Голос из глубин - Любовь Руднева 17 стр.


Пособирав мелочь, бродячие циркачи сразу отправились на кладбище, им обещала какая-то компания подгулявших заезжих крестьян угощеньице.

Амо увязался за ними. Но тут же поотстал, так как услыхал чье-то непривычное пенье. Побежал на голос, раздававшийся с другого конца кладбища, и увидел старика с белой бородой, сидевшего на какой-то безымянной могилке. Над ней не было ни доски, ни креста, ни камня, лишь густая трава.

Старик в темной рубахе, с расстегнутым воротом, сидел на холмике, подложив под себя самодельный ящик, в руках у него оказался пастуший рожок или что-то смахивающее на это. Он тянул свою песню, а в паузах тихо наигрывал на длинном рожке.

Увидев Амо, он приманил его сморщенной рукой и, прервав свое пение, пояснил, дружелюбно улыбнувшись, но как-то торопливо:

- Тут мои предки, батьки, захоронены, где - неведомо. Мне мамка сказывала, когда был я еще ребенком, как ты: "Поди на Лазаревское кладбище, исполни поминаньице".

Амо, пораженный, смотрел на старика во все глаза: где же хоть следок остался от его прошлого ребячества? Неужели ж и он был мальчишкой?

- Ты не пяль зенки-то, лучше послушай, как я их поминаю на чьей-то безымянной могилке, может, и кого из них, я им пою былинку, что певали деды мои. Сам слыхал ее лет эдак полсотни назад на Севере, где их памятью при себе и держали, былинки те.

И затянул старик сказ-былину про Вавилу, его приключения-превращения из крестьянина-пахаря в скомороха, обещала судьба Вавилы и ему, Амо, чудеса, какие могли б с ним содеяться. Ну, не от земли б его оторвали святые скоморохи, а от жизни в каморке с матерью, от угроз Тайфуна, вознесли б его до странствий и скоморошьих представлений на самых разных дорогах.

Когда Кузьма и Демьян упрашивали, как колдовали, Вавилу заиграть, Амо замирал: если б его попросили, он бы сразу испробовал и свою силу сыграть на чудо-гудочке. Ведь к нему, Амо-Вавиле, пришли "веселые люди - не простые, не простые люди-скоморохи". Как складно, уважительно они обратились к простоватому Вавиле:

"Заиграй, Вавило, во гудочек
А во звончатой во переладец,
А Кузьма с Демьяном приспособят".

Чего уж лучше такой дружбы, союза трех!

Амо мгновенно представил себе, как бы все переменилось волшебно, если б у него на самом деле оказалось два верных, надежных друга. Но сейчас ему надо было вникнуть в дела скоморошьи. И какая цель у них впереди! Путь-то держат дальний, чтоб пойти против злобного, кусачего царя, так уж понятно Амо, как важно обороть противника:

"Мы пошли ведь тут да скоморошить,
Мы пошли на Инишное царство
Переигрывать царя Собаку,
Ишша сына его да Перегуду,
Ишша зятя его да Пересвета,
Ишша дочь его да Перекрасу.
Ты пойдем, Вавило, с нами скоморошить".

И вдруг Амо, пока старик закрывал глаза, выпевая такую встречу святых скоморохов с простоватым Вавилой, подошел к нему вплотную, тронул за плечо и попросил:

- А мне можно?

Старик не слышал, пел свое. Амо говорил шепотом:

- Я-то согласен, я пойду с тобою скоморошить.

Старик вздрогнул, открыл глаза и испуганно закричал:

- Окстись! Мучениев примешь незнамо каких, а еще мал судачить о Вавиле и скоморошьем деле… Оно ж на Руси, считай, перевелось. Только былинка и осталась… А ты запоминай да свой гудочек мастери, потом и суйся!

17

Он и мастерил свой гудочек, и сунулся. Да так и ушел по следам Вавилы.

