Голос из глубин - Любовь Руднева 2 стр.


Мы зашли во дворик Никитского бульвара, зачем-то переименованного, и обошли вокруг сидящего Гоголя, оказалось, мы оба любили ссутуленный памятник, давно уже перекочевавший с Гоголевского бульвара к дому, где когда-то писатель жил.

- И со спины видно, каково ему пришлось в этой жизнюге… Говорящая спина!

Амо повернулся ко мне спиной, чуть приподнял плечо, слегка искривил спину, и, несмотря на то что плащ был свободен, спина обрела скорбное выражение.

Он не ставил в строку мою ученую оснастку в науках, наоборот, с полным доверием приоткрывал свои полусекреты, почти как коллеге. Ведь, мол, есть даже нам что друг у друга позаимствовать, высмотреть. Примериться…

Хотел обмена и, шутливо подыгрывая самому себе, упорно втягивал меня в нешуточную игру.

Когда мы уже подходили к Пушкинской площади, он вдруг воскликнул:

- Завидую!

- Чему ж?

- Я повторяюсь: странствиям. Скитаниям по океану, глубинному вашему взгляду.

Мы присели на скамейку близ бульварной площадки, где с конца прошлого века и еще спустя много лет после моего возвращения с Великой Отечественной стоял Пушкин, ненавязчиво давая знать о своем присутствии какой-то внутренней свободой и одновременно публичным одиночеством сосредоточенного на своей мысли существа.

Соседство с опекушинским памятником в самых разных прохожих, фланирующих или спешащих, вызывало особый строй мыслей и чувств.

Теперь мы не сговариваясь с сожалением посмотрели туда, где, уже по другую сторону площади, Пушкина теснила серая коробка редакционного здания и не хватало поэту убегающей перспективы неба и Тверского бульвара.

- Ведь он никак не идет из головы, а может, точнее - из души. Я ж тут по соседству тренируюсь, нет и пяти минут хода, вон за углом бывшей Малой Дмитровки. Грешен, а, как и вы, питаю пристрастие к старым московским названиям, хотя и улица Чехова чем не милое имя носит?! Я давно вас зазываю, загляните в старую церковь, в ней отрабатывает свои номера клоун-коверный и еще свою программу - мим, не совсем признанный собственным цирковым начальством. Каждый раз перед тренировкой захожу к нему, - Гибаров взглянул на памятник.

Амо усмехнулся, передернул плечами. Сумерки обступили нас, рассеялись облачка, легкий ветерок наигрывал что-то легкомысленное в еще полнозвучной сентябрьской листве бульварных дерев.

- А ведь и он любил ярмарочные огни, веселье?! - полувопросительно, полуутверждающе проговорил Амо.

В сумерках зеленовато-сиреневых загорелись фонарные огни, рукотворная эта роскошь изукрасила Пушкинскую площадь. Вереница автомобилей то стопорила свой ход возле площади, совсем рядом с нами, то срывалась с места, Амо озирался, будто впервые все видел, невесть откуда свалившись в самый центр города.

- Он и к цыганам наезжал наверняка за их сумасшедше настоянными на полыни и странствиях ритмами. Вот уж они рвут страсти в плясе и своих жестоких романсах на всех континентах, обвораживая кого хочешь - от Пушкина до Гарсиа Лорки…

Я любил слушать Амо, догадывался: он так исповедален со мною не случайно, в молчаливом его искусстве, вытеснившем слово, в многочасовых безмолвных тренировках, наверное, и накапливалась жажда выговориться. Я же пришелся ему по душе и своим немногословием, готовностью слушать его, и, как ни парадоксально, неким сходством с ним. Непосвященному и невозможно было б его обнаружить, но Амо догадывался, видимо, о нашем сродстве, возникшем как бы от обратного, что ли.

Не случайно, должно быть, и Эрик Слупский в пылу обличений бросил в меня на ученом собрании фразу: "Не подобает исследователю, ходить на руках только для того, чтобы увидеть мир с такой вот непривычной позиции. Эксперимент не прощает наивных приемчиков".

Мы шли уже по Страстному бульвару, и на боковой аллее, где почти не встречались нам прохожие, Амо прикосновением руки остановил меня.

