Голос из глубин - Любовь Руднева 16 стр.


Амо подумал: "Вот ты, бабушка в синем платке, и есть такая диковина, добрющая".

- Глаза твои приметливые, даром что в них свет дрожит, в большущих, переливается, как озерко, да не одно, а целых два, оба, значит, плещутся. Хоть махонький, а понимаешь много. Заметил? Сюда не только что приходят, а наезжают и иногородние, у всех в горсти свои прикормки птице, за пазухой свои прибаутки. Ты мимо ходи сквернословов, охальников, пьяни, а останавливайся около играньица песельников, грустных иль веселых, они сроду тебя, дитё, не обидят. Ты погляди, как наши наезжие девки-то будут сейчас песни играть, загады строить.

На кладбище и сохранились такие толстоствольные, крепкие березы, они первыми распускались, к ним в гости и приходили в Семик разодетые девушки, плели венки из веток березы, раскладывали под деревьями сласти, яйца, пироги, печенюшки.

Только старушка привела Амо, а сама отошла к знакомым женщинам, чтобы помочь им опростать корзиночку с домашними сладостями, запела толстушка, а пятеро подружек подхватили:

Под тобою, березонька,
Все не мак цветет,
Под тобою, березонька,
Не огонь горит,
Не мак цветет, -
Красны девушки
В хороводе стоят,
Про тебя, березонька,
Все песни поют.

Пели девушки и вроде б кормили каждое дерево по отдельности, сами откусят и суют в листву крошащееся печенье. То-то птицам будет пожива, да и он бы, Амо, не отказался сейчас превратиться в березу и наесться до отвалу пирогов и яиц.

Чудно́ казалось Амо, как среди пьяных криков, доносившихся с разных концов, меж могильных камней играли заезжие, то ли кружевницы, то ли песенницы, он видел, некоторые из них свои изделия только что продавали, стоя в плюшевых платьицах, близ возов, не то костромские, не то вологодские, как толковали о них покупательницы.

Девушки, называя свои изделия, их цену, окали, строго и в то же время открыто глядя в лица егозящим покупательницам. Верно, теперь они отказались от своего скучного торгового занятия и резвились, глядя лишь на березки да себе под ноги, чтоб не споткнуться, все играли и пели в чужом месте.

- Мотри, мотри, маленький, - приговаривала старушка, она опять оказалась рядом, положила свою легкую руку на плечо Амо, - березка, может, того не знаешь, живьем живая, она в сочувствии девкам. И кумой скажется, если я через тот венок поцелую сродственную душу. С ее благословения и дружится крепко, кто через венок поцеловался, принял зарок дружбы до самой кромки.

А совсем еще девчонка, откуда-то выскочившая из густеющей толпы женщин, принялась надвязывать на ветвях, как в косицах, разноцветные банты и развешивать яркие лоскутки, Ситцевые, бархатные, пестрядь среди зеленого колыхания.

Его самого так и подмывало закружиться, сквозь березовое мельканье пролететь опрометью, но он стоял не шелохнувшись под ласковой, спокойной рукой старушки.

Девушки, подталкивая друг друга локтями, запели, оглядываясь на деревца:

Березка шествует в различных лоскутках,
В тафте и бархате и шелковых платках,
Вина не пьет она, однако пляшет
И, ветвями тряся, так, как руками, машет,
Пред нею скоморох неправильно кричит,
Ногами в землю бьет, как добрый конь, стучит.

Веселье рядом с могилами, крестами, памятниками, досками, шутки и пляс, переговоры с березками прогоняли ночные страхи, слухи о кознях призраков. Как просто и хорошо переговаривались девушки меж собой, а одна протянула Амо свою узенькую алую ленточку и попросила:

- Ну-ка, сам подари березке эту красоту!

А сзади, за его спиной, уже знакомая старушка поясняла девушке:

- Тут особенное кладбище, москвичи, что когда-то в предках своих вышли из Ярославля, Твери, а может, и костромские просили хоронить их у бывшей тутошней заставы, дорога из тех городов проходила ж совсем рядышком. Так вот на Лазаревском наши земляки и вошли в землю. А теперь через веселье березки и нас на жизнь благословляют.