Третий вечер за последние две недели выкроили Амо и Шерохов, чтобы, исходив заповедник, еще и еще спутешествовать не только в детство, но и в юность Гибарова. Андрей улавливал за всеми подробностями воскрешений, каким предавался Амо, его желание примериться к будущему спектаклю "Автобиография". Конечно ж нельзя было мешать необычному странствию ни вопросом, ни даже сочувствием. В тот, третий вечер Амо внезапно перекочевал в юность своего двойника, минуя отрочество, о котором раньше не однажды заговаривал с Андреем и Наташей. Но теперь он стремительно ворвался в более позднюю пору - хотелось ему увидеть как бы со стороны свой собственный выход к трамплину.

И тут заговорил он неожиданно о матери, - отношения их складывались непросто, но оба тянулись друг к другу, хотя многое и шло вразнобой…

Она тащила отчаянного хлипака, но не понимала желаний совсем еще маленького мальчишки. Твердила: "Хоть бы рос ты как все. И отчего ты уродился в того самого мужа, который, прожив без года неделю, испарился?! Отчего такое ты уродился его портретом, а нам от него не перепало никакого участия, интересу, слова и хлеба?!"

Она не успевала уследить, куда Амо, совсем еще маленький, уходит, и не замечала, что у нее ж самой и не остается времени на сына. Но когда все шла и шла война, уже четвертый год кряду, она как-то в одно весенне-зимнее утро несколько раз прошептала над его колченогой постелькой: "Как хорошо - ты еще маленький, а то и тебя б утянула война!"

В ту пору она подолгу не выходила из дому и от раннего утра до позднего вечера шила и шила варежки для солдат. Амо удивляло - и на взрослых варежках сражавшихся мужчин всего в отдельности по одному пальцу.

После войны вдруг Зоя, начавшая быстро седеть, блекнуть, стала повторять соседкам, как нужно, чтоб ее Амо был "не как все".

А он о мечте ее неожиданно написал в школе сочинение, так его и назвав "Не как все". В том сочинении подросток-неудачник тайком брал уроки бокса у бывшего известного во всем околотке профессионального боксера Сеньки-топорика. Но когда тот подросток попал в облаву, на него напали парни под атаманством некоего Тайфуна, и он не смог защититься, так как свято держался благородных правил бокса. Его избили, и прежестоко.

Так случилось и на самом деле, Амо попал в скверную переделку. И мать, выхаживая сына после неравной драки, в первый раз согласилась с ним, когда он опять заговорил, что хочет после школы стать боксером и акробатом. Правда, она удивилась, услыхав, что этому тоже надо учиться долго и серьезно.

Она клала компрессы, а он смотрел на ее руки, небольшие, распухшие в суставах, и вдруг увидел их совсем отдельно живущими бедолагами. Вспомнил, как они кололи дрова, таскали узлы с чужим грязным бельем. Жилы вздувались на них, пока шила она варежки солдатам…

Прошли годы, однажды, уже юношей, он вложил в ее руки свой диплом, крупными буквами на нем напечатано было это непривычное, с необыкновенно солидным накатом слово. Такого она еще не видела в глаза и в руках не держала. Перед тем Зоя стирала посреди двора и, увидав Амо, быстро выпростала руки из груды белья, замоченного в корыте, вытерла их поспешно фартуком. Вот в эти распаренные руки он и сунул диплом.

А соседка Ираида грузно восседала на скамейке и лузгала семечки, глядя на них, - экая, мол, суета.

Амо только и сказал:

- Держи, ма, всё! - вроде б и испугавшись чего-то, в три прыжка оказался у калитки и уже издали наблюдал за матерью.

Зоя сперва держала диплом обеими руками, осторожно, потом провела ладонью по его середке, зачем-то растерянно дотронулась до своих редких волос, коснулась лба и, вроде б со стороны заметив собственное смятение, успокаивая себя, утерла слезы.

- Что ж там такое? - поднялась со скамейки удивленная тетка Ираида.

- Клоун, - выдохнула мать дрожащими губами. Но в дипломе не стояло этого слова. Просто Зоя вспомнила, как старательно Амо объяснял ей в последние годы, что учится он на настоящего клоуна: "Это, мама, профессия одна из самых трудных". И не произнес вслух то, что про себя знал твердо: "и опасных".

