– Знали бы вы, Валентина Ивановна, скольким я вам обязана!
– Ну-ну, – чуть улыбаясь, останавливала ее мама.
А потом стала рассказывать про своего мужа, он тоже математик в соседней школе, и вдруг расплакалась, горько так и беззащитно, как Светка. Я не знал, что делать, а Татьяна уже хотела увести ее, но мама сказала, чтобы это мы с Татьяной вышли. Мы посидели у Пастуховых минут сорок, наверно, пока Глафира Андреевна, уже успокоенная, почти веселая, постучала в двери, извинилась передо мной, улетела, как на крыльях. А у мамы было веселое лицо, когда мы с Татьяной вошли в комнату.
– Глупенькая еще Глаша, – сказала она.
И мне снова, как на контрастном снимке, показалась почти невидимой беда Глафиры Андреевны по сравнению с нашей.
Из нашего класса перебывали все ребята, кроме Венки и Гуся с Лямкой. Даже своих одноклассников я тоже вдруг увидел чуть по-другому. И – еще дороже мне стала мама, так по-настоящему уважительно они разговаривали и советовались с ней. Возможно, кое-кто из них даже и с родителями своими так не разговаривает!
Однажды после смены Игнат Прохорыч пошел вместе со мной. Шел, курил, разговаривал, и лицо у него было каким-то странным. Вить-Вить усиленно поддерживал разговор и в метро, и потом на улице. Только все поглядывал на меня, и я видел: никак не мог решиться пригласить Колобова к нам. Тогда я уж сам сказал:
– Может, зайдете к нам, Игнат Прохорыч, а?
– Ну что ж, – согласился он, и все лицо у него так и разгладилось.
В прихожей он приостановился, одернул пиджак, поправил воротничок рубашки, провел рукой по волосам, шепнул мне:
– Скажи Вале, что и я пришел.
Я вошел в комнату, сказал как можно беззаботнее:
– А тут со мной Игнат Прохорыч пришел.
У мамы сразу как-то метнулись глаза. Кажется, первый раз в жизни я видел ее такой.
– Ой, Танюша, – сказала она, – мне бы хоть причесаться, а?
– Выйди, – сказала мне Татьяна, – займи чем-нибудь Игната Прохорыча.
Он стоял в прихожей, а Вить-Вить с видом крайне занятого человека метался по кухне от плиты к раковине и назад.
– Сейчас, Игнат Прохорыч, – сказал я. – Мама только причешется.
– Да-да, – кивал он и вдруг посмотрел на меня пристально и вроде испуганно: – Как… Как ты сказал?
– Причешется. А что?
– Нет-нет, что ты, что ты! – И улыбнулся, стал торопливо закуривать.
Я молча топтался рядом с ним, пока он курил, все стараясь встать спиной ко мне.
– Вы уж извините, Игнат Прохорыч, – сказала Татьяна, выходя из комнаты, – Валентина Ивановна очень рада, очень, что вы пришли!
– Так я пойду, да?
– Ну конечно же.
Он медленно приоткрыл дверь, сказал: – Это я, Валя…
– Входи, входи, Игнаша. Вот видишь, как встретиться пришлось.
Я пошел в комнату, Татьяна взяла меня за руку, сказала шепотом:
– Пойдем-пойдем, погуляем.
Мы пошли в садик, сели на скамейку. Татьяна держала меня за руку и молчала. На дорожке два мальчика перебрасывали воланчик бадминтона… Старушка вела за руку девочку, ласково говорила ей: – Вот когда пойдешь в школу, тогда и научишься танцевать, а пока ты еще только смотреть можешь, как другие танцуют.
По улице прошел трамвай, а рядом с ним, как привязанный, автобус.
…Я был маленький, лежал в постели, а мама, протянув руку со своей кровати, дала мне подержать ее, и я сразу же заснул от уверенного покоя…
По дорожке сада шли парень с девушкой, улыбались и молчали.
…Мы с мамой сидели в Малом оперном на третьем ярусе, уже играли увертюру, огромный и темный, как котлован, зал затихал, только в лампочках большущей люстры еще тлели багрово волоски…
Не знаю, сколько прошло времени, только Татьяна вдруг чуть сильнее сжала мою руку, и я увидел, что мимо сада быстро идет Игнат Прохорыч, отвернувшись от нас.
