Он уже дважды пытался запретить мне включать приемник.
- Андрей Николаевич, - сказал он мне с месяц тому назад, - приемник в школе для того, чтобы слушать последние известия. И все. На музыку батарей нам не хватит.
- Значит, что, Георгий Матвеевич, - ответил ему я ("значит, что" - любимая мозоль директора, он каждую вторую фразу так начинает, и я его невольно передразниваю), - возьмите у меня деньги, закажите новые батареи.
Так состоялся у нас первый, так сказать, частный разговор на эту тему. Я скоро о нем забыл, а директор готовился его повторить…
В нашей маленькой школе всего шесть преподавателей. На каждой перемене мы сходимся в учительской - шесть, понятно, не шестьдесят. И тем не менее на собрания мы собираемся так же часто, как преподаватели четырехэтажной городской школы. У нас свято блюдется очередность педсоветов, производственных совещаний, профсоюзных собраний, комсомольских (математичка Мария и учительница начальных классов Саша - комсомолки).
Наш директор любит заседать. На каждом новом собрании вдруг обнаруживается, сколько замечаний он мог бы нам сделать "в рабочем порядке", но не сделал - копил до педсовета. Он просто обожает слово, сказанное на педсовете. Запротоколированное, оно кажется ему в тысячу раз значительнее.
На прошлом педсовете директор, как всегда, начал с долга и обязанностей учителей, и я не сразу понял, что на этот раз заряд направлен в меня.
- Значит, что, - сказал директор, - государство дает учителю сорокавосьмидневный отпуск. В остальное время года мы должны работать так, чтобы у нас оставалось время только газеты просмотреть. А некоторые по три книги в недолю меняют в школьной библиотеке, да еще не ленятся в библиотеку при правлении заглянуть, да еще за книгами в Калинино сходить, а это пять километров. И вот приемник…
Когда вас всего шестеро, "некоторые" звучит чрезвычайно конспиративно! Так сказать, не называя фамилий. Но я не рассердился на директора. Я еще не мог на него сердиться. Не очень-то он умен, конечно. Мнителен. Подозревает меня - прав был рыжий Иван Антонович, - что гонюсь я за его местом. Но ведь - хорошо ли, плохо - учит в таких вот местах детей уже больше тридцати лет.
Но сегодня я уже начинаю раздражаться, когда он тенью - пожилой человек, он может двигаться очень легко - проносится за моей спиной. Подходит к шкафу - ничего ему там не надо! - что-то беспокойно перекладывает с места на место. Вот ведь изводит себя по пустякам! Такое напряженное, сосредоточенное на одной мысли, красное от непроходящего степного загара лицо, такие благородно седые волосы, а ведь съедает его мысль о включенном приемнике.
Иногда мне даже жалко директора. Заведет он на перемене разговор "по-доброму" и расскажет, как в тридцать четвертом году завхоз, с которым директор работал тогда, на ноябрьские праздники сумел выкроить из школьного бюджета пятьдесят четыре рубля и, "как сейчас помню, двадцать семь копеек". И праздничный стол учителям обошелся бесплатно. Или были у директора в двадцать седьмом году часы, испортились они у него, а починять надо было ехать в район… Двадцать восемь лет прошло, а он помнит! Не много же событий было в его жизни!..
Наконец он перестал рыться, что-то нашел. Кажется, журнал пятого класса.
- Андрей Николаевич, - голос директора подрагивает (надо бы заглушить приемник, но я и не думаю этого делать), - значит, что? Сегодня Николай Ищенко не был в школе, а у вас не проставлено "нб". Значит, что? Не ведется документация, нет учета посещаемости.
Я пожимаю плечами и прибавляю в приемнике громкости.
Дома хозяйка встречает меня жалобами на деда Гришку. Он, проклятый, вчерась где-то раздобыл денег и пришел навеселе. Не иначе кому-то что-то сплотничал. То-то она замечала, что он раньше обычного поднимался по утрам и лампу жег в сарае.