Настоящий клоун работает на обнаженных нервах, даже если полон радушного спокойствия и веселости, запасшись ими от природы. Но врожденного спокойствия Амо и взять было неоткуда. Он подозревал: нотки грусти и юмор унаследовал от отца и, кажется, склонность к "мировым обобщениям", - о чем-то подобном толковали родичи Зои, правда, переводя все это на свой язык. От него же, несомненно, унаследовал Амо и страсть к перемене мест и обстоятельств.

Клоун - занятие сложное, серьезное, хотя и хочет он, чтоб люди смеялись, но порой и грустили. А коль смеялись, то вовсе не бездумно. Может, и взрослых увлечет он в закоулки детства, ловя на манеже огромным сачком невидимых бабочек, приманит их к детской мечте. А дети обязательно догадаются: клоун - существо фантастическое, но и простодушное, удивленно-доверчивое, как они…

Зоя видела сына на эстраде циркового училища, но не совсем поняла, как сложится его жизнь потом. Она боялась Потом, как он догадывался, с его первых шагов. Старалась умилостивить грозное Потом, плохо представляя, что же ожидает ее мальчика. Но, к счастью, не знала, как трудно все начиналось и в училище. Он же сразу прослышал: после первого курса авторитеты не очень-то поверили в его звезду клоуна, а он-то вымечтал ее. Грустноват, мол, да и хлипачок. Сам, видишь ли, хочет выдумать свою соль. Не добытчик такого жанра. Вот на верху перша его путь на арену. В группе першистов пускай и появится.

Сунули Амо молодому режиссеру, ведь звезд готовить не Юбу, пусть сам и научится помаленьку ходить в постановщиках, тоже еще зелен-молод, твердили авторитеты: Кудлай, Рухляков, Цуриков…

К тому же оказались они противоположностями - Юб и Амо, по масти, по темпераменту, бытовым склонностям. Но молодой патлатый Юб стремился быть педагогичным. Он терпеливо, как дождь, пережидал, когда второкурсник Гибаров перешумит, перепаникует, пересмеет его. Молчал. Хотя был рыжеват, значит, и в нем жило кусачее пламя, в потомке самоучек-изобретателей, выдумщиков. Но упрямо, хотя и исподволь, учил овладевать разными жанрами.

Они сдружились с акробатами, жонглерами, эквилибристами. "В тот день, когда ты перестанешь удивляться находкам друзей, их трюкам, можешь убираться из цирка, - как-то пробросил Юб. - Ходи в гости к зверям, смотри, как они играют".

И оба, он и Юб, помогали дрессировщикам, мотались по закоулкам цирка и бродили в свободный час по зоопарку. Впрочем, обоих привлекала улица, ее эксцентричные неожиданности, сутолока на бульварах, в парках, толпа у кинотеатра, возня малышей и порой нелепые шутки подростков.

Марьина роща оснастила Амо, в нем клубились ее побасенки, невероятные площадные шутки, говорок - еще в раннем детстве она изострила его слух и глаз.

Амо и Юб упорно готовились к собственным мимическим действиям. Но еще несколько лет назад устраивали в их ведомстве охоту на ведьм, изгоняли эксцентриаду, пантомиму. Мим Эрга и некоторые его ученики сменили столицу на далекие города, чтобы только не прервалась традиция. Но кудлаи, цуриковы недоучли - Московский Всемирный фестиваль молодежи и студентов 1957 года переполошил многих юных, двинул их к собственной цели семимильными шагами.

Они дали волю собственной фантазии, у них возникло безудержное желание самим экспериментировать на манеже, на эстраде. Амо и Юб летом пятьдесят седьмого кочевали из театра в театр, а все театры были отданы в распоряжение приезжих из разных стран. На сцене они увидели своих единомышленников, сообщников. Чего они только не наоткрывали, какими импульсами не подзапаслись.

Влюблялись во французских мимов, те увлекали их в дебри современного города, переносили на берега Луары, где прачки стирали, шутили с прохожими молодцами, ссорились, не переставая намыливать белье, расправлять рубахи, полотенца и колотить ими о доски, выжимать и сушить на траве или на веревках. Прачки целовались, стирая, надеялись, полоща, дрались бельем, перекрученным, как канаты. И вот одна уже на реке с ребенком и возлюбленным и остается сама собой - обаятельной прачкой.