Мы с Татьяной пошли домой. Мама молчала, смотрела в потолок. И улыбка застыла на ее губах…
Через день или два в обед я позвонил, как обычно, домой. Татьяна сказала:
– Я вызвала неотложку, Валентине Ивановне что-то стало хуже.
– Я сейчас приеду!
– Подожди, я у нее спрошу.
– Хорошо. – Я долго держал трубку, прижимая к уху; она была совсем мокрая.
– Знаешь, Валентина Ивановна сказала, что не надо, пройдет.
Я помолчал, спросил:
– А может, все-таки…
– Сказала, что не надо, пройдет.
– Хорошо. Татьяна всхлипнула, повесила трубку.
А когда мы с Вить-Витем приехали домой с работы, мамы уже не было… То есть она по-прежнему лежала на своей кровати, но я даже посмотреть на нее не мог. И заплакать никак не мог.
…Мама лежала в гробу. Он стоял на нашем обеденном столе, и клеенка была та же… И вообще все в комнате было то же и совсем не то.
…Мы ехали в похоронном автобусе на кладбище. Провожающих оказалось так много, что сзади образовалась вереница такси.
Мамина сестра тетя Варя приехала из Москвы, еле успела на похороны, а больше родственников у нас с мамой не оказалось: дедушка и бабушка умерли в блокаду от голода.
Потом все прощались со мной, с Татьяной, с тетей Варей. Татьяна настойчиво говорила что-то Вить-Витю, Зине, Игнату Прохорычу.
Мы оказались в квартире Татьяны, и Лена была с нами, укладывала тетю Варю в постель.
Потом я заметил, что стою у окна, вожу пальцем по стеклу, смотрю на крыши внизу. А Татьяна все говорит и говорит мне что-то. И слова, вроде, даже повторяются, говорит она ласково и настойчиво, а что -" никак не понять. Повернулся к ней.
– Я вызвала такси: нет у нас другого выхода, Иван, нет! И я в институт уже позвонила, и домой Лямкным: Кирилл Кириллович как раз в институте! – Взяла меня за руки: – Да пойми же ты, что последний день сегодня для собеседования! Ваня, ну же!
– Хорошо.
Мы приехали в политехнический, пришли в приемную комиссию. Все документы, которые надо, оказались у Татьяны: по пути мы заехали домой, я сидел в такси, а Татьяна поднялась, взяла их. Кирилла Кирилловича я узнал с трудом. А ведь и в школе его видел, и дома у Ляминых бывал. Меня он не узнал, глянул мельком, кивнул, чтобы я сел перед его столом. А сам, отложив какой-то английский журнал, стал быстро чертить мне задачу на листе бумаги. Протянул его через стол:
– Определите, пожалуйста, предельный угол, при котором этот лом еще не будет скользить по полу. – Снова взял журнал.
Я как-то автоматически поглядел на лом, – чертеж был выполнен четко, даже красиво, и стена отчетливо, и пол. Сначала показал стрелкой силу веса лома, приложенную по середине его, потом две силы трения, одна – вдоль стены у верхнего конца лома, вторая – по полу, в который упирался его нижний конец. Составил уравнение равновесия, приравнял обе части, нашел предельное значение угла. И в это время увидел маму: она стояла в классе у доски и улыбалась…
– Не спать, молодой человек! – сказал мне Лямин, взял лист с моим ответом, прочитал его, посмотрел на меня уже внимательнее: – А я нигде не мог вас видеть?
– Нет.
Если бы я сказал, как на самом деле все обстоит, он бы, возможно, начал еще меня расспрашивать, а мне пришлось бы отвечать. Да еще про маму пришлось бы сказать, и, значит, я произнес бы вслух слово "умерла", а это было не так, не так!…
– А вам никогда не приходило в голову, почему крестьяне делают оглобли телег определенной длины, ни больше, ни меньше?
– Нет.
– Ну, тогда слегка упростим задачу. – Взял новый лист бумаги, стал опять чертить на нем, протянул через стол: – Под каким углом надо приложить силу к этому телу, чтобы при равномерном его скольжении она имела наименьшее значение?