- Только что мы вспоминали в связи с Пушкиным цыганские страсти, а там, где я вырос, поблизости отсюда, в Марьиной роще, в сущности глубокой провинции, соседствовавшей бок о бок с самой сердцевиной Москвы, цыгане ходили толпами по моему раннему, довоенному детству. Они стояли табором неподалеку, за железнодорожным мостом, там, где тянулись бывшие шереметьевские земли. Если бы вы, Рей, видели наш рынок, упиравшийся своим торговым лбом в Лазаревское кладбище, - он вмещал причудливые миры.

Амо провел рукой по волосам, будто утихомиривая себя же.

- Кстати, читывал я или кто-то мне толковал из старожилов, получив такие сведения по наследству, в Семик, весенний праздник, Пушкин наезжал в наш Марьинорощинский край. Вы вот, мальчишка с благословенных живых земель петровских рощ, выросли, как и я, безо всяких там асфальтов, потому вас и прибило легко к морю-океану, а я хоть из московской, но глубокой провинции марьинорощинской, ну, если хотите, раз любите Фолкнера, из российского Йокнапатофа. Мы с вами наверняка и свои драмы тащим вот оттуда - с детства. Меня, битого-перебитого, выбросило на арену цирка, а вы вытащили оттуда своего антипода похлеще моих марьинорощинских злодеев - Эрика Слупского и хотя-нехотя все длите с ним поединок.

Нет, он решительно не мог мне простить той, как он окрестил ее, бывшей, но все еще "злокачественной" дружбы.

Амо продолжал:

- Ну, у каждого даже малого человека возникает уже в раннюю пору свой лейтмотив, только одни его улавливают и запоминают, чтобы потом вновь и вновь воскрешать, а может, и расширить, а другие так и не смогут его расслышать и глухими даже к нему пройдут по жизни.

Вот меня трехлетним завезла одна добрая душа, соседская родственница, в свою деревню под Хотьковом. И там на рассвете услышал я из ее избы пастушеский рожок, да еще с какими будоражащими переходами.

По холодной росе сорвался я, уверенный - меня кто-то кличет, кому-то наконец-то я понадобился. А то и матери со мною возиться выходило недосуг, выматывалась она в поденке.

Тут же я признал голос, меня выкликающий, и хотя обрадовался, но и испугался, со дворов потянулись на тот звук и коровы.

Выбежал за околицу и увидал ни молодого, ни старого пастуха в колпаке, притенявшем его лицо и руки. Одна держала у рта рожок, и тот пел, а другая рука меня и в самом деле приманивала. Руки бывают говорящими, вы ведь знаете, Рей.

У меня зазябли ноги, но я подпрыгнул и вроде б полетел навстречу манку - руки и рожка.

А потом возникла иная запевка. Ко мне, шестилетнему, явилась женщина и первая влюбленность, выплыла она из жестокого романса про что-то роковое и, кажется, заморское.

Амо отошел от меня, приблизился к липе, поклонился, сняв воображаемую широкополую шляпу, и описал ею бегущую кривую. Он тихо стал напевать знакомую и мне по каким-то давним воспоминаниям мелодию. Я, кажется, слыхал ее в своих первых, еще довоенных экспедициях от бывалых торговых моряков, немолодых матросов. Наплывали слова-видения:

Шумит ночной Марсель в притоне "Трех бродяг".
Там пьют матросы эль и женщины с мужчинами жуют табак,
Там жизнь недорога, опасна там любовь.
Недаром негр-слуга так часто по утрам стирает с пола кровь.

Амо меж тем плавно повернулся ко мне лицом, уже держа в руках воображаемую женщину. Бережно вел ее в танце, слегка запрокинув голову, полусмежив глаза, наблюдая за выражением лица той, кого вроде б и не было, но он-то наверняка видел ее.

Он, казалось, вовсе непроизвольно напевал грустновато-протяжную мелодию.

Потом высвободил из своих рук партнершу, сдержанно поклонился ей, слегка нагнув голову, и сразу каким-то распахнутым взглядом встретил мой, наверное удивленный.