Опять всплеснулись песни, а меж тем старушка в синем платке выбрала несколько ветвей из тех, что наломали девушки, протянула Амо, легко так повела рукой по густым листьям трех ветвей и присоветовала:

- Какой ни есть, и у тебя сыщется свой уголок, отнеси ветви домой, укрась комнату березой. Загадай свое желаньице, и, глядишь, оно сполнится.

Старушка и помогла заглянуть ему в самые светлые углы жизни, так, мимоходом. Ненароком будто, обратив его внимание на простое и удивительное, вовлекая в хороводные всплески жизни.

Ларчики с чудесами распахивались на самом базаре. Там и случилось важное происшествие в жизни Амо.

Своим младшим братом, едва увидев, сразу посчитал он Петрушку. Впервые тот предстал перед ним в остроконечном колпаке с кисточкой, в клоунском балахончике, а в руках у него оказались две медные тарелочки.

И заворожил Петрушка его - ударял тарелочкой о тарелочку.

Появился Петрушка над небольшой ширмой, а ширма возникла в базарном тупике, где только по воскресным дням толпились шабашники, предлагавшие свои услуги всем и каждому, плотницкие, малярные, штукатурные.

Амо видел подскок Петрушки, кружение, слышал задорные выкрики, и тут познакомился он с лекарем и собачонкой. Амо, глядя на них, чувствовал себя великаном; по сравнению с этой компанией он наверняка выглядел гигантом. У Петрушки возникли ссоры и свары с задиристым псом и его хозяином - лекарем. Петрушка не верил в его длинные рецепты и боялся докторской трубочки.

Но самым смешным оказалась дуэль Петрушки и цыгана - так объявил свой номер кто-то, кто прятался за ширмой. Цыган над ширмой явился расхристанным, в красной рубахе, со всклокоченной чернущей шевелюрой, ходил размахаем и вел на поводу хромую конягу. Петрушка тягался с цыганом, за хвост тянул к себе лошадь и наступал на широченного в плечах цыгана, хлопая его по голове своими тарелками так, что легкий звон стоял.

Самое же интересное случилось в конце представления. Откуда ни возьмись перед ширмочкой возник всамделишный цыган, одетый в клетчатый пиджак и рыжие туфли, он был тщательно причесан, наискосок по его маслом смазанным волосам бежал пробор-ниточка. Цыган громко и хрипло дышал, молча наблюдая до поры до времени, как Петрушка измывается над его сородичем. А потом настоящий базарный цыган наклонил голову низко-низко, сам согнулся дугой, и, как бык, ринулся на хлипкую ширму кукольника, "вперед башкой", как потом справедливо доказывал кукольник.

Ширмочка взлетела вверх, рухнула, цыган разодрал ее в клочья, но честной народ помог спастись Петрушке, цыгану-актеру и самому кукольнику. Потом возгорелась драка среди зрителей. Амо сразу же оттерли куда-то назад, к его горю, но во спасение.

Назавтра Амо побежал спозаранку на базар, но там и люд вроде б оказался другой, и никто не толковал о разгроме Петрушкиного театра. Не у кого и спросить было, чем же все то страшное дело кончилось. Только в следующее воскресенье увидел Амо на прилавке средь разных игрушек маленького Петрушку, но вовсе не такого, какой озорничал над ширмой. Только колпачок с бубенчиком смахивал на Петрушку-артиста, но в руках оказались сковородочки, а был надет на маленьком Петрушке балахончик с крупными красными кругами.

Толстые пальцы торговца мяли Петрушке-игрушке живот, и он жалобно изгибался, а хриплый голос выводил врастяжку:

- Веселый Петрушка! Смышлен да хитер, на язык востер…

Торговец повторял снова и снова свою прибаутку, потом бросил Петрушку посреди прилавка, и тот упал на утку и зайца, жалобно звякнув сковородочками.

Около прилавка, кроме Амо, стояли подростки и рассматривали пушчонку, не обращая внимания на то, как упал Петрушка.

Почему-то Амо догадался: такой равнодушный продавец уж наверняка не сам свои игрушки делает, выдумщик ни за что своего Петрушку не бросил бы безжалостно, только потому, что не нашелся сразу на него охотник, покупатель. Амо конечно же охотник, но вот у него ни копейки за маленькой душой, он и не знает, каких сокровищ стоит эдакий Петрушка-сковородочник, недоступный ему.