Опять эскиз был выполнен четко и аккуратно, и мне это было приятно: на плоскости лежал прямоугольник, к центру тяжести его был приложен вектор силы под некоторым углом к горизонту. А над ним еще было указано, что скорость – постоянна. Задачу можно было решить по-школьному, но путь этот был долгим, а сил у меня уже не было. Поэтому я просто составил дифференциальное уравнение движения, взял производную, приравнял ее нулю. Угол наклона силы оказался равным углу трения, это мне смутно представлялось и раньше.
И тут же снова увидел чуть обиженное лицо мамы, какое у нее бывало всегда, когда я возвращался с математического кружка: ей хотелось, чтобы я занимался гуманитарными предметами, а мне они меньше нравились. И даже на Глафиру Андреевну мама сердилась втихомолку, когда я начал с ней проходить дифференциальное и интегральное исчисления.
– Опять заснул? – спросил меня Лямин, протянул руку через стол, взял у меня листок, посмотрел на него, и тут у него лицо сделалось настоящим, а до этого было совсем, как у Лямки; вот и у Павла Павловича лицо бывает то настоящим его, то похожим на Венкино.
– Егоров? – сказал он, уже улыбаясь с любопытством.
Я кивнул.
– А почему сразу не сказал? Неудобно было?… Я кивнул.
– Или не хотел снисхождения по знакомству? Я кивнул.
– Так это же Соломина! – сказал он, глядя в сторону.
Оказалось, Татьяна сидела у стены в углу.
– Ну, Валентине Ивановне большущий привет передавай! – сказал он мне.
Я кивнул. И не потому, что мне пришлось бы рассказать о смерти мамы: пока решал эти премудрые задачи, ко мне постепенно все возвращалось и возвращалось старое, привычное, и мама снова была рядом со мной, как и раньше!… И Татьяна, молодец, ничего не сказала.
– Ну, будешь работать у меня на кафедре в студенческом научном обществе! – оживленно говорил Лямин.
Хотелось мне сказать, что не могу я работать у него на кафедре, потому что поступаю я на вечерний, но и говорить все это – тоже сил не было.
– Ну, а вы? – спросил он у Татьяны.
– Я работать устраиваюсь… – медленно и как-то шепеляво выговорила она, поднялась со стула; и только тут я увидел, до чего же изменилась Татьяна за этот месяц!
– А Гусь с Лямкой, или Кеша с Нешей, как вы их, называете, – быстро и оживленно говорил он, – никак от любви не могут оправиться! Хотя Гусев, правда, тоже поступил к нам на механический.
И опять его веселый разговор, оживленное здоровое лицо были незначительными, как бледные, почти неразличимые места на контрастном снимке. Хотя одновременно я почти автоматически, как и решал задачи, отметил, почему Аннушка зовется Лямкой: видно, у них в семье запросто принят этот жаргон: Гусь – Лямка, Кеша – Неша… Гусь, конечно, поступил… А вот у Аннушки мама жива.
И опять все ушло от меня – и поступление в вуз, и сам Лямин.
Не помню, как мы доехали до Татьяниного дома. Оказалось, что я лежу на ее постели и – ничего не могу поделать с собой: плачу и кусаю подушку, чтобы не заорать в голос, а Татьяна сидит рядом на кровати, держит меня за плечи, говорит что-то ласковое, спокойное, родное.
Ах, мама, мама!…
9
Тетя Варя была у нас целую неделю: на заводе, где работает, взяла отпуск за свой счет. Хотя вначале и говорила, что ей удалось вырваться всего на три дня. Переставила зачем-то вещи в нашей комнате, даже перевесила картины.
Тетя Варя на два года младше мамы, ее муж – археолог, ездил в экспедиции, как родители Татьяны. Он преподает в Московском университете, у них две дочки-близнецы – Валя и Варя, перешли в седьмой класс. А сама тетя Варя – начальник планового отде ла подшипникового завода. Она занималась в институте днем, а не как мама – по вечерам. "Меня Валентина выучила!" – обычно говорит она.
Внешне тетя Варя сильно похожа на маму, ту, какой мама раньше была. Поэтому, когда мы вернулись с Татьяной с завода – после первого дня ее работы у нас в бригаде, – я забылся, а тетя Варя к тому же спиной к дверям стояла, причесывала волосы совсем такими же движениями, как и мама, я и сказал:
– Слушай, мам, у Татьяны все нормально!
