в задонском лесу, и этот уже набухающий от пролившихся в верховьях дождей Дон, и отдаленные маковки придонских курганов и бугров, облитые еще ярким, хотя и осенним солнцем.
Но там, в Клину, его венчик, конечно, уже едва проступает сквозь пелену туч, с которых, может быть, срываются и первые белые мухи. И не очень-то, должно быть, греет ее осеннее красное пальтецо.
А стоит только перевернуть пластинку, и тот же голос запоет:
Уноси мое сердце в звенящую даль…
Наташа, если уж она ставила на проигрыватель эту пластинку, то обычно всегда и переворачивала ее. Но Луговой это послушает когда-нибудь в другой раз. Он и так уже заслушался здесь, в то время как Марина там с граблями, в саду. А ведь до этого за день она не меньше, если не больше, утомилась и на медпункте, и во время своих обходов больных на дому, а часто и с заходами в степь, на полевой стан, к дояркам и к пастухам - это три километра туда и столько же обратно по степной пыльной дороге среди будыльев подсолнуха и кукурузы. Да и после этого еще накормила его обедом и, пока он здесь задержался, вычистила граблями полсада. Сделала, в сущности, то, что положено было сделать ему.
И оставшуюся половину сада он обязательно должен вычистить сам. Тем более что никакое из занятий в саду он, пожалуй, не любил так, как это, когда уже не изнурительно жарко, но солнце еще сушит влажную спину и ветром овевает ее, столько самых неожиданных красок осень разбросала в саду, и под граблями шуршат листья, а когда сгребешь их в огромный оранжево-красно-коричневый ворох и сунешь в него спичку, на стебле жаркого пламени поднимается и клонится к земле густой, влажный дым, пахнущий необъяснимо как хорошо - и уходящим летом, и хозяйничающей вокруг осенью, и неотвратимо следующей за ней по пятам, хотя еще и далекой, зимой. Тепло, свежо и грустно. Ничего лучше этого запаха он не знал.
Молча отобрав у Марины грабли, он взамен отдал ей Наташино письмо, которое она тут же и начала читать, удаляясь между деревьями к дому. Вокруг над хутором уже колыхались дымы и сползали из дворов с яра в Дон. И из двора Фени Лепилиной, и из двора Лущилихи, и из двора Махоры. Всюду обрезывали виноградные лозы и увязывали толстыми пучками перед тем, как пригорнуть их на зиму землей. Слышно было, как Феня громко отвечает из своего двора на "доброе здоровьице" Стефана Демина, который катит под яром из совхозного виноградного сада домой, толкая перед собой чем-то нагруженную и прикрытую сверху травой тачку.
- Доброго, доброго, Стефан… Сейчас ты, когда день и ночь мимо моего двора твоя тачка скрипит, опять здоровкаешься, а как все поперевозишь из сада, обратно нос отвернешь. Забогатеешь.
- Тьфу дура баба, ну и дура баба! - смачно плюется под яром Демин и под сдержанный смех в других дворах начинает быстрее толкать перед собой свою двухколесную тачку. Узкие железные колеса зарываются в песок, и Феня Лепилина, перегибаясь через хмыз, которым огорожен ее двор, чистосердечно сочувствует ему:
- Конечно, по песку она плохо идет. Тяжело. Это у тебя, Стефан, в тачке под травой еще виноград или ты его уже весь перевозил и теперь арбузы доставляешь? Хорошую ты в совхозном саду промеж кустами бахчу развел.
Налегая на перекладину между оглоблями и не оглядываясь, Демин спешит поскорее прошмыгнуть мимо ее двора, но Феня все-таки успевает послать ему совет:
- А ты своего Пирата припряги, он у тебя кобель здоровый, хоть, правда, уже и старый. Жена от тебя ушла, так ты приучай кобеля. Хватит ему только ребятишек за икры хватать.