- От проклята людына! - с чувством говорит хозяйка. - Така упорна. Я думала, вин в хату, в хозяйство робить, а вин в ненасытну утробу. - Потом она меня спрашивает: - И чого це в ней мужики находють? Гирька, погана. Абы солодка була…
3
Почти каждый вечер к нам приходит Валентина. С нашего бугра видно, когда она выходит из дому, прогоняет белого щенка, увязывающегося за ней: замахивается хворостиной, кидает в него легонько земляные комья и выходит на тропинку. Ходит Валентина быстро, даже стремительно. Она сухая, высокая - в деда Гришку. Кроме того, на ее походке сказывается тренировка, о которой городские спортсмены могут только мечтать. Живет Валентина в Большом Ровном, а работает в хуторе Калининском. От хутора Калининского до Большого Ровного пять километров, вот и ходит Валентина каждый день добрый десяток километров. Летом еще ничего - можно ездить на велосипеде, а вот осенью или зимой - только пешком: грязь, грязь и грязь! Свекровь у Валентины больная. Семен тоже часто хворает - у него ранена левая нога, пуля повредила сухожилие, и врачи никак не могут ему по-настоящему помочь, хотя после войны Семену уже сделали три операции. Вот и дома Валентине не приходится сидеть. О том, как Валентина успевает со всем справляться, лучше всего и говорит ее стремительная походка. Валентина беременна, у нее уже ясно обозначился живот, но медленнее она ходить не стала. От ее хаты до нашей километра полтора, а пробегает их Валентина за каких-нибудь десять минут.
Входит она в хату, садится на лавочку у стены, широко расставляет ноги, откидывается назад и вздыхает: "Устала!" Она никогда не раздевается, не снимает плаща. Даже капюшон не стягивает с головы - забежала на одну минуточку, некогда! Но сидит долго. Рассказывает матери о своих хозяйственных делах: хлеб испекла, а он не подошел как следует. Кто его знает, почему, вроде бы все правильно делала… Белый щенок загрыз утенка, уже второго. Что это за собака, которая утей давит! Обе возмущаются щенком - нет, это не собака! Ничего путного из него уже не получится, раз уж живой крови попробовал. Надо сказать Семену, чтоб завел куда-нибудь или прибил… Но все это только подход к главной теме. Главная тема - сам Семен. Валентина второго ребенка от него понесла, сама не знает, как на это решилась, и клянет себя теперь, и кается, а что делать? Они не очень стесняются меня, но все же, если я подойду, Валентина замолчит и улыбнется, извиняясь: мол, что поделаешь, приходится сплетничать.
В ноябре, перед самыми праздниками, Валентина даже уходила от Семена. Собрала в узел свои вещи, взяла дочку и пришла к нам. Три дня она жила с нами, отсюда ходила на работу, сюда же возвращалась. Семен, встретив меня в хуторе, клялся, что ему наплевать ("Ага! Ученая, да? Да я на ком хочешь женюсь!"). Верхняя губа его при этом высокомерно и презрительно кривилась. На четвертый день Семен приехал к нам на своем грузовике. Сильнее, чем обычно, припадая на больную ногу, он прошел через двор, без стука открыл дверь в хату и сказал настороженно встретившей его Валентине:
- Собирайся.
Он, конечно, хотел произнести это слово по-хозяйски грубовато: мол, довольно дурить. Но у него не получилось. У него не было уверенности, что Валентина захочет пойти с ним, и потому свое "собирайся" он произнес слабым голосом, предварительно прокашлявшись. Валентина не ответила, и Семену пришлось долго стоять посреди хаты, не зная, что же она решит. Потом он ждал, пока Валентина соберет свой узел, оденет дочку. Я поздоровался с Семеном - он мне едва ответил. Потом он тащил Валентинин узел в грузовик, и мы с хозяйкой смотрели с нашего бугра, как грузовик переехал речку по хуторской гребле, как подкатил к хате Семена и как Семен опять тащил Валентинин узел.