У нее сильно дрогнули руки, потом она медленно обернулась, поглядела на меня и заплакала.
А еще через день или два приехали со смены – у тети Вари лежит на столе приготовленная стопка фотографий мамы, дедушки с бабушкой, своих еще детских. И чуть поодаль – большая пачка маминых писем на имя отца, надписанных ее рукой. Я сразу понял, что письма эти мама не отправляла, хотя и марки были наклеены на некоторые конверты: почтовых штемпелей на них не стояло. У дверей – маленький чемоданчик. Татьяна вздохнула громко, облегченно. Тетя Варя посмотрела на нее. Только тут догадался: тетя Варя потому и задержалась на целую неделю, что не знала, наверно, как со мной быть?
– Сядьте-ка! – кивнула нам она; очень серьезно, пристально глядя на нас; мы сразу же сели; она вздохнула, заговорила медленно: – Эти фотографии я возьму с собой. – Спросила у меня: – Надеюсь, ты не будешь в обиде? – Я кивнул, она пояснила уже Татьяне: – Я ведь после окончания института уехала в Москву с одним чемоданчиком, думала, не приживусь, вернусь, а теперь уж Москва – мой настоящий дом. Я думаю, ты правильно поймешь меня, Таня, я должна была как следует приглядеться к тебе… – Татьяна кивнула, и я – тоже; тетя Варя вдруг улыбнулась: – Ведь когда я ехала в Ленинград, мы с мужем решили, что я заберу Ивана к себе, к нам в Москву. Ну, а сегодня поговорила с ним по телефону, рассказала все подробно, и мы решили, что Ивану лучше остаться тут.
– Да! – выговорила Татьяна.
– Ага! – сказал я.
– Так! – сказала тетя Варя, и глаза у нее стали такими же, какими бывали у мамы на уроках. – А теперь, Таня, ответь мне сразу и – не думая: почему ты в день похорон заставила Ивана пойти на собеседование в институт?
– Так последний же день был! Я даже позвонила и в институт, и к Ляминым, нельзя ли отложить на несколько дней.
– И – всё?
– Да.
– Тогда – спасибо тебе, девочка!
– А!… – сказала Татьяна, и глаза у нее сделались на минутку зелеными: – Думали, не хочу ли привязать Ивана?
Тетя Варя засмеялась очень весело:
– Не то, что думала…
И Татьяна засмеялась так же весело и громко, закончила за нее:
– Но частично предполагала!
– Ну, прости! Понимаешь, ты совсем и решительно ни в чем не ошибаешься. Все у тебя выходит будто само собой, просто, естественно и умно. И – по-доброму!
– Не надо, – выговорила Татьяна, – перехвалите – загоржусь! – и покраснела.
– Ну вот! – удовлетворенно закончила тетя Варя. – И работать на заводе ты начала хорошо, и с учителями я вашими говорила, и с одноклассниками, с Леной… – Помолчала, а мы с Татьяной опустили головы. – И с Игнатом говорила, и с Пастуховым. А ты все письма отца мне дала? – вдруг спросила у Татьяны.
Она кивнула, а я сказал:
– Вам бы, тетушка, следователем по особо важным делам работать.
– А ты, дылдушка, сначала своих детей вырасти! И у меня опять стеснилось в груди, так похоже у нее это получилось на мамино!
Тетя Варя неожиданно густо покраснела, замолчала. И мы с Татьяной молчали, хотя я и не очень понимал, что, собственно, происходит.
– Зарегистрироваться вам надо, – выговорила наконец тетя Варя.
Удивительно громко иногда стенные часы тикают. И трамваи очень громко тормозят на повороте, противотоком, наверно, они тормозят.
– Нам восемнадцати еще нет, – тихо-тихо сказала Татьяна.
А неглупо это придумали – тормозить противотоком.
– А когда исполнится восемнадцать? Тебе. Ему-то я знаю, что через полгода.
– Я младше его на четырнадцать дней.
Великая это сила – электричество! Доискаться бы, кто именно его открыл?
– Родители знают?!
– Нет.
А может, тебе, Ваня, заодно поискать и изобретателя колеса?
