- Сначала для удовольствия, потом для дела.
- Ну, и что?
- Хорошие дела готовятся. Подождите несколько месяцев.
- Удирать нужно?
- Вам зачем удирать?
- Меня тоже могут за пана посчитать.
- Ну, какой вы пан? Вы - доктор, человек трудящийся.
- Бить панов это всегда значило бить и культуру.
- Положим, далеко не всегда.
- Вы сейчас же закричите: буржуазная культура! Вы большевик? Ваш Ленин уже в Петрограде? Да?
- Я пока что инвалид, Петр Павлович стоял посреди комнаты и сыпал возмущенными вопросами, острыми взглядами и плюющимися мокрыми словами.
Нина Петровна сидела у самовара, заботливо опускала и подымала глаза.
- Довольно вам кричать. Чего вы напали на больного человека! Идите сюда, Алеша, бедненький. Я вам поближе к себе и приблизила к нему милое, мягкое и нежное свое лицо. Васюня и Петр Павлович о чем-то снова оглушительно заспорили.
- Расскажите, что-нибудь, Алешенька, - сказала Нина.
Алеша поднял на нее большие глаза:
- Что же рассказать, Нина Петровна?
- Расскажите что-нибудь счастливое.
- Не знаю, Нина Петровна, с чего начать.
- Тогда я вам расскажу. Только никому не говорите.
Она наклонилась к нему, и по Алешиной щеке загуляли кончики ее нежных золотистых волос:
- Алеша, только никому не рассказывайте. Я не люблю этого поповича. И не пойду за него замуж. Я хотела идти в сестры милосердия, а он написал: не нужно. Он - попович, понимаете, у него и душа поповская, расчетливая.
- Где он сейчас?
- Он получил все, что полагается. Где-то при интендантстве. Получил капитанский чин. Но он не военный. Он только делает вид, что военный. Он - попович. И его солдаты убьют, обязательно убьют. Он попович, а хочет быть барином.
- Нина, почему вы мне об этом говорите?
- Мне больше некому сказать. А кроме того, еще есть одна важная причина. Я даже хотела идти к вам в госпиталь, а потом стало стыдно. А теперь уже не стыдно.
Нина Петровна все это говорила спокойно, ничего не изменилось в ее лице, даже улыбка осталась та же: нежная.
- А вы написали ему, что не любите его?
- Я еще не написала. Все папу как-то жалко. Это его мечта. Хотя теперь это уже не модно.
- Что не модно?
- А вот за поповича выходить.
- Пожалуй, что и не модно.
- А вы будете архитектором, Алеша?
- Вероятно.
- А за архитектора выходить модно?
Алеша, улыбаясь, присмотрелся к ее лукавому взгляду:
- В общем, это ничего.
- Я пошутила, Алеша.
- Я понимаю.
- Вы скажите: что мне делать? Я страшно хочу что-нибудь хорошее делать. Разве в учительницы пойти? Как вы думаете?
- Нет, в учительницы не нужно.
- Почему?
- У вас не выйдет.
- Это верно, что не выйдет. Все равно замуж кто-нибудь возьмет. Вот еще горе. Отчего я такая женственная, скажите?
- Разве это плохо?
- Да. Мне не нравится. От поповича откажусь, кто-нибудь другой явится. Интересно все-таки, кто меня возьмет замуж. А теперь такое интересное время начинается.
- Вы думаете, что интересное?
- Голубчик мой, так видно же! Вы не думайте, что я такая пустая или такая, как Борис. Я хочу что-нибудь делать. Наверное, пойду в учительницы. Скажите, Алеша, почему это так глупо: как женщина, так и в учительницы. А если я не хочу никого учить?
Алеша не ответил. Она еще немного подумала над своим тяжелым положением, потом встряхнула хорошенькой головкой и сказала капризно:
- Васюня, что же это такое! Почему никто чаю не просит?
22
И сейчас возвращался Алеша таким же поздним вечером, и сейчас было так же тревожно вокруг, как и в тот вечер. Теперь на Алеше тоже были оба сапога, но ему еще не разрешали становиться на больную ногу. Впрочем, он привык к костылям, привык поджимать больную ногу, ему даже не хотелось расставаться с ними. Он решил дойти до главной улицы и там взять извозчика.