Вдруг торговец прикрикнул на него:

- Чего глазенапы вылупил, бесплатно я не шуткую, мотай, малявка! С таких проку нет, без родителев-то ничего не покупишь.

Амо быстро взглянул в последний раз на прилавок, почувствовав себя, может, впервые, трусом, оставляющим друга в беде, увидел беспомощную спинку - балахон заморщинился у загривка, колпачок жалобно свесился набок, вот и все, что успел заметить охотник, но не покупатель.

- Взялся за перепродажу чепухи, - меж тем орал уже своему соседу, торговцу горшочками, толстопальцый. - Ведь говорил же рукоделу: игрушку не уважаю, с нею коммерцию не поддержишь. А он сулил барыш, обманул. Ерунда чепуху и стоит, а тут на нее зарится голытьба да мелюзга.

Ушел Амо посрамленный, но призадумался. Тот Петрушка, что выпрыгивал из-за ширмы, наверняка не знал поражений, а этот, махонький, попал в переделку.

С трудом Амо уяснил, что Петрушка Петрушке рознь, а для игры нужны добрые, чуткие руки и никак для того не подходили жирные, короткие пальцы.

Брел понурясь, не спеша домой, поднимал то одну ладошку и подносил ее к лицу, то другую и, рассматривая свои пальцы, шевелил ими, будто видел впервые.

По дороге он встретил соседскую дворняжку, она дружелюбно ткнулась ему в живот мордой, на минуту припала к земле, завалясь на бок, предлагая почесать ей брюшко.

Присел на корточки, не в силах устоять против ее дворняжьего дружелюбия, и поглаживал песочную гладкую шерстку.

И в этот момент он догадался: из старой, драной занавески смастерит себе балахон Петрушки, натянет его на себя, кликнет доброго песика, что сейчас так ласкается к нему, и вместе с Шукшей пойдет не на базар, где всем торгуют и настоящие цыгане бьют маленьких куклят, прячущихся за ширмой, а по дворам. Он, Петрушка-Амо, понарошку будет ссориться с Шукшей, она начнет лаять, все подумают: она по-собачьи отвечает Петрушке. Еще сделает себе Амо свистелку-дудочку из бузины, возьмет маленькую сковородку на кухне у матери и станет то свистеть, то бить в сковородку, созывая народ, - кто взглянет на него, засмеется.

Лаская теперь Шукшу, Амо спрашивал у нее:

- Если стану Петрушкой, ты-то пойдешь со мной? Еще нам надо достать колпачок с бубенчиком, нет-нет, с кисточкой я не хочу, только с бубенчиком. И про себя же, Петрушку, кричать буду: "Сам ходит, сам бродит! Шумит, смеется, с цыганом дерется!" А почему тебе не взобраться на ширму? Ты ж мне подсобишь. Только рвать мои штаны взаправду не вздумай! У меня других-то нет. У того, базарного Петрушки дядька-кукольник мог и балахончик сменить, и зашить чего надобно, а я, Шукша, не сумею.

- Послушай, - говорил Амо, почесывая собакино пузо, - вот попугай какой маленький и клювастый, а может по-человечьи голос подать. А ты ж, большой и понятливый, отчего-то ленишься. Ты ж очень понравишься всем-всем, если вдруг хоть одно словечко скажешь: "Петрушка!" Ну давай попробуем вместе, не торопясь. А? Если чего очень захочешь, обязательно получится. Вот увидишь.

Амо выпрямился и пошел, собака увязалась за ним, а он все прикидывал свой будущий праздник.

Намалюет себе щеки желтым, отварит кожуру лука, как мать на пасху, когда яйца красила. И покрасит не только щеки, но и кончик носа, лоб. Будет потеха. Ну, а слова для выкрикивания он возьмет у Петрушки-рыночного самые презабавные. Вот Петрушка наклоняется над ларем с мукой, крупой, достает оттуда двумя ручками и сыплет добро прямо на глазах зрителей обратно в ларь. Визжит, сильно откачнувшись назад, трясет головой, да так, что бубенчик заливается во всю ивановскую. Он, видимо, и боится, и сердится: а вдруг кто ненароком на него и наскочит да пуганет!

