Голос из глубин - Любовь Руднева


Известная советская писательница Любовь Руднева, автор романов "Память и надежда", "Коронный свидетель", "Странная земля" и других, свою новую книгу посвятила проблеме творческого содружества ученых, мореходов, изучающих Мировой океан. Жизнь героя романа, геофизика Андрея Шерохова, его друга капитана Ветлина тесно переплетается с судьбой клоуна-мима Амо Гибарова. Их объединяют творческий поиск, бескорыстное служение людям, борьба с инерцией, стереотипом, с защитниками мнимых, мещанских ценностей.

Содержание:

  • Часть первая - ХОЖДЕНИЕ ПО ВОДАМ - Исповедь клоуна-мима Амо Гибарова. Поиски геофизика Андрея Шерохова 1

  • Часть вторая - ИСПОВЕДЬ КАПИТАНА ВЕТЛИНА - Одоление штормов, выход на тропу Маклая 47

  • Часть третья - СОЛЬ ДРУЖБЫ - На перекрестах жизни и смерти 74

Голос из глубин

Часть первая
ХОЖДЕНИЕ ПО ВОДАМ
Исповедь клоуна-мима Амо Гибарова. Поиски геофизика Андрея Шерохова

1

На полях моих рабочих тетрадей, на рукописях все чаще появляется гибкая фигурка - длиннорукая, длинноногая. Ее размеры невелики. Черные волосы, короткая челка, удлиненные темные глаза, грустная улыбка - уголок рта приподнят, другой чуть опущен.

Пока я описываю строение дна океана, занимаюсь подводными хребтами, разломами, она изгибается дугой, взмывает над строчками, повисает вниз головой над океаническими впадинами.

Протиснувшись в незаметную для меня самого паузу, когда обдумываю новый ход доказательств, она вышагивает на носках, выпуская из вскинутых рук птиц. Только к вечеру я, перечитывая страницы, внимательнее всматриваюсь в движение фигурки - она знак присутствия. Присутствия, необходимого мне.

На странице, где я сделал так много помарок, вычеркивал одно, вписывал другое, в самом низу ее, устроившись на турецких корточках, обхватив голову руками, зажмурив глаза и приоткрыв свой выразительный рот, он смеется, нет, пожалуй, хохочет.

И теперь в час полуночи я слышу его негромкий, но безудержный смех…

Еще звучит его смех, я тушу лампу, распахиваю окно, и в рассеянном от легких августовских облаков лунном свете едва различимо колыхание тополиных ветвей.

К прирученному нашим окном тополю Амо питал пристрастие. И дерево, кажется, отвечало ему тем же.

Иной раз, вроде б и не обращая на меня внимания, они перешептывались.

Или самому Амо удавалось так шелестеть на два голоса?

А я посмеивался, причуды Гибарова нравились мне, и сквозные ветерки его чудачеств гуляли в тесноватом моем кабинете.

Он раскрывал окно, и сад вламывался в комнату светом, пересвистом, шуршанием, - тогда-то Амо усаживался в углу кабинета прямо на пол, скрестив ноги по-турецки, и смеялся, потом, сам себя оборвав, восклицал негромко:

- Слышите, как плещет ваш океан?! Подумать только, я еще не видел его в натуре! Но слышу. Плещется. А вам что? Вам, Андрей, он повседневность. Вы можете себе позволить роскошь уставать от океана, он может и утомлять вас, ну просто-напросто надоесть.

Тут Амо вскакивал и, легко перемахнув пространство от дверей к окну, вспрыгивал на подоконник и оказывался в саду. Уже обняв тополь за ствол, он бросал мне, исчезая:

- Но в том-то весь секрет, что и ссутулившись за своим столом вы не можете оторваться от океана. Выщупываете, вымеряете глазом, руками, воображением его дно, пространства, он плещется в вас.

И уже издали звучал голос Амо чуть ли не по-птичьи:

- Ле, ле, плеще, киа, киа, океан…

Утром я продолжаю работу. На этот раз ручка моя даже в перерывы, когда задумываюсь, перестаю писать, не своевольничает.