Алеша не спеша переставлял костыли, чтобы не попасть в ямку на тротуаре. На темной улице, освещенной очень редкими фонарями, почти никого не было. Встречалась изредка парочка, привлеченная на улицу первыми днями весны, да изредка пробегал одинокий человек и испуганно бросался в сторону, обходя его костыли. Алеша вдруг почувствовал особый уют в своем неспешном одиноком движении.
Было очень много вопросов, над которыми нужно было подумать. Раньше было все-таки ясно. Нужно было сидеть в окопах, писать рапорты, иногда сидеть под обстрелом и ждать смерти, иногда идти в атаку, нести вперед страх смерти и угрожать револьвером тем, у кого этот страх слишком вылезал наружу. Все это нужно было делать потому, что этого требовали долг и уважение к себе и глубокая уверенность, что за плечами лежит родина - Россия, что на огромных ее пространствах все уверены в его чести. Все было ясно, а что было неясно, то нужно было отложить на завтра, в том числе отложить и мысли о многих безобразиях на фронте, о лени, трусости, даже о разврате и пьянстве офицеров, о возмутительном чечевичном рационе, о бесталанном командовании, о проигранной войне. Часто все это было до боли отвратительно и мерзко, часто от этого притуплялся даже страх смерти, но все-таки было ясно: главное и первое - дисциплина и война, его человеческая честь, его достоинство и уважение к себе. И поэтому нельзя было не закричать в отчаянии, ни удрать с фронта, ни пойти в плен. И Алеша привык гордиться этой своей гордостью и привык взнуздывать себя, когда начинали гулять нервы.
Так было раньше. А сегодня как-то не так. Сегодня все не так. В Петрограде еще кричат "до победного конца", но уже ясно, что победы не будет и что в победе нет радости. И вопрос о гордости требовал пересмотра.
В светлом пятне, освещенном окном домика, выросла высокая фигура солдата. Солдат быстро посторонился и с почтением к раненому приложил руку к козырьку. Правая рука Алеши по привычке хотела подняться ответным движением, но остановилась на полдороге, и Алеша крикнул:
- Сережа! Сергей!
В замешательстве Алеша ступил на больную ногу и вскрикнул от боли. В этот момент Богатырчук крепко обнял его вместе с костылями и горячим поцелуем впился в его губы:
- Алешка! Милый мой! Красавец мой!
Сергей целовал его губы, щеки, лоб, он обращался с ним, как с девушкой.
- Да ну тебя, сдурел, - засмеялся Алеша и нашел наконец свои подпорки.
- Идем, - сказал Богатырчук. - Идем куда-нибудь!
- Да куда?
- Идем, вот тут сквер.
- Да там народу много.
- Стой, вот тут я проходил, скамеечка такая славная. Ох ты, калека моя родная!
Скамеечка оказалась действительно славной. Была для нее сделана специальная ниша в заборе и распускались перед ней сирень и еще какие-то кусты. Здесь, у чужого двора и расположились друзья.
- Алеша, я тебя целый день искал. Дома был, в госпитале был. Чего ты шляешься? Что это? Ты и ранен? Мне говорили - контужен. Это на владимирсковолынском направлении? Здорово тебя покалечили.
- Здорово. Буду хромать. И с нервами плохо. Заикаюсь вот, и голова ходит, особенно, если разволнуюсь. И болит часто. И вообще это надолго; говорят, ни пить, ни курить, ни за барышнями не ухаживать, не расстраиваться.
- Так ты и не расстраивайся.
Алеша улыбнулся.
- Не такие времена.
- Эх, и времена, друг! До чего времена замечательные. Я хожу и смотрю, и слушаю, думаю, такая жалость: и это забуду, и это забуду.
- Сергей, расскажи подробно: что случилось в военном училище? Почему тебя солдатом выпустили?
- Шпионили, дряни. А я не очень умею язык за зубами держать. Понятное дело. Да я не жалею. Зато теперь хорошо. Я прямо уморился. И туда поспеть, и сюда поспеть! В Киев попал, как раз валил памятник Столыпину. А нам, понимаешь, написано: "Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия"! Но зато и потрясения, брат, будут, прямо голова кругом идет.