Амо не отрывал глаз от датчанина, тот жонглировал шляпами, взбирался на вавилонскую башню из стульев, продолжая жонгляж, вел диалоги со шляпой, и все без единого звука.

На улице Горького, в помещении Театра юного зрителя, произошло событие, невиданное до того им, Гибаровым. Аргентинский театр втянул зрителей в свою жизнь, ломая прежние представления о возможностях пантомимы. За обыкновенным столом происходило объяснение молодой женщины и ее будущего возлюбленного. Они всего-навсего стелили на стол скатерть, но как бы и примеривались изнутри к будущей жизни друг с другом. Начиналось с, казалось бы, неброского, с мелочей жизни, а разрослось в нечто трагическое, необыкновенное. Умер ребенок, и его хоронили. Но процессия за гробом двигалась, а провожающие танцевали, воздевая руки к небу, что-то староиспанское, староцыганское, а возможно, развивали мотивы ритуальных плясок тех, кто был тысячелетия назад изгнан из Египта и переходил Красное море, сохранив свой смех и плач в танце и движении.

Аргентинцы сберегали традицию, чтобы противопоставить ее нынешней жестокости. Всего двенадцать лет минуло со второй мировой войны, на которой сгибли десятки миллионов людей, и среди них сородичи тех, кто двигался по сцене. Обращались к небу, воздевая руки, закидывая головы, улыбались его высоте и чистоте, потому что ребенок уходил ввысь.

Бурно танцевали, беря в свидетели небо и продолжая общение с ним в танце, так как провожали человеческого сына, а это стоило праздника благодарности за то, что пребывал он с ними со всеми и сколько-то лет их обнадеживал, делал счастливыми только своим присутствием. Смерть не страшила, она объединяла живых в едином ритме шествия, в движении вперед, в смехе и великой скорби.

Тут открывались неведомые миры других культур и корней. Но у будущего мима было право наследования и от латиноамериканцев, и от их учителей - испанских, ближневосточных, индейских и еще бог весть каких, он был вправе учиться у тех, у кого сам находил нужным и возможным.

Он вырос на площади, и балаганной притом, и не рисковал утратить свои корни и живые соки, получаемые из собственной земли. Потому после фестиваля вместе с Юбом, молодым своим режиссером, догадался, как именно ему, Амо, надо обживать арену.

На манеже клоун-мим остается со своим мальчишеским, гибаровским матовым лицом, удивленными глазами, никакой маски, хотя маски бывают необходимы и помогают выдумывать мифы о силе и слабости носителя их.

С грустью Амо отказывался от белой маски лунного клоуна Пьеро, от шутовского ромбовидного костюма Арлекина, от всяких картузиков и париков, носов картошкой российских коверных.

Он хотел сохранить свое лицо. Свои простодушие, юмор, перемешанный со своей грустью, но чуть-чуть окрупненные, чтобы можно было заполонить огромное пространство цирка.

И постепенно обрисовывался костюм: брючки на одной детски-нелепой лямке, а на узеньком гибком теле тельняшка, ботинки огромные, якобы отцовские, для разыгрывания площадных шуток, порой и старомодных, - надо ль их бояться?! И шейный платок - немного моды, немножко давнего форсу. И своя черная, гладкая шевелюра, подстриженная челочкой, чтобы глаза и улыбка были всегда налицо, - на лице как бы подчеркнутые овалом и челкой.

Они оба, Амо и Юб, твердили товарищам по цирку: "Театр родился в безмолвии, сразу дав волю жесту, мимике, движению", - им самим эта формула казалась обещающей.

В самый разгар работы с Юбом, - они как раз выстраивали свои первые сценки для манежа, и это кроме обязательных предметов и этюдов, работали не покладая рук и ног, дома, в училище, даже на бульварах, когда не было прохожих, - вдруг нежданно-негаданно объявился у Амо кровный родич, первое наследие отца, в сущности неизвестного.

Да, однажды в цирковом училище произошел Случай. Он готовился, тот Случай, на родине предков Амо по отцу.