Прошел день, наступил другой. Только на исходе второго возник силуэт, потом отдельно на полях листа проступил овал лица, слегка вытянутый. Штрих обозначил челочку, на упрямом, умном лбу пролегла тоненькая морщинка.

Говорящее лицо.

Не так часто встречались мне люди, у которых мгновенно от настроения, от характера момента, глаза, рот меняли выражение, я б сказал - само внутреннее освещение лица изменялось.

Такое лицо способно преображаться, то стареть, а то выглядеть почти детским, грозным или беззащитным, сострадающим или отчужденным, оно притягивает и запоминается.

У Амо было иное: когда он во что-то всматривался, наблюдал, слушал, только большие его, удлиненные ярко-карие глаза поблескивали, от радости или огорчения. На матовой, смугловатой коже, на скулах, проступал румянец.

Но если прикидывал свой ход для сценки, его, быть может, и красивое лицо, не люблю это растяжимое определение, порой превращалось в страшноватую маску. Небольшой рот растягивался чуть ли не до ушей, или кривая улыбка скашивала лицо, глаза становилась злобными щелями.

Помню, как одновременно играл он Бедного Амо и Злого братца.

У Амо оставалась его собственная физиономия, только более простодушная, чем обычно, ворот рубахи расстегнут, тонкая мальчишеская шея обнажена, рукава закатаны выше локтя, а крепкие руки плетут уздечку.

Но вот неожиданно являлся его антипод, метаморфоза происходила в доли минуты - гримаса зависти, подозрительности, необузданные жесты.

Я же в своем саду, видя, как репетирует Амо, не мог избавиться от ощущения, что вот сюда, ко мне, и взаправду ворвался Злой братец. Тот, кто не мог простить Амо доброту и простодушие, ловкость и дружелюбие.

Едва Амо-простак поворачивался ко мне, зрителю, спиной, начиналась его борьба со Злым братцем.

Руки противника туго охватывали плечи Амо, цепкие пальцы впивались в шею, и я видел, как сопротивлялся, высвобождаясь из коварных объятий, Амо, извиваясь от боли.

Порой рука злодея исчезала, и вместо нее возникала рука Амо, отрывавшего клешню Злого братца уже от своего затылка.

Невозможно было представить, что весь напряженный поединок выдерживал один артист, закинув за собственную спину всего-навсего две свои же руки, которые превращались как бы в самостоятельные персонажи.

Чего греха таить, завороженный странным поединком, я невольно, как в некоем мультфильме, видел в разных позициях историю о себе самом, дружбу-вражду с тем, кто десятки лет числился моим другом, а оказался оборотнем, - во вполне современной оболочке, не только цивилизованным существом, но и талантливым ученым.

За маленькими сценками Амо не впервые мерещились мне уроки жизни, порой чуть сгущенные, обнажались приемы, характер противостояний, их парадоксальность. Однако я, зритель, сопереживая, сочувствуя Бедному Амо, одновременно испытывал удовольствие, следя за движениями артиста, рисунком пантомимы.

Увы, мои затянувшиеся в гордиев узел отношения с Эриком Слупским, хотя и носили весьма драматический характер, у меня не вызывали сочувствия к себе самому, а лишь тяжелые упреки в собственный адрес.

Непрерывные военные действия доктора наук, а вскорости и членкора Слупского не были секретом и для Амо, случалось, что он заходил в наш институт, слушал мои отчеты о рейсах на ученом совете.