Алеша слушал, склонив голову, и молчал. Сергей на месте сидеть не мог, то быстро поворачивался на скамье, то вставал, то пробовал ходить.
- Мороки много будет. Офицерня, между прочим, гадко держится. Я понимаю, еще дворянчики или там кадровые, тем, конечно, иначе и не приходится, но какого черта прапорщики эти лезут. Такое же пушечное мясо как и мы. А туда же, воевать им хочется.
- А как же, по-твоему? Просто удирать с фронта.
- Удирать нельзя. Зачем удирать? Надо мир. Народ не хочет воевать. Баста, есть дела поважнее.
- А если немцы все заберут?
- Да брось, Алешка, чего там они заберут. Они рады будут, только отвяжись от них.
- Ты - большевик? - спросил Алеша. Большевик. И председатель дивизионного комитета. Да постой, а ты как же думаешь? Ты что - с офицерами? Какая у тебя компания?
Алеша поцарапал концом костыля землю.
- Ты, Сергей, брось этот тон, - резко сказал он. - Здесь не митинг, и никакой у меня компании нет. Я здесь один, видишь, раненый, разбитый, через месяц мне дадут чистую; офицером я не буду и на фронт больше не пойду. И не забывай: мой отец - токарь, я отцу никогда не изменю, да он же еще и член Совета рабочих депутатов, наверное, тоже в большевики пойдет, хоть и старый. Да ведь ты отца знаешь.
- Еще бы не знать!
- Ну вот, а ты мне растолкуй, раз ты комиссар. Как у вас дело с честью обстоит?
- С какой честью?
- С обыкновенной человеческой честью?
- Не понимаю.
- Ты что, тоже бросил фронт?
- Нет, я не бросил. Я в отпуск.
- А можешь бросить?
- Как это, просто удрать?
- Ну да, вот как мой денщик. Взял и удрал.
- Тайно?
- Да один черт, хоть и явно.
- Чудак, так ведь я большевик.
- Ну так что?
- Если партия скажет бросай - брошу. Скажет дерись - буду драться. За революцию будем драться, Алеша!
- А честь?
- Вот здесь и честь. Своим не изменю.
- А России?
- Да какой России? Мы и есть Россия.
- Это какая же Россия? Маленькая? То была великая, а теперь маленькая?
Богатырчук засмеялся:
- Ты действительно больной. Потом разберешь. Если бы ты был сейчас на фронте, сразу бы разобрал. Ну, идем… на нашу великую… Кострому.
23
Весной приехала из Петрограда Таня.
В первый же вечер они с Павлом пришли к Алексею. Павел стоял в дверях, черный и сумрачный, и хмуро наблюдал сцену встречи. Таня быстро подошла к Алеше, положила руку на его рукав. У Алеши вдруг заходила голова, он попробовал улыбнуться, но улыбка вышла страдальческая, тревожная. Таня посмотрела ему в глаза, вдруг опустила голову на его грудь и заплакала горько и громко, никого не стесняясь. На ее рыдания из кухни вышла Василиса Петровна, оттолкнула в дверях хмурую фигуру Павла и бросилась к Тане. Она легко оторвала ее от Алешиной груди, обняла за плечи и повела к дивану.
- Танечка, успокойся, милая, что с тобой?
Таня терла кулачками глаза и с облегченным вздохом, похожим на улыбку, опустилась на диван и прислонилась щекой к плечу Василисы Петровны. Алеша с трудом поворачивался на костылях и с серьезной, больной озабоченностью смотрел на женщин, не замечая Павла.
- Вы простите меня, это я, наверное, оттого, что две ночи в дороге не спала! Вы знаете, как трудно теперь ездить. А дома еще и Николай…
Таня виновато улыбнулась и не могла оторвать взгляда от лица старушки. Таня, действительно, сильно похудела, почернела и побледнела в одно и то же время, но тем сильнее блестели ее глаза, и губы ее казались сейчас полнее и ярче.
- Как же твое здоровье? - спросила Таня, подняв на Алешу глаза.