Случай оказался элегантным мужчиной, респектабельным, в отлично сшитом костюме, конечно же темном.

Она, респектабельность, сквозила во взгляде темных глаз, наложила отпечаток на одежду, обувь, фигуру.

Специально для маленькой персоны Амо изящный мужчина, а от него распространялся легкий запах мужских заграндухов, проделал путь из Передней Азии в столицу. Он, как выяснилось чуть позднее, не пожалел дорогого своего времени и сил и сперва выехал из дома на своей машине, потом поднялся по трапу в самолет и, перемахнув высочайшие горные кряжи, приземлился в Москве, где опять его ожидала машина.

И вот Случай встал на пороге тренировочного зала и попросил хорошо поставленным голосом, не уступающим весомым голосам МХАТа и Малого театра:

- У вас, говорили мне, учится студент Амо Гибаров?

Амо позвали, и он остановился в противоположных дверях того же тренировочного зала, в этот час полупустого. А Случай, увидав Амо, отступил на полшага, легко откинул голову и отвел плечи, но протянул вперед свои смуглые руки с удлиненными кистями и возгласил что-то патетическое на армянском языке.

Отцовского языка Амо не знал, но строгий его строй и мелодику сразу отличил. Он напрягся, будто должен был совершить прыжок, чувствуя - сейчас произойдет вовсе неожиданное. И как раз в тот момент Случай закричал по-русски почти без акцента. Нет, то был не крик, а просто баритональный голос взмыл до тенорового призыва:

- Мой мальчик, мой…

Но нет, звал его не отец, тот, верно, давно уже умер, иначе когда-нибудь хоть какой-то слух о нем дошел бы до бедной Зои, пробывшей замужем всего полгода. А Случай выглядел лет эдак под сорок, с густыми волосами, без проблеска седины.

Не дав опомниться Амо, с неожиданной быстротой пересек он привычное для Гибарова, обжитое им, но не пришельцем, пространство тренировочного зала и, прижав к благоухающей груди совсем опешившего, оповестил, что к нему, младшему, чуть ли не с самого Ноева Арарата спустился старший брат и оказался неслыханно щедрым, такое известие сам принес, сам и вручил…

Но, пожалуй, слишком замешкался, на все безрадостное детство Амо припоздал, на отрочество, полное лишений, тоже, и на зеленую юность, конечно. Ведь Амо самостоятельно вырешил уже такие задачи, что ни в сказке сказать, ни пером описать, тем более вслух всего и не произнести, не обозначить.

Потому он, Амо, как-то застыл и не мог на прозвучавший псалом братниной любви ответить каким-нибудь подобающим случаю словом.

Но спас его старший брат, то есть господин Случай. Он умудрялся задавать вопросы и отвечать самому себе за Амо, тоже своего рода полувопросами. Получался искусный и презабавный диалог. И тут, кстати, выяснилось, что где-то в Одессе есть еще у них и средний брат с обыкновенным, милым именем Михаил.

- Так предначертано, - говорил Рубен, отстраняя от себя Амо, но не отпуская, и жадно разглядывал его лицо, фигурку в тренировочном костюме, в трико, - мы все ж оказались родственными и в профессии. Твой брат, то есть я, Рубен, - артист, драматический.

Он сразу не сказал, скромно умолчав, что он даже там, неподалеку от самого Арарата, заслуженный…

- А средний наш брат художник, я только недавно написал ему, но уже получил ответ и фотографию. А ты? Ты, надеюсь, закончив свое цирковое, приедешь жить ко мне и станешь тоже артистом театра?!

Он, кажется, забирал власть с ходу, но это было поправимо для Амо, хотя наверняка сулило разочарование старшему брату.

- Я выбрал свою профессию, когда стал уже совсем взрослым мужчиной, лет так с семи. Вряд ли я смогу изменить самому себе.

Амо улыбнулся и сам покровительственно взглянул на Рубена.

Рубен сделал вид, что не слышит возражения младшего, иначе это могло бы перейти в их первую размолвку.

Он снова привлек к себе Амо, что было тому крайне непривычно, и тихо переспросил:

- Ты серьезно думаешь о жизни в цирке?

Назад Дальше