Даже в тот день, когда Амо то ли показывал мне маленький спектакль, то ли репетировал его в присутствии благожелательного зрителя, чтобы что-то у себя самого подсмотреть и выверить, вдруг обронил:

- Ваш Эрик хуже, чем Яго. Того обделила судьба властью, и он жаждал распорядиться жизнью доверчивого властелина. На скучном языке нашей с вами современности называется это некомпенсированный. Слупскому открыты дороги, он может вдосталь шагать по милым его сердцу иерархическим ступеням. Интригуя против вас, он иной раз пользуется приемами взломщика. Для меня, выросшего в любезной моему сердцу Марьиной роще, в знакомых мне людях такого ремесла больше игры, светотени, чем, простите, в вашем бывшем друге. Впрочем, сила, успех Слупских нынче как раз в их таранной однозначности.

Порой думалось: Амо не мог простить мне грех такого выбора, хотя случилось это со мною в отроческую пору. Потом, правда, действовали обманные силы: верность обетам ранней юности, недоверие к собственной прямолинейности.

Но вряд ли он догадывался, показывая схватку Бедного Амо и Злого братца, о моих возвращениях на собственный ринг, куда я вынужден был выбегать для навязанных мне Эриком схваток.

Теперь на полях рукописей появлялся сам Амо, а не его противник, хотя я помнил все подробности их столкновений и проделки Злого братца.

Одолев его, Амо возвращался из сада в дом, с завидной простотой шагая по дорожке на руках, вниз головой, и лишь в сенях он, вскочив на ноги, улыбнулся мне как бы в недоумении от своих собственных проделок, чуть растопырив руки.

Он-то наверняка знал: бывший летчик, я сумею оценить его высший пилотаж. Даже в номерах, связанных с партерной акробатикой, таился птичий полет. К тому же он умел разогнать грусть, внезапно поставив вот так все с ног на голову.

- Прошу вас, Рей, - говорил он, пройдясь эдаким манером по дорожке сада, - на минуту, всего лишь на минутку перемените угол зрения, и исчезнет тяжесть, вовсе вам не нужная. Увидите из необычной позиции, - он делал курбет, один, другой, - такие кривые, смещения, и сразу наверняка вам станет просторнее.

Он хватал меня, долговязого, за плечи, поворачивал в разные стороны, твердил:

- Не меня, моих учителей послушайте: физическое действие стремительно выведет вас на другую плоскость.

Тормоша меня, он и вправду прогонял тягостные мысли.

В ту пору положение мое в институте представлялось мне чуть ли не бредовым, ко всему готовил я себя, только не к ведомственным тупейшим интригам. Напрасно я упускал время, стараясь не замечать выпадов Слупского, его сближения с директором нашим Коньковым, их объединяла вовсе не совместная работа, а охотничий азарт, который исподволь давал о себе знать, когда они оба подзадоривали друг друга на ученых советах, в разных научных комиссиях, пытаясь обесценить все усилия моей лаборатории. Их сердило мое непокорство, они твердили, будто торчало оно даже в глазах.

Амо не выспрашивал ни о чем, но оказывался невольным свидетелем моих разговоров по телефону, встреч с коллегами по лаборатории. Когда же мы оставались наедине, едва он замечал тягостное мое состояние, как затевал эдакое кружение. Он втягивал в свою игру, порой слегка подтрунивая:

- Запасайтесь панцирем у черепах! Носиться по свету без кожи предоставьте нашему брату, это уж удел артистов, и то некоторых. Но и наш брат обороняется, выстроив изгородь из шуток…

Амо иронизировал и в цирке.

Однажды он, коверный, выступал после блистательных канатоходцев. Только что высоко над манежем они отработали виртуозный танец, раскачивали канат и заставляли публику обмирать от их пробегов. На плечах акробатов, на головах стояли на пуантах их тоненькие партнерши.

Едва завершился ошеломляющий номер, Амо вышел на манеж с толщенным канатом, старательно уложил его на ковре, загнул на концах петли, они обозначали площадки.

Оторопело рассматривая канат, будто натянут он был под куполом цирка, Амо завязал себе глаза ярким платком и несмело ногой в огромном ботинке долго нащупывал его. Но, как и остальные зрители, я поверил Гибарову. Верил в то, что он должен продвигаться над бездной. Когда же он раскачивался на одной ноге, другой не рискуя стать на канат, будто оступался, заваливался то на один бок, то на другой, почти падал, опрокидывался на спину, устремляясь вниз, в глубину, которой на самом деле и не существовало, я ощущал легкий озноб, пугливый азарт наблюдателя.