Как назло, этот самый Пират, сторожевой, с подрубленными ушами кобель, тут же и вертится вокруг тачки, подбегая под самые колеса, мешает хозяину, и тот от ярости отшвыривает его ногой. Теперь уже на яру во всех прилегающих к береговой дороге дворах не смеются, а хохочут.
И так же, как всегда это делала Наташа, во дворах ребятишки с веселым визгом перепрыгивают через кучи пылающей листвы. Сквозь синюю мглу дыма Дон лучит свой предвечерний свет. Неотступно идя за своим забором по кромке яра вслед за Деминым и его поскрипывающей на весь хутор тачкой, Феня Лепилина говорит:
- Погоди-ка, Стефан, сейчас я масленку принесу. Мы ее смажем.
- Черти б тебя, стерву, мазали, - ругается Демин и рывком толкает вперед тачку.
Высокое железное колесо, провалившись в расщелину, размытую вешними водами и дождями, круто тормозит, и тачка, чиркнув хозяина оглоблей по скуле, сбивает у него с головы казачью с околышем фуражку и высыпает из-под вороха травы на песок черные и желтые виноградные гроздья. Отборные, они впечатываются в придорожный песок. Демин бросается на колени, пытаясь прикрыть их руками и всем телом. Фуражка его скатилась с дороги в лущилинскую копанку и плавает в ней, как большой синий цветок с красной каемкой. Из-за всех заборов свесились головы. Феня Лепилина улюлюкает. Пират мечется вокруг своего хозяина. Весь верхний хутор хохочет.
Из пелены дыма, застлавшего Дон, вынырнул нос лодки и уткнулся в песок. Спрыгнувший с лодки мужчина подтягивает ее на берег, а встречающая его на берегу женщина помогает ему, примыкая лодку за цепь к колесу от сеялки.
Это приехал поужинать Андрей Сошников, которого временно перебросили сторожить совхозные огороды за Доном, а встречает его Любава, хотя она и не жена Андрея, а только сестра его жены. Жена его Дарья, которая теперь бригадирствует не в хуторских, бывших кулацких, а в новом совхозном саду в степи, там и живет большую часть времени в кирпичном домике, лишь изредка, один-два раза в месяц, наведываясь домой обстираться. О муже и о хозяйстве она не беспокоится, полностью полагаясь на сестру. И не зря: Андрей у Любавы всегда вовремя накормлен и чисто одет. Чуть только увидела на Дону его лодку - и уже выбежала на берег. И теперь, лязгая цепью и о чем-то разговаривая с ним, весело, молодо хохочет. Вообще Любава неузнаваемо изменилась с тех пор, как ушла от своего мужа Стефана Демина жить к сестре. Помолодела и стала разговорчива, не то что раньше. С берега к дому она идет по стежке, натоптанной среди репьев, впереди Андрея и, то и дело оборачиваясь, спрашивает у него:
- Небось наморился на жаре?
- Нет, я там больше в холодке, под вербой, - отвечает Андрей и в свою очередь спрашивает у нее - Дарья не приходила?
- Не была, - говорит Любава. - Я тебе в сельпо такой желтенькой мази купила от комаров. Натрешься - и спи себе спокойно, они ее запаха боятся.
Андрей несет на плече сачок с рыбой, наловленной им в Дону во время дежурства. Голос у него гортанный, как будто надломленный:
- И не переказывала ничего?
- Переказывала с Ольгой Табунщиковой, чтобы гусей…
Но что именно переказывала Дарья своей сестре и мужу сделать с гусями, Луговому так и не пришлось узнать, потому что внимание его отвлеклось другим, и он повернул голову к дому.
Уноси мое сердце в звенящую даль,-
донеслось до его слуха. Грабли замедлились у него в руках. Значит, Марина дочитала письмо и все-таки перевернула пластинку. Рядом ворох листвы, давно уже зажженный Луговым и все время тлеющий где-то в глубине, вдруг вспыхнул и окутался желтым пламенем.