Но Петрушка не таков, чтоб праздновать труса. И он враз, схватив свои тарелочки, колошматит ими над ларем, выкрикивая: "Из дробленого, толченого чертенята лезут! Рожи строят, рожками пинаются, копытцами дробно выстукивают. Языки высовывают. А ты на них, Петрушка, махни рукой, повернись спиной, кукарекни сильно, дыхни шумно, оборотись лицом, крикни: "Сгинь! Сгинь рог! Скинь два! Потеряй рога! Сбрось копытца, побеги топиться!" И нечисть исчезнет.

И Петрушка-Амо во все горло кукарекнул.

А после всех его заклинаний пробежали вверху вдоль ширмы маленькие, с рожками, черные, хвостатые и исчезли.

Еще из маминого старого чулка он сделает крохотного чертяку. Сгодится для головенки маленький круглый чурбачок, вывалянный в саже. А чулок набьет Амо стружками, прицепит шнурок-хвост - и готово. Он видел, как Аленка мастерила игрушки на елку, которую и устроила для Амо, узнав, что его мать никогда не справляла рождества с елкой.

- Но ты ж пионерка? - спросил Амо с укоризной, подученный матерью. - Тебе ж нельзя замечать рождество, да еще праздновать!

Аленка усмехнулась во весь крупный свой, добрый рот, показала очень ровные зубы, чуть желтоватые, и ответила серьезно, глядя в глаза Амо:

- Я тебе, что б ты ни спросил, всегда говорю правду, верно? Только не приучайся ни за что ни про что попрекать другого, ну, меня, к примеру. - Она потрепала его волосы и коротко рассмеялась. - Очень люблю я елки, и мне интересно с тобою украсить одну, маленькую, мы будем вокруг нее бегать и петь. Ну, а повторять все, что тебе скажут даже самые хорошие люди, как твоя мама, не нужно, Амо. Ведь подучивают и подначивают, чтобы поссорить нас, а я так хочу с тобой дружить.

Она схватила Амо за обе длинные, тоненькие его руки и закружила вокруг себя, чуть-чуть откачнувшись назад, и ее густые каштановые волосы взвились, будто им самим по себе стало совсем весело и привольно. Они кружились по Алениному двору, и она что-то напевала, а то будто прихлебывала воздух, запинаясь. Потом сидели они на приступочке крыльца. Никто с ним не говорил ни тогда, ни раньше, ни много позже с таким уважением к его маленькой личности, как Алена. Она всегда разговаривала с ним будто с ровней, со взрослым, хотя и устраивала разные сюрпризы, помня, что он младший, самый младший, как говорила она шепотом, братик.

Ситцевый балахон Петрушки и смастерит ему Алена, как только он принесет ей рваную мамину тряпку.

А может, назваться ему Бим-Бомом?! У Соломы был граммофон с пестрым, переливчатым раструбом. Он раньше выносил его часто во двор, и тогда из трубы вылетали забавные голоса клоунов. Амо как будто даже их видел. Один уж конечно наверняка длинный, у него и голос длинного чудака, а другой - коротышка. А словами они кидались ловко, как мячами.

Придя домой, мать на кухне стирала чужое белье, Амо поел холодной картошки с огурцом и лег на свою уже коротковатую ему постель. И думал, думал…

Он хотел сразу быть и Бим-Бомом, и Петрушкой, мороженщиком и дядей Лешей. Тот вытачивал "тонкий струмент" для художников. Назывался он токарем, работал, в мастерской, на сторону делал маленькие штихели, показывал Амо, как художник-гравер орудует ими.

Еще очень хотелось стать летчиком.

Аленка рассказывала, в ее школу приходил настоящий, в шлеме, и показывал ребятам маленькие самолеты, назывались они модели. Да и те самолеты, что пролетали над Марьиной рощей, были совсем небольшие, но говорили про них, будто на самом деле они величиной с комнату, огромную, какую занимал Солома.

- И летчик, - уверяла Алена, - может перелететь через всю Марьину рощу одним махом, а другим махом оказаться в далеком краю, куда даже на Руслане надо скакать много-много дней.