Алеша только крепче сжал губы и ничего не ответил, за него ответила мать:
- Плохо его здоровье, Танечка. Смотрите, голова у него гуляет. И рана никак не может зажить. А он еще такой непослушный, все бегает и бегает. Непоседа такой. Испортили мне сына, Танечка.
Мать была рада пожаловаться женщине и поплакать. Алеша посмотрел на мать с выразительным негодованием, но потом махнул рукой и подошел к Павлуше:
- Видел Сергея? - спросил Павел.
- Видел, - ответил Алеша серьезно. - Он теперь большевик.
Павел сверкнул зубами и поднял вдруг повеселевшее лицо:
- Да, молодец! Я тоже вступаю. У нас уже четыре большевика на заводе. Да на железной дороге три. Уже семь!
- Да, - сказал Алеша как будто про себя. - Николай работает?
- Да, поступил.
- Здорово его попортили.
- Разве его одного? И тебя вот.
- И меня. И все даром.
- И все даром, - подтвердил Павлуша тихо.
- Ты спокойно об этом говоришь?
- Я говорю так, как и ты.
- Ну, знаешь, ты не можешь так говорить. Ты не пережил этого ужаса и не пережил… ты не пережил… этой…
- Ты хочешь сказать, что я просидел в тылу?
- А что же, - конечно, просидел.
- Хорошо. Я просидел. А Сергей?
- Я про Сергея не говорю. Я с тобой говорю. Я имею право тебе сказать.
- Я слушаю, Алеша.
- Ты не знаешь, что такое идти в атаку под ураганным огнем и за тобой - батальон. В этом есть человеческое достоинство. Мой полк лег в одну ночь. Четыре тысячи человек. Ты понимаешь?
Они уже не говорили тихо, они забыли, что на диване их слушают женщины. И были очень удивлены, услышав слабый голос матери:
- Алеша, зачем ты все вспоминаешь свой полк. Не нужно об этом думать. Погиб твой полк, на войне всегда так бывает.
- Да, да, вот оказывается, что это никому не было нужно.
- А что ж, не бывает так, Алеша? Страдают люди, а, глядишь, никому это и не нужно. И какая же польза от страдания? Разве только на войне? А сколько кругом людей страдает, а подумаешь: для чего страдали? И я вот жизнь прожила несладко. Моего отца, твоего дедушку, бревном убило на пристани, всю жизнь бревна таскал, и жили впроголодь, страдали, детей не учили. И я вот неграмотная, темная, - только и видела, что кухню да нужду. А многие люди и хуже жили. А в деревне как живут: черный хлеб, только и всего, а больше ничего в жизни и не видят. Все люди страдают, а кто об этом помнит? Никто не помнит, забывают люди: у кого свое горе, а кому и так хорошо. Моего отца бревном убило, а Мендельсон богатым человеком сделался.
Мать говорила, сложив сухие сморщенные руки на коленях, покрытых изорванным, бедным фартуком. Ее лицо чуть-чуть склонилось набок, выцветшие серые глаза смотрели печально. Она умолкла и осталась в той же позе: бедственные картины трудовой жизни проходили перед ее душой в этот момент, не вмещаясь в словах.
Алеша быстро подошел к ней, наклонился, поцеловал руку:
- Правильно, мамочка. Правильно. Это я - так… Все думаю: если Россия не нужна, зачем я нужен.
- Россия нужна, - сказал медленно и сурово Павел.
Алеша повернул к нему лицо, не подымая головы.
- Нужна?
- Нужна. Вот увидишь, какую мы сделаем Россию! Настоящую сделаем. Такая будет Россия! Тогда никому не придется умирать даром и будет за что умирать. Это мы сделаем.
- Кто это вы?
- Мы - рабочий класс.
- Мы сделаем?
- Да.
- А кто нас поведет?
- Ты знаешь, что Ленин уже в Петрограде?
- Знаю.
- Мало тебе?
- Мало, Павлуша. Это один человек.
- А что тебе нужно?
- Я не знаю.
- А когда ты узнаешь?
- Я… наверное, скоро узнаю. Если бы мне… поехать, посмотреть. Здесь на Костроме как-то не видно.