После примирения с Семеном Валентина почти неделю не показывалась у нас, а потом опять начала ходить. И разговоры у нее с матерью прежние: проклятые мужики, дома их не видать, пьют, хвастают, а сами слабее баб. И сидят две женщины, очень разные, и клянут мужиков. И клянут они их по-разному. Тут и недоумение моей хозяйки, и ненависть, и даже смирение перед судьбой. Для Валентины, хорошей учительницы, - ее нахваливают на всех конференциях, - учившейся в городе, энергичной, сильной женщины, пьяный Семен это то, с чем она все время собирается расстаться. "Брошу его, - говорит она матери, - мне же надо учиться, чего я застряла в начальных классах?! Галина пединститут заканчивает, Маша поступила, и мне надо учительский закончить, а потом пединститут. Двадцать девять лет мне, еще года два - и поздно будет".
Иногда я верю, что Валентина бросит Семена. Однажды, уже после примирения, Валентина пришла после работы домой и, застав у Семена пьяную компанию, разогнала ее: "Убирайтесь, убирайтесь, чтоб ноги вашей тут не было!"
Дружки, оглядываясь на Семена, похихикивая, поеживаясь, собирали свои шапки и стеганки, а Семен, петушась, пробовал протестовать: "Да мне плевать, что ты ученая, я тебя каждую ночь какой хочу…" - "Куда тебе каждую ночь, - обрезала его Валентина, - в две недели раз собрался бы!" Семен съежился, получив такую тяжелую пощечину…
4
На ноябрьские в нашей хате гуляли. Людей было много, сидели тесно за узкими столиками, приставленными один к другому. На столиках квашеная капуста, тарелки с кислым молоком и сметаной, взвар из сушеных груш, терновый кисель. Все гости приходили со своими "пивлитрами", кое-кто приносил купленное в лавке плодово-ягодное вино. На этот раз, соблюдая приличие, дед Гришка сам ходил в соседнюю хату, приглашал к себе деда Степана. Дед пришел. Очень широкий в плечах и бедрах, почти квадратный, он мне показался состарившимся штангистом. И руки у него были, как у штангиста, - тяжелые, с широкими кистями и запястьями, и нес он их, как штангист, привыкший заботиться о своих руках, отделять их от остального тела. Его усадили напротив меня, гости потеснились, давая ему место, но когда он сел, они раздвинулись еще. Голова у деда Степана тоже была крупной, бугристой и казалась не старчески лысой, а тщательно выбритой - так молодо обтягивала его череп кожа, такой прочной она выглядела. И все-таки дед был очень стар. У него были мутные, со стаявшими зрачками глаза, он с трудом выдерживал тяжесть собственного тела - иногда вдруг съеживался, весь опадал, и голова его начинала дрожать. Он быстро захмелел, порывался показать молодым, как надо плясать, как плясали в его годы. Потом пытался учить, как надо петь - "кричать" по-местному. Он часто говорил мне: "Вот ты - учитель, а ты знаешь…" - и обращался за поддержкой к деду Гришке: так было на самом деле? Дед Гришка молча кивал и чуть улыбался. Улыбался смущенно, словно чувствовал, что рядом с отцом он мелковат, и плечи у него поуже и руки потоньше, что рядом с отцом ему не по силам обычная ироническая усмешечка.
- Вот ты - учитель, а ты знаешь, кто такой генерал Брусилов?
Дед Степан уже несколько раз задает мне этот вопрос. Наверно, старику чем-то хочется похвастать. Должно быть, генерал Брусилов его любимый конек, вон и дед Гришка понятливо кивает: мол, как же, помню генерала Брусилова. Я говорю, что знаю о брусиловском прорыве, о самом генерале, но дед Степан меня перебивает: ему нет никакого дела до того, что знаю я. Он сам хочет рассказывать. Но рассказать ему ничего не удается.