– Варвара Ивановна, если вы думаете…
– Смотри, Танька, чтобы родителей дождаться! А вот мама так бы никогда не сказала! Все-таки на заводе человек погрубее, чем в школе, из-за этого, что ли? Но ведь мы с Татьяной на заводе…
– Хорошо, Варвара Ивановна.
– А эти письма Валентина писала его отцу. Всю свою жизнь писала, последнее – накануне смерти.
А где, интересно, по мысли тетушки, я в данный момент нахожусь?… Накануне смерти?! Встал, взял письма со стола, спрятал в шкаф, где документы лежат, даже закрыл дверцу, ключ в карман положил.
– Там у меня, между прочим, пальто висит, – уже по-другому проговорила тетя Варя.
– Извините! – побагровел, открыл дверцу, ключ в ней оставил, затоптался на месте.
– Сядь!
Сел.
– Смотри на меня!
Стал смотреть.
– Что ты про него знаешь?
– Зина, то есть Зинаида Платоновна, как-то сказала мне по секрету, что он живет в Москве, его новая жена работает буфетчицей, у нее дочь от первого брака Вера.
– Всё?
– Всё… Да, он работает шофером. Теперь всё.
– Ну, Таня?!
– А что?… Я Ивана люблю, а не его! – Я все не мог поглядеть на Татьяну, а она вдруг выговорила шепотом: – Валентина Ивановна в известном смысле сделала для меня столько же, сколько и мои родители: она открыла мне мое призвание! – Татьяна сопела, как Светка.
– Ну, так вот что я вам должна сказать, ребята.
Надо, чтобы вы это знали, поскольку жить начинаете. Семен Семенович Егоров – мужчина красивый, по-своему незаурядный, вот за эту его незаурядность, как я понимаю, Валентина его и любила. Не знаю, что бы он мог сделать в жизни, возможно, и многое мог бы, но – он не любит и не умеет думать! Как я понимаю, из-за этого они и расстались. Если уж есть в тебе искра божья, как говорится, то будь любезен отыскать ее в себе! А Сёмка перепробовал тысячи специальностей, деньги шли приличные. Ну, и загостил человек в жизни. Валентина была из тех, которые переживают про себя, на люди горе свое не выплескивают, но уж когда она назвала сына Иваном в честь нашего отца, многое мне стало понятно! Да… Но, видно, даже Валентина ничего не смогла с Сёмкой сделать, если решилась расстаться с ним, растить сына без отца.
Тетя Варя долго молчала, смотрела в окно, и лицо у нее было печальным и красивым, какое бывало иногда и у мамы, да раньше я не знал из-за чего.
Татьяна вдруг молча взяла меня за руку. Тетя Варя вздохнула, посмотрела на нас, сказала:
– Сёмка совершенно спился, с работы его выгнали, в новой семье у него от этого – нелады, к нам с Григорием он приходит часто, буквально побирается. Если явится к вам, гоните в шею, ясно?!
Татьяна молчала.
– Да, – сказал я.
Тетя Варя смотрела на Татьяну.
– Ты будь ему не только женой, но и матерью, – как-то просительно, почти жалобно выговорила тетя Варя. – Хоть на первых порах, а, Танечка?
– Я люблю его.
– Ах, умная девка! И ведь, пожалуй, опять все сказала!… – Встала, подошла к нам, поцеловала Татьяну, потом меня. – Ну вот… Теперь я могу уехать. Сегодня, билет уже в кармане. Провожать пойдете?
Мы с Татьяной молчали. От испуга, наверно. Только я со страхом прислушивался к новому и удивительно счастливому ощущению, которое постепенно, короткими и сильными толчками заливало меня.
– Только не говорить потом, что это я вас поженила!
И эти слова тети Вари будто окончательно подтвердили, назвали, что теперь – это можно!
– А где жить будете? – И сама испугалась, сказала уже поспешно и строго: – Родителей дождаться, Танька!
– Я им телеграмму дам.
– Никаких телеграмм!
– И отцу, и маме.
– Тогда – не уеду!
– Хорошо.
– У вас отпуск уже кончился, – сказал я.
– Очередной возьму, я в этом году еще не была!
– Железный вы человек, тетушка!