- Андрей, видите, как она двигается? Ни одно существо, поверьте, - впрочем, наверняка вы и сами это наблюдали, - не двигается так, как другое. Посмотрите.

Гибаров вдруг обернулся передо мной юной женщиной, так повел он плечами и вскинул одну руку, будто усталым, грациозным движением она освобождалась от чего-то сковывавшего ее до этого момента.

Она легко оперлась о плечо мужчины. Он вернул свою партнершу одновременно к жизни и к танцу. Я увидел поворот ее головы, дрогнуло плечо, кисть руки вытянулась в мою сторону, и вот за ней уже невидимый шлейф распластался по воздуху, и она легко и непринужденно его перебросила через руку.

До меня донесся тихий голос Амо:

- Шлейф необходим молчаливой и прекрасной женщине, - когда следишь за ее превращениями, будто возникают маленькие вихри, она поворачивается вокруг невидимой оси.

Амо продолжал оставаться в образе своей избранницы.

- Не кажется ли вам, что вы ощущаете дыхание бриза?..

Вдруг, как бы сразу вышагнув из образа Прекрасной Дамы, Амо потянул меня за рукав спортивной куртки.

- Вы терпеливы, Рей. Но согласитесь, ведь я очень серьезно обращаюсь с волшебной шкатулкой своего растреклятого детства. Оказывается, пока вокруг меня шли потасовки, а я весь горел в разноцветье синячищ, накапливались мои несметные богатства в ней, той шкатулке.

Мы продолжали наш путь, прошли мимо осанистого старинного дома с колоннами, он остался по левую руку от нас, у Петровских ворот, и мимо Петровского монастыря, что стоит наискоски, на самом всхолмье моей приятельницы - улицы Петровки.

Нет, мой друг заблуждался относительно меня, я боялся заговорить, как раз нетерпеливо ожидая продолжения…

Теперь мы спускались по Петровскому бульвару к Трубной площади.

- Да, лет шести я услыхал тот романс. Его пела в соседнем от моего домишки проулке косящая на левый глаз, с жидкой белесой косицей девица Иринка. Усевшись бочком на подоконник, чтоб в случае чего вымечтанный ухажер увидел с мостовой только ее сносный профилек, низким, зазывным голосом она плавно выводила:

В перчатках белых Дама, а с нею незнакомец
Вошли в притон, и смело приказала она подать стакан вина.
И в притоне "Трех бродяг" стало тихо в первый раз,
И никто не мог никак отвести от Дамы глаз.
Скрипку взял скрипач слепой и поднес ее к плечу.
"Эй, апаш, танцуй со мной, я танцую и плачу".

Когда девица Иринка пела громче, я наверняка знал: по переулку проходит Мишка Бек, танцовщик из Большого театра, не знаю уж теперь, в самом деле Большого ли, но однажды он на маленькой площади-пустыре танцевал по-балетному "Яблочко" под распев оркестрика. Мальчишки, натянув на гребенки папиросную бумагу, наяривали вовсю.

Или, догадывался я, проходит Сенька с острым лицом, напоминающим лезвие топорика, ученик известного боксера. Они и ухом не вели, а она все громче пела:

И в притоне "Трех бродяг" стало тихо в первый раз…

Выводила строфы, не боясь повторений. И мне становилось пронзительно жалко ее, маняще жалко, не будь я таким маленьким, я бы к ней зашел вместо Мишки-танцовщика и Сеньки-"топорика".

Но даже я, малец, диву дался, однажды услышав, как ту же песню года два спустя, когда куда-то запропастилась косоглазенькая, пел своим приятелям наш, марьинорощинский, уже преуспевающий молодой боксер Сенька. Он вернулся после публичного выступления хоть и взбудораженный, но выжатый, как лимон, и куражился, сидя на скамейке в палисаде соседского домишка.

Вечерело, вкруг него собрались приятели, и вдруг после громких, на публику, россказней он запел тихо, видно тесня от себя же самого собственную грубость, про дальнюю страну, город с романтическим названием и странный дом, куда неожиданно входит незнакомка. Отчего-то поющего боксера, как и меня, его маленького и случайного слушателя, видение это ошеломляло внезапной таинственностью. На даме той белые перчатки, которые ни он, ни я сроду и в глаза не видели.