Таня собралась уходить. Она подошла к Алеше, взяла его под руку, отвела в сторону:
- Ты скорее поправляйся. Милый мой! Скорее выздоравливай.
24
Иногда Алеша ночевал в госпитале, там у него была койка. Он каждый день ходил на перевязку, на разные процедуры. В госпитале почти не было больных, поступление контуженных с фронта прекратилось. Только на другой койке по целым дням сидел артиллерийский капитан, худой и высокий, с носом, далеко выдвинутым вперед. Под носом у него висели тяжелые, плотные усы. Даже летние дни не тянули капитана на улицу, он сидел, набивал папиросы и думал. Когда приходил Алеша, он говорил:
- Сказали, что через десять дней выпишут, и то, если будет лучше. Разве в этом городе будет лучше?
- А куда вам хотелось бы? Куда вы хотите ехать?
- Куда я хочу ехать? У меня нет ни имения, ни жены, ни родственников. Поеду в какую-нибудь команду выздоравливающих. Место спокойное, никому не нужное.
- А воевать?
- Э, хитрый какой поручик! Воевать довольно. Служить адвокату какому-то паршивому?
- Не адвокату, а народу.
- Народу? Поручик, бог с вами, на что я народу сдался. Народ теперь сам с фронта бежит, только пятки сверкают.
- А Россия?
- Была, да вся вышла ваша Россия.
- А что есть, по-вашему?
- Ничего нет. Сплошная команда выздоравливающих. Вот, может, переболеют, выберут царя, станут опять жить. А без царя какая Россия?
Алеше капитан не нравился. Поэтому, бывая в госпитале, Алеша старался проводить время на улице.
В один из жарких июньских дней он долго сидел в палисаднике, потом вышел на тротуар и остановился у входа в госпиталь, рассматривая прохожих. Прохожих было немного, и они не мешали Алеше думать. Думы были все такие же взбудораженные.
Прошла парочка - молодой человек в соломенной шляпе и тонкая девушка с бледным лицом. Девушка посмотрела на Алешу и не заметила его, как не заметила ни ворот, ни убегающей дорожки палисадника. Потом прошла женщина с ребенком на руках, а за нею показался взлохмаченный, без шапки, угрюмый человек. Он шел быстро, его ноги, обернутые в какое-то тряпье, шлепали по кирпичам тротуара с каким-то неприятным, шершавым шумом, но человек не обращал на это внимания. Он шел, опустив голову, а руки заложил за спину. Совершенно ясно было, что он не пьян, хотя, может быть, и выпил немного. Алеша заинтересовался человеком и внимательно следил за ним. За несколько шагов до Алеши человек поднял голову и прямо пошел на него. У человека - небритое лицо кирпичного цвета и мохнатые светлые брови. Подойдя к Алеше, он вдруг с силой топнул ногой и прохрипел:
- А! Стоишь, паскуда, красуешься?!
Не успел Алеша услышать эти слова, как человек быстро поднял руку и дернул за левый погон. Погон он оторвал только с одного конца, но Алеша не удержался на костылях и повалился вперед. Человек отступил, дал ему упасть, потом круто обогнул Алешу и зашагал дальше, по-прежнему заложив руки за спину.
25
Подбежавшие люди нашли Алешу в обмороке и унесли в госпиталь. У него была сильно ушиблена голова, и, когда он пришел в себя, к нему возвратились прежнее заикание на последних словах и частые головные боли. Врачи постановили, что в течение месяца он должен лежать, меньше говорить и еще меньше волноваться.
Семен Максимович пришел к Алеше на другой день и долго молча сидел у постели, сухим холодным взглядом посматривая на капитана, сидящего на своей кровати и набивающего папиросы. Потом кашлянул и сказал спокойно:
- Тебе сказано не волноваться. А я тебя считаю мужчиной. Это хорошо, что с тебя погоны сорвали. К чертовой матери, так и нужно…
Алексей молча смотрел на отца с подушки, но капитан, не отрываясь от своей работы, сказал:
- Кто смеет говорить, что правильно?
- Я смею, - ответил Семен Максимович и, захватив рукой усы и бороды разгладил их книзу.
- А вы кто такой будете?