А то и смеялся я так же дурашливо и безудержно, как и мой сосед-мальчишка, рыжеватый, в вязаном зеленом колпачке.

Тогда Амо - он продолжал свой путь по канату - внезапно выхватил огромный коробок спичек, достал из него трясущимися руками большую спичку, зажег ее, поднял над своей головой, а потом опускал огонек вниз, пригибался, будто пытаясь разглядеть сквозь повязку на глазах, куда же ему шагнуть.

Сорвав со своих глаз платок, Амо выпрыгивал из нелепых башмаков и в одних носках устремлялся ввысь.

Мгновенно взбирался по невидимой зрителю вертикали.

Очутившись высоко над манежем, бегал по канату, но совсем иным манером, чем акробаты-канатоходцы.

Он поддразнивал сразу и своих партнеров, и плотно сидящих на скамьях зрителей, вдруг оступался, пугая нас, почти сваливаясь с большой высоты, и его руки изображали полет и птичью игру.

Когда я в тот раз выходил из цирка, кто-то в толпе заметил: "На такой высоте шутить не шутка, а ему хоть бы что!"

Сейчас, совсем непроизвольно, я, ощущая присутствие друга, возвращал его жест.

Не только безмолвное действие разворачивалось передо мной, он часто ошарашивал меня ходом своих рассуждений.

- Говорят, и это уже примелькалось, нельзя, мол, остановить мгновение. А разве на арене цирка, снимая луну с неба, летя вперед спиной, повисая в пространстве, я и мои партнеры по манежу не возвращаем зрителю нечто почти совсем утраченное? Если б вы только знали, Андрей, как ценю я секунду. Порой в секунду возникает на манеже маска-образ. По-своему - кристалл. Секунда - вдруг перелом в судьбе.

Он сделал несколько шагов назад, отступая чуть ли не по придворному церемониалу, но продолжал глядеть на меня неотрывно. Уходил, не поворачиваясь ко мне спиной.

Прислонясь к стене, он вдруг поднес руки к вискам, сдвинулись брови, скорбная складка вертикально прорезала переносицу, полуопущенные веки слегка задрожали, плотно сжатые губы удерживали безмолвный крик.

Я был ошеломлен.

Но уже в следующий момент он, чуть запрокинув голову, развел руки, в глазах искрился смех, рот, слегка приоткрытый, улыбчивый, обещал веселую шутку.

Амо встряхнулся, вроде б только-только миновал ливень, уселся в кресло у моего стола, заговорил быстро, словно устремляясь кому-то вдогонку:

- Мгновенно может настичь беда или явиться счастье. А какова сила всего лишь одного жеста, только один взгляд и захлестнет небывалое?! Я ж рассказывал вам о Ярославе, впрочем, хотя и часто, но всегда сумбурно. А как иначе? Живя почти в постоянной разлуке, только и пытаешься, пусть и коротким воспоминаньицем, а приманить ее. Но с чего началось, ни разу не помянул, а ведь давно надо б. У меня смешноватая уверенность постепенно возникла, будто вы держите при себе и мой, как бы поточнее сказать, и мой духовный, что ли, банк.

Тот разговор он затеял, придя ко мне в свободный свой вечер, после дневного какого-то шефского представления..

- Все произошло в одно мгновение. В Праге проходил Международный конкурс клоунов, накануне я уже свое отработал, но тут в перерыве навестил своего давнего заокеанского приятеля и теперь сбегал по боковой лесенке со сцены в зал. А на приступочке сбоку, пригнувшись над альбомом, сидела молодая русая женщина, поправляя карандашом на листе мою вчерашнюю распростертую личность. Но едва подняла на меня глаза, в них промелькнула смущенная радость узнавания - глаза светились умом и нежностью.