Входила она решительно, потом внезапно исчезала, что-то отчаянно протанцевав с расклешенным малым - апашем.

Была мелодия тягучая, жестокоромансная, мечтательная, и я впервые понял, слушая Сеньку, как меж людьми вдруг натягивается пространство, ну, так позднее оно зримо натягивалось канатиком в цирке. По нему-то и двигаются канатоходцы, его научился одолевать и я, но уж только ради шутки, и такой, что могла зазвучать по-особому лишь с каната, натянутого высоко-высоко над манежем.

Дойдя до Трубной площади, до Трубы, как называл ее Гибаров, вновь присели мы на скамейку. Сумерки сгустились, над нами, не обращая внимания на сопение шин, скрежет тормозов автомобилей, деловито переговаривались вороны и дразнили не то друг друга, не то нас, а может, просто объяснялись на привычном своем жаргоне. Амо, склонив чуть набок голову, продолжал:

- Да, у каждого человека совсем рано прорезается свой слух, и явственно слышит он прибой времени даже под, казалось бы, простенькой мелодийкой. Тогда время он берет словно на ощупь, сдваиваются портреты Соседей моего детства, как прекрасно назвал серию своих полотен Тышлер, страиваются. Всем теперь неймется от Беля до Висконти показать и групповые портреты, ведь они с детства во многих из нас запечатлелись, и ничем их уже не вытравить…

Амо рассмеялся вроде б и беззаботно, но я заметил, так он пробовал отмахнуться от собственной грусти по чему-то когда-то упущенному.

- Вы не находите, Рей, в романсе действуют весьма решительные персонажи. Броская мизансцена, происходит и вправду музыкальное действо, решительное овладение пространством. У каждого свои пороги прозрения, порой кто-то долотом действует как ювелирным инструментом, и я недавно догадался, что получил тогда, давным-давно, один из первых уроков, пригодившихся теперь для цирка…

Часто и как бы опрометью Амо устремлялся в свое детство, откуда притаскивал вороха всякого-разного, для него и среди пестрых сорняков возникали видения.

Расставаясь в тот вечер со мною, поблагодарив меня за рассказ о "Гломаре Челленджере-2" и о подводном исследовании, он, чуть лукаво прижмурясь, сказал:

- Это вы, вы и вталкиваете меня в глубины океана или моей собственной жизни. - И вдруг, оборвав себя, спросил: - Вам не кажется вероятным - без жестоко-нелепого в моем детстве не быть бы мне самим собой сегодня? А?

Теперь уж я в свою грустную очередь не устаю прокручивать про себя странный, но необходимый мне фильм. И не один. Другой. Третий.

Просмотры эти требуют от меня отваги, но я не смею ничего забыть и упустить в них…

3

Перед самым институтом я отправился к Гибарову, в церковь Рождества Богородицы в Путинках. Приметил ее задолго до нашей прогулки, когда Амо рассказал о неожиданном назначении этого своего пристанища.

Рукой подать до Пушкинской площади, в самом начале улицы Чехова, о пяти куполах-луковках, стоит она, лишь чуть-чуть отступя от проезжей части улицы. Крашенная в белое, выглядит серовато-голубоватой. Старомосковская. Рожденная в середине семнадцатого века. Невысокие, приземистые колонны крыльца, массивная дверь.

В темных, холодящих каменным дыханием сенях встретил меня сгорбленный старик. Я спросил Гибарова, он распахнул вторую дверь, прямо в церковный оголенный простор, как он сказал, бывшего богослужебного храма.

- Во-он там ваш толь ангел, толь демоненок - уж как хотите, так и разбирайтесь, - произнес он ворчливо и исчез в крохотной боковушке, как растаял.

Оголенный провод, огромная лампочка, фонарных размеров, обнаженные серовато-белесые стены, уходящие ввысь. Посреди длинного пустого зала - тоненькая фигурка в черном трико.

Амо держал зонт, крупный, черный, с нагловато-самоуверенной, крепко округленной ручкой, вроде б присматривался к нему, определяя его крутой нрав.