Но больше всего хотелось стать борцом и боксером, как Сенька-топорик с узким лицом, чтобы вытряхнуть всю жестокую злобу из Тайфуна, Ираидиного сына.

Он был постарше Амо на три года, почему-то долго жил у своей бабки, у самой насыпи, а теперь переселился сюда. Тайфун всегда норовил подставить подножку, когда Амо бежал, ударить его по голове, неожиданно подкравшись из-за спины. И приговаривал он обидные словечки: "У, мелкота чумазая! Персид косоглазый!" И разное другое похлеще.

За смуглую свою кожу, темные продолговатые глаза Амо зарабатывал всякие неподходящие, как он считал, клички, обидные, прилипчивые.

Самого же Тайфуна во дворе сильно недолюбливали, он хватал быстрехонько все, что плохо лежало, дерзил напропалую и взрослым. Но передвигался прыжками, был ловок, оттого все и называли Тайфуном, а не Шурякой, как окликала его родная мать - Ираида.

Перед самым сном Амо еще повспоминал, что услышал в Аленкином дворе про давнее, да и выясняли там, кто какого заводу, то есть от каких таких сильных умельцев род свой вел. Может, оттого и застряли в ушах выкрики уличные: "Ты, без роду-племени, мелкота! Перекати-поле!"

Дорожил он родословными, услышанными им, бывальщинами, вобранными в самую глубину все еще не замутненной, доверчивой души.

Среди тех родословных прописалась пересмешливая, ярмарочно-кукольная, ряжено-карусельная, скоморошья.

Как лоскутное одеяльце, состряпанное матерью из цветастых лоскутьев, подбитое ватой, - он им укрывался, совсем маленький, в выстывшей комнатенке, - составлялась уже для тепла душевного пестрая череда. Погружаясь во все это, он крепко заснул.

И тут подоспела, как раз неделю спустя, в воскресный день, ярмарка. На нее с самого раннего утра потянулись не только пригородные-загородные со своими корзинами, кулями, мешками, но и более дальние.

На маленьком пятачке, потеснив возы, бросив на землю несколько рогож и потрепанный коврик, давали свое представление бродячие циркачи. Так о них говорили в толпе, сквозь которую, подтягивая штанишки, пробирался Амо.

На ярмарке он, счастливчик, увидел дурацкого клоуна, гибкого человечка-акробата.

На Марьину забредали сельские лицедеи, пожилые, голодные, бывшие ли вояки или белобилетники, когда-то подвизавшиеся в плохоньком каком-нибудь цирке. Смотрел он на бедолаг этих, озирающихся, боявшихся, что прогонит их милиционер, и видел только праздничное и смешное в незатейливых шутках, ужимках…

"Человек-колесо!" "Как нашелся пропавший у хозяйки цыпленок", "Собачка-отгадчица", "Объяснение на бульваре, или Любовь с первого взгляда", "Как пропала копейка и выросла она в рубль!"

Белесый акробат насурмил брови и показывал, как ходит будто на этих самых вот бровях. Он делал стойку и очень ловко на коврике скакал на лбу.

И тошно-тоненьким голоском пожилой клоун, который презабавно менял себе носы с картошки на востренький, теперь бы сказали - Буратиний, возглашал на пятачке, где разворачивалось действо:

- Кого хочешь победю! Я бывалый да удалый, несгораемый, непотопляемый. Шутки шучу, тоску разгоню. А ну, смотри в оба, примечай, у меня хобот, дурачка подцеплю, на спину посажу.

И правда, у него правая рука вдруг изворачивалась, он встряхивал своим балаганным рукавом, широченным, тот расстегивался, откидывался, и оказывалась рука в сером, морщинистом, сужающаяся. Хватал он своего единственного кривоногого напарника, сажал его себе на сутулую спину и шел на четвереньках, размахивая хоботом ловко, тряпично, а то вдруг и упруго.

Они-то, ярмарочные, полусамодеятельные, опрыснули Амо живой водой. Он смеялся до упаду, дома подражал им, а потом стала его точить, ручейком пробивала дорогу среди каменьев страха и недоверия к себе мысль о славном акробатовом перевертывании. О хождении на бровях. О слоновом хоботе, силище, которая оказалась даже в пожилом клоуне-оборотне.

Назад Дальше