Через Москву проездом - Анатолий Курчаткин 16 стр.


Усачев – тощий, жердястый, с прыгающими светлыми глазами на худом желтом лице – выскочил из двери с граненым стаканом в руках, сунул его под кран самовара, горячо забулькавший витою струйкой, стреляющей парком, покрутил кипяток по стенкам и выплеснул в открытое окно.

– Сейчас Петру Сергеичу, сейчас… для восстановления разбитых в дороге сил, – приговаривал он, вновь булькая в стакан витою струйкой, подливая заварки из чайника, поглядывая то на Балдесова, то на стакан – не перелил ли. – Как раз, действительно к самовару, хорошее начало, так и дальше пойдет.

– Дай бог. – Балдесов сел, откинулся на спинку, вытянул под столом ноги. – А чего ж не пойти-то…

– Э, Пе-етенька! – засмеялся Жирнов. Он был кудряв – в кольцо, пухлощек и пухлогуб, и сквозь матовую синеву непробриваемой щетины еще проглядывал прелестный пятилетний шалун. – Это ты только что приехал… Да тебе и потом что – езди, да щелкай, да проявляй, да печатай, а мы с Колюнчиком тут, – он приобнял Усачева за плечи, притянул к себе, похлопал, – мы уже с ним тут нахлебались. Помещение для редакции – выбивай, мебель – выбивай, фонды – выбивай, крышу вам над головой – приготовь, производственный цикл – утряси. Нахлебались, и хлебаем, и еще хлебать-неперехлебать, так что Колюнчик очень верно говорит.

– Ну ничего, вы молодые, – сказал Балдесов, принимая от Усачева горячущий стакан и начиная мешать в нем сахар.

– Ой, а сам старик, старик… – любовно глядя на него, снова заулыбался Жирнов. – Да ты нам всем еще форы… сколько еще форы – ого!

– Старик, старик, – вяло подтвердил Балдесов, пригнулся к стакану, вытянул губы гузкой и с хлюпом потянул в себя чай. – После меня ты, поди, самый старший, а тебе всего чего? Всего ничего – двадцать семь едва.

Самому Балдесову должно было скоро исполниться тридцать девять. И ехать на все лето выпускать тощую какую-то там газетенку для студентов, прибывших сюда подсобить народному хозяйству, в отличие от всей этой молодой шатии-братии, не определившейся еще в жизни, вольно еще болтающейся по ней, ему было ни к чему. Его знали во всех московских изданиях, заданий у него всегда было невпроворот – знай бегай, звони, договаривайся, ставь выдержку, диафрагму, щелкай, перезаряжай, – ни к чему ему все это было, да вот, с другой-то стороны, получалось так, что ехать оказывалось нужно.

Зимою он разошелся с женой, и жить ему стало негде, ночевал там, ночевал здесь – кто приютит, раскладушку поставит. Настоящее счастье, если холостяк и уедет на недельку в командировку, несколько раз пришлось даже ночевать на вокзалах. Но самое ужасное заключалось в том, что он теперь был без лаборатории, ему негде было работать, он устраивался то в одной редакции, то в другой, то у приятелей-фотокоров, но все это получалось от случая к случаю, а проявлять, печатать, проявлять, сушить, проявлять, готовить растворы, проявлять, глянцевать – это нужно было ежедневно, постоянно, да в спокойном состоянии, без нервотрепки, и мало-помалу работа у него сошла на нет, остановилась, он начал проедать сберкнижку. А следовало бы наоборот – сбивать на кооператив, да и на дочку надо было откалывать ежемесячно, и чем больше – тем лучше; там черт знает, конечно, на что эти деньги уйдут, но чем их больше, тем больше, значит, вероятность, что и на дочь больше. Весь март он бегал на Банный проезд, к бюро обмена, и 25-го Октября, к бюро бронирования, расклеивал объявления: "ср. сниму однокомнатную, двухкомнатную квартиpy…", но то ли весна – тяжелая пора для таких дел, то ли оттого, что у него не было телефона и он писал в объявлениях "до востр. Балдесову П. С.", ничего он не нашел. И только к маю подыскался вариант – муж с женой уезжали по вербовке на Север, – но освобождалась квартира лишь с осени. Так что по всем статьям выходило, что, как ни крути, а за предложение Жирнова нужно ему хвататься обеими руками: три месяца обеспеченного житья, поездки по всему краю, да потом, под конец работы, рублей шестьсот-семьсот на руки.

А и просто уехать от Москвы подальше, отойти душой – тоже, видно, не мешало: в Москве он весь испсихопатился из-за дочки. Жена, только он ушел, привела в дом длинноволосого мальчишку, младше себя чуть не на десять лет; может быть, да даже скорее всего, завела его еще и раньше, из-за него и гнала Балдесова из дома, орала, скандалы устраивала: у всех подруг мужья как мужья, утром на работу, вечером с работы, а этого не видишь ни днем, ни вечером, да ночью в ванной сидит, утром от химикатов вонища – по легким, как песком, дерет. Телик ему, телеобъектив, двести пятьдесят рублей стоил, хватила об стену, только линзы повыскакивали, покружились по полу, побегали, легли, подребезжав… И видно, хотела она теперь удержать мальчишку что бы ей то ни стоило: не разрешала Балдесову видеться с дочкой да еще и сволочила его. Последние два раза, когда Балдесов заставал группу дочери на прогулке, дочка отворачивалась от него и молчала или же кричала, топая ножками: "Противный, не ходи за мной! У меня дядя Феликс есть, он хороший, а ты маме жизнь загубил!.