Гибаров отправил его в полет. Вслед за большим вспорхнули поменьше, целое семейство отправилось в воздушное путешествие. Запущенные сильной, ловкой рукой Гибарова, они принимали разные позиции под куполом церкви, пусть и бывшей, но наверняка таящей в своих стенах чьи-то вздохи, голоса, песнопения. По-своему зонты эти - планеристы, у них нешуточные перестройки, они возвращаются к Амо, он сильным толчком руки, ног, плеч вновь вызывает ритмичный зонтичный ход, вверх. По дуге вниз, вверх.

Я стоял в отдалении от него, боясь помешать схватке с зонтами, да он и не мог ни на миг отвлечься от запущенных им в пространство огромных восклицательных знаков.

Осязаемый спор с пространством вел Гибаров, обыгрывая каждый свой посыл, получая тотчас же ответ в черном многоголосье.

Теперь "вольно", минуты свободы, расслаблены мышцы, на табурет летит мокрая от пота майка, Амо натягивает сухую.

Он кивнул мне, отойдя к противоположной стене, где на гвозде висело принесенное из дому длинное полотняное полотенце. Уткнув в него мокрое лицо, помахивая его концами, как крыльями, Амо буркнул:

- Опытный клоун должен искать в любой репризе или трюке эффектной концовки. А сейчас вот увидите черную работенку.

Хотя я пришел сюда впервые, он, занятый своими "героями" - предметами, требовавшими его пристального внимания, как бы призывал меня лишь в немые свидетели, оставив на потом всю словесность.

Он дал себе самую малую передышку, а я прислонился к стене и смотрел на Амо, совсем неожиданного для меня. У него шло свое служение, где мгновение было в высшей цене, ибо выпади оно - и все рухнет, оборвется связь вещей и того, кто управляет ими, виртуозно владея ритмом их полета и преображений, каждым мускулом своего тонкого, гибкого тела. Мне чудилось, даже сосредоточенный на кружении вещей взгляд его имеет силу чуть ли не определяющего прикосновения. В тускло освещенном церковном зале он совсем один - я сейчас был не в счет, - упорно отрабатывал концовку другого трюка.

Взгромоздив на метле обычный, как он еще раньше приучил меня считать, "традиционный баланс", Амо какими-то ухищрениями передвигал, незаметно гася напряжение, метлу по лбу.

Вверху метлы висели котелок, жилет, кашне, тросточка Гибарова. Вдруг ударом он сбросил метлу.

Все оказалось точно рассчитанным: жилет падал на плечи Амо, котелок оказывался на его голове, кашне - на шее…

Опять все вешал на метлу, снова ставил ее на лоб, жест его напоминал мне быструю и точную хватку заряжающего ружье стрелка. Раскинув руки, держа шляпу, кашне, трость и жилет на чуть-чуть пульсирующей метле, каким-то лебединым движением начинал он балансировку.

И снова удар. И опять точнехонько все попадало на его плечи, шею, голову, в руки.

Но шутки, свойственные площади, он убыстрял, сгоняя с себя семь потов. Впрочем, выполнял их с изяществом, только ему, Гибарову, присущим, собираясь еще и еще удивлять будущего зрителя таким наглядным, но оттого не менее удивительным трюком.

Теперь пришел мой черед бессознательно завидовать ему, очевидности его доказательств, хотя эта вот самая очевидность нисколечко не умаляла ошеломляющего результата.

Через полчаса он опять сделал перерыв, лицо его блестело от пота. И когда он наклонился, убирая в небольшой короб зонты, откуда ни возьмись набежали на лицо его тени, или он просто-напросто состроил гримасу своим партнерам - зонтам.

Отработав главное на этот день, он уже почувствовал себя увереннее и спокойнее, подтащил мне стул, обрадованно улыбаясь, тряс мне руку, как бы возвращаясь к моему приходу и наново здороваясь со мною, теперь уже как с желанным гостем. Бремя дневных обязанностей уже не подхлестывало его неумолимо, требовательные партнеры - зонты были запрятаны в короб, метла тоже убрана, сложены кашне, жилет, шляпа и тросточка в специальный ящик.

Он походил на освободившегося от опеки взрослых мальчишку. Но тут же Амо показал мне глазами на канат, натянутый над лампой.

Назад Дальше