Уже и матросы проходивших мимо судов поняли, что ее здесь больше нет, уехала. Если первое время они даже гудками пытались еще вызвать ее из дома, а тот самый моторист с яхты, что однажды бросил ей с палубы свою тельняшку, принимался звонить и в колокол, то теперь все они проплывали мимо знакомого, похожего на скворечник дома на яру молча. Должно быть, окончательно убедились, что ни в доме ее нет, ни где-нибудь поблизости.
И только Ромка, когда проходили суда, становился передними лапами на забор и, перебегая вслед их движению с места на место, провожал их взглядом, поворачивая серую волчью морду. А если его по-приятельски окликали с палуб судов, он скулил и повиливал хвостом. Но вот приходили к нему поиграть Верка с Петькой, и он начинал бегать с ними по двору, прыгать и позволял им делать с собой все то, чего обычно не позволяет ни одна волчьей породы собака.
Все оставалось таким же, как и до ее отъезда, и все-таки стало иным. Оказывается, и сама осень решила не задерживаться на этот раз. Полынь на Володином кургане уже выгорела дотла, и обнаженная красноглинистая вершина его золотилась под солнцем. Уже и с крупных ягодин буланого, молдавского винограда, оставшихся кое-где под слегами после уборки в садах, сполз сизый дымок летней окалины, и, ярко-черные, они сверкали из красно-зеленой, еще не опавшей листвы, как глаза тех же хуторских ребятишек, нахлынувших в сад, с ведрами и кошелками по оборыши. Теперь и Стефан Демин не палит по ним из своей двустволки солью: оборышей ему не жалко.
На островных вербах и тополях по целым дням заседают вороны и потом долго вьются над островом, спиралью вкручиваясь в небо. И скворцы перед отлетом опять вернулись из степи в хутор. На левом берегу сквозь деревья облетающего леса голубеет небо и смутно желтеет луг. И во дворе, в улочках хутора, и в междурядьях новых виноградников в степи - всюду сопутствует шагам этот шорох палой листвы. Ветер гонит ее по земле, красными и желтыми сугробами наметает к заборам и в кюветы дорог. И никогда еще так не захватывала дух, не казалась такой обжигающе резкой ее сладостная горечь.
Совсем рано поспешил облететь и тот самый клен, в тени которого летом прячется Наташина веранда. Сквозь его многорукие ветви, подпирающие серый свод неба, все время просыпается на веранду пепел тусклого октября. На покрашенные в ярко-зеленый цвет и уже успевшие за лето поблекнуть стены. На забытый еще когда-то очень давно Наташей на гвоздике детский венок из бессмертников - не ярких, но и не увядающих цветов степного Придонья. И на смуглый, горбоносый профиль Рахманинова на открытке, приколотой над приемником к стене кнопкой.
Но листва, слетевшая с клена и окутавшая его выступающие из земли узловатые лапы корней, еще не мертвенная, а пламенно-оранжевая, не отдавшая до конца краски лета. Зато синяя краска Дона сгустилась, и временами он вдруг блеснет на стремнине совсем темно, недоступно.
И в самом деле, ранняя на этот раз осень праздновала вокруг свое торжество. Все, за исключением старого виноградного сада на склоне, чьи корни купались в пробившихся из-под глины родниках, желтело и облетало с ветвей раньше, чем всегда. А там, где осени одной не под силу было справиться со своими обязанностями, помогал ей северный ветер, сквозивший между буграми из степи. Сбивал листья с деревьев в хуторских садах и белесые седые космы с береговых верб. Надвигал на хутор серую пехоту туч, и все начинало блестеть, мокнуть.
Все, что прежде, не задерживая внимания, проносилось мимо, как береговые отмели, деревья, станицы и хутора мимо взбурленного весной Дона, всплывало теперь из памяти. То, на чем прежде не останавливался взор, теперь она рада была услужливо подсунуть, как будто нарочно припрятав все это до времени. И все, что раньше было скрыто, как бывает скрыто займище, залитое разливом полой воды, выступало из забвения, как бугры, левады и лес на том же займище после того, как схлынет с него вода, и выстраивалось в ряд цепью островков, между которыми вскоре уже устанавливалась связь. И вот уже вьется между ними тропинка, белея под солнцем.