- Боевой генерал был! Генерал Брусилов! Что ты знаешь?! - кричит он. - Что ты знаешь?!
Дед Степан горячится, но ни на шаг дальше - топчется и топчется на одном месте. "Боевой генерал, настоящий генерал, что ты знаешь, я с ним вот так за руку", - и прихватывает мою руку с вилкой. На вилке кусок пилюстки - капусты, заквашенной целым кочаном. Мне неудобно держать руку на весу, но старик не замечает этого. И вообще сидеть рядом с ним неудобно. Наши колени под столом соприкасаются, я стараюсь отодвинуться, с трудом отодвигаясь, но старик тут же находит мои колени снова, и я опять чувствую, какое горячее, сухое и тяжелое у него тело. После того как его усадили напротив меня, я не могу есть - он мне не дает. Стоит мне за чем-нибудь протянуть руку, он тотчас же перехватывает ее, и я потом осторожно, чтоб не обидеть его, освобождаюсь. Неудобно и другим соседям деда Степана, он их толкает своими плохо гнущимися тяжелыми руками. Я бы отсел на другой край стола, если бы не генерал Брусилов. Все-таки, что ни говори, удивительно вот так, в такой хате, услышать о генерале Брусилове.
- Вы служили в Брусиловской армии?
- Водку с Брусиловым пил! Водку! Вот так сидел! Заседал с ним в армейском совете!
Очень интересно, но непонятно. Обращаюсь за помощью к деду Гришке, и хозяин объясняет.
- Батя молодым большими делами заворачивал - как сказать? - революционером был.
- Большевиком?
- Не. - Я чувствую, деду Гришке лестно, приятно, что он может мне рассказать об отце такие вещи, и в то же время мой хозяин смущен тем, что о деде Степане можно рассказать такие вещи. - Большевиком он не был. Просто революционером. Из армии с винтовкой пришел, Советскую власть тут устанавливал. И про генерала Брусилова правду говорит. Батю в семнадцатом году в Советы выдвигали. В дивизионные, в армейские. Он молодым моторный был. - И дед Гришка усмехнулся.
Дед Степан слушал и кивал утвердительно. Я смотрел на него, и мне как-то само собой торжественно подумалось: "Вот передо мной живая история". Я задал деду Степану все вопросы, которые нужно было задать:
- Вы и коллективизацию здесь проводили?
- А як же!
- Батя первым председателем тут був, - сказал все тем же тоном дед Гришка.
- А бандиты по вас стреляли?
- Не то чтобы стреляли, - ответил за деда Степана дед Гришка, - а все ж таки что-то вроде було. Банда через хутор проходила, а батя как раз в то время в Ровное ездил и как раз должен был вертаться. Ну я и побиг его предупредить.
- Успели?
Дед Гришка усмехается:
- Успел, утекли.
- А бандиты что?
- Да тут на краю хутора одного человека убили. Совсем безвинного.
Любопытство мое растревожено до крайности, и я опять выспрашиваю деда Гришку об отце, о раскулачивании, о бандитах, о том, что делал в то время сам дед Гришка. Но к деду Гришке возвращается его обычная ироническая сдержанность, отвечает он не очень охотно. Раздражая меня, одним и тем же тоном, будто он и не сын первого комбедчика, первого председателя колхоза, которого собирались убить бандиты, говорит о бандитах, убивших человека, и о наших милиционерах, которые изловчились и убили бандитов. Словно ни бандиты, ни милиционеры одинаково не вызывают у него ни осуждения, ни симпатии.