Позднее Яра сказала: в тот же момент и она увидела в моем взгляде смятение и признание.

Амо привстал, снова уселся, чуть покачав головой.

- Но, опередив нас, кто-то ведь уже сказал: "Эта минута решила все".

Он счастливо прижмурился.

- Вот какие коленца откалывает всего лишь одно-единственное мгновение. Но на манеже, на сцене, возможно заполнить его до отказа, да так, что оно как бы обретает весомость, и тут возникает право или скорее сила приказать ему: "Остановись!" И преподношу его зрителю как свою находку - для него, пусть и на один вечер, становится зримой игра в мгновения.

…В субботний вечер, хотя и похолодало, сильно вьюжило, я добрался на своей машине в деревеньку под Звенигородом, жарко натопил бревенчатую избушку, снятую мною на две зимы у подавшихся на Север хозяев.

Я собирался закончить статью о последнем рейсе. Весь воскресный день просидел над нею, накапливались доказательства нового поворота, может, и не такой новой гипотезы, но отформулировать выводы оказалось вовсе не просто. И в сумеречный час на полях моих черновиков появился Амо.

Он то настигал большой шарик, а то метался, пытаясь допрыгнуть до него, когда легковесный спутник насмешливо, будто ненароком, поднимался вверх.

Но вот шар миролюбиво коснулся лица моего друга. Еще крохотный кадр, на полях другого листа, - Амо вытянул длинную руку, возвращая к себе своенравный шарик.

Гибаров и сейчас помогает мне, приходит на выручку, когда что-то мешает и застопоривается движение мысли…

Он о многом догадывался. С ним легко говорилось о природе трагического. О природе. О странствиях. О фантазиях, - у нас возникало шуточное равенство в магической сфере - мы оба верили в невероятное.

2

Однажды в свободный вечер Амо пришел на мою лекцию, в Доме ученых я рассказывал о глубоководном бурении американского судна. В экспедиции на "Гломаре Челленджере-2" я принимал участие и показывал фильм, отснятый в год, когда осуществлялась Международная программа по исследованию Тихого океана.

Гибаров провожал меня домой. Шли пешком по Гоголевскому бульвару, он, искоса поглядывая, чтобы проверить по выражению лица, как отнесусь к его словам, говорил:

- Вы орудуете миллионами лет, я вожусь с длящимися и угасающими секундами, меня успокаивает ваш "банк", такая протяженность во времени. С завидным спокойствием вы носите в образцах, наблюдаете, как спрессовывают, сминают породы миллионолетия. Выстраиваете эти миллионы, вычитаете, не пренебрегая сегодняшней шуткой.

Амо в широком плаще с поднятым воротником, с непокрытой под сентябрьской моросью головой казался юным. Легко шагая и раздумывая вслух, успевал оглядывать всех встречных с непринужденным любопытством подростка, хотя, по его собственному выражению, "приканчивал" уже четвертый десяток. Была у него тяга по-своему вымерять время, и я понимал, какой манящей представлялась возможность окунаться в эти вот самые протяженности.

Но тут он отвлекся, увидев отважную маленькую старушку. Она, сидя на скамейке, подложила под себя узорчатую клеенку, чтобы защититься от сырости, зонт умудрилась прижать спиной к перекладине скамьи и самозабвенно вязала алый башлычок, не обращая внимания на морось и спешащих мимо прохожих.

- Какова? Какое у нее яркое дело, полная свобода и презабавная сковородочка-шляпка на голове образца, если не ошибаюсь, тридцатых годов.

И безо всякого перехода Амо спросил про второй фильм, показанный мною, - о глубоководных погружениях и пробах, взятых манипулятором со дна океана.

- Откуда такая жадность - не знаю, но охота очутиться на дне и, пусть хоть на хлипком аппарате, полезть под воду. Хотя, наверное, удовольствие ниже среднего обживаться в герметической банке и мотануть на глубину в два километра.

Дальше