Все, все… И то, что у нее уже и в самом раннем детстве были какие-то свои привязанности, и, прежде чем избавиться от какой-нибудь из них, она до конца должна была выстрадать ее. Из всех своих кукол она неизвестно почему больше всего любила не ту волоокую красавицу, явственно выговаривающую "ма-ма", а сшитую ей бабушкой из старого фартука Марфушку с куделью желтых нитяных волос. У оказавшейся рядом с нею на подушке в день рождения красавицы она в тот же день повыковыривала из орбит ее глуповатые глаза, а Марфушку укладывала с собой спать и причесывала бабушкиным гребнем вплоть до того времени, когда вдруг и к куклам и ко всему остальному из привязанностей детства сразу же утратила интерес. И Валю избрала себе в подружки не потому, что та была лучшей из хуторских девчат. Были среди них и не хуже, а Валя и моложе ее была почти на два года и, по правде сказать, до крайности ревнива - требовала, чтобы ни с кем, кроме нее, Наташа больше не водилась.
Приобретало значение и то, что раньше казалось совсем обычным. И тот случай, когда, очутившись однажды с отцом и матерью в Москве и попав с ними в Зеленый театр, она как вышла и проход между рядами, так весь вечер и простояла там, не шелохнувшись, не отрывая глаз от Марины Семеновой. И то, что, едва вернувшись домой, немедленно потребовала от бабушки, чтобы та ей сшила из марли пачку, а от матери, чтобы купила в городе пуанты, - с того дня и дом их, и двор, и берег Дона надолго превратились в арену для полетов Одетты.
Но, конечно, и преувеличивать все это нельзя было. Ну кого же из родителей не захлестывало этими приливами тщеславной гордости по поводу способностей их чада! А восторженный хор родственников и знакомых тут же спешит на поддержку. Еще бы, если, едва научившись ходить, девочка уже вбегает со двора с курицей под мышкой и кричит своей бабушке гремящим шепотом: "Скорей сыпь пашено, а то мать увидит!" Еще бы, если в трехлетнем возрасте она и сама, как квочка, налетает в городе на деда: "Не смей обижать мою Любочку!" - и тут же, увидев сердитые дедовы глаза, перестраивается: "Дедушка, миленький, пожалуйста, не обижай Любашу". А в четыре года, устав заглядывать через плечо бабушки, читающей ей по складам сказку, решительно выхватывает у нее книжку и сама дочитывает ее не по складам, а совсем бойко. И когда начинает учиться, до самого десятого класса из стен школы на нее не поступает никаких жалоб, за исключением тех, что она терроризирует мальчишек.
Раньше, чем у всех в хуторе, появлялись у них в доме на столах и на подоконниках подснежники и тюльпаны, мать-и-мачеха и львиные зевики, полудикие алые и белые розочки, растущие в балках и на пустырях, на месте бывших кулацких садов. Ни с чем не сравнимые запахи - сладкие, горькие, опьяняюще-терпкие и чуть слышные еще на провесне - вторгались в дом и исчезали уже в самом конце осени.
Но самой большой из всех ее привязанностей всегда оставался Дон. На Дон она согласна была идти в любое время дня и ночи. Может быть, потому, что и начинался ее день с того, что синева Дона, клубясь, вползала к ней в комнату, и заканчивался под неумолчный шорох воды, созвучный ее снам с детства. И если помахал ей Дон из-за острова своим рукавом, ничто не могло ее удержать: ни мать с отцом, ни самая интересная книжка, ни даже внезапно хлынувший ливень или ураганный ветер, налетевший из-за горы. Никакая сила не удерживала. Вплоть до той поры, пока не появилась у нее эта новая привязанность - музыка.