5
Я и раньше присматривался к деду Гришке с любопытством, а теперь стал следить за ним просто с охотничьим интересом. Ведь поразительно: сын революционера - батя до сих пор газеты читает, научные брошюры выписывает, бригадирит, даже у себя на огороде что-то по науке перестраивает, дочь учительница, сын - будущий ветеринар, добрый десяток лет в доме живут учителя (среди них попадались же и хорошие, моя предшественница, например, Галина Петровна, нынешний секретарь комсомола), - а все это плывет мимо деда Гришки, или даже не плывет, а вызывает ироническую усмешку. Что же, все мы плохие агитаторы? Или всякая агитация - мура? Я, конечно, уже не наивный студент, который свято верит, что нужно лишь напрячься, написать настоящую правдивую книгу о зле - и зло исчезнет. Раньше я так и думал, теперь не думаю. И все-таки… Ведь дед Гришка не какой-то там… Человек работает с утра до ночи. Не работает лишь когда спит. Я хотел написать: "и еще когда пьян", но дед Гришка и, выпив, работает. Мне не нравится то, что он работает, но это уже совсем другое дело.
Вот, например, такая мелочь. Дед Степан давно сломал в своей хате огромную, неудобную русскую печь и сложил сравнительно небольшую печь под уголь. И многие в хуторе перешли от кизяка к углю, у моих же хозяев в сарае скопилось много тонн угля - школа по закону снабжает учителей топливом, - а они все медлят, все сомневаются.
- Хто знает, - говорит хозяйка, - может, переложить?
- Твое дело, - говорит дед Гришка, - ты баба, тебе биля печки.
- А у Польшиных горыть? - спрашивает хозяйка (при мне уже раз тридцать спрашивает).
- У Польшиных горыть, - отвечает дед Гришка, - а у Талалаевых не очень горыть.
- Як це воно, - тянет задумчиво хозяйка, - каменюка и вдруг горыть?
Это не вопрос. Если я начну объяснять, хозяйка рассеянно поддакнет, вежливо удивится и повторит свое: "И як це воно: каменюка, а горыть?" Ей не требуется ответа, не требуется объяснений. Наверно, она в этот самый момент даже не о печке думает, не об угле - такой у нее рассеянный взгляд. Завтра она опять повторит свой вопрос, выслушает мое объяснение, рассеянно поддакнет и займется своим делом. Может быть, начинаю я подозревать, все эти раздражающие меня разговоры - некий ритуал расставания со старой печкой, может быть, просто светская беседа. О чем еще бабке беседовать с дедом Гришкой? А может, ее не устраивает мое, городского учителя, объяснение? Я говорю, а она меня просто не слушает, ждет, когда по-настоящему решит дед Гришка, который один знает, что надо сделать в этой хате, которую он сам поставил и в которой они почти со дня свадьбы живут. А дед Гришка молчит. Слушает мои объяснения со своей иронической усмешечкой и молчит. А может, и он не слушает? Вот так, не слушает - и все, как не слушал объяснения всех учителей, которые тут жили.
Я нападаю на своих хозяев, как на скептиков в своем классе. Я стараюсь расшевелить деда Гришку и хозяйку и в азарте наношу им запрещенные удары.
- Что это за потолок, - показываю я на закрашенные коричневой краской бревна, - что за окна?! В хате же из-за печки повернуться негде. Отец мой получил квартиру в новом доме, так у нас окна - я стану на подоконник - доверху головой не достану.
Потом я говорю о Куйбышевской ГЭС, о Цимлянской, о громадных автомобилях и тягачах, о шагающих экскаваторах, о всех чудесах земли, которые я видел и которых не видел. Я соблазняю - никакого результата. Не верят, что ли? Ну хорошо, хозяйка почти никуда из хутора не выезжала, но ведь дед Гришка служил в молодости где-то под Ленинградом, видел большие города, воевал в Отечественную и вообще выезжает иногда из хутора. Почему же он так иронически улыбается, словно ничему не верит? Я растравляю себя, спать потом не могу, а он, ничего не ответив мне, выкурит свою самокрутку, выпуская дым в поддувало, - курит он, сидя на маленькой скамеечке у печки, - и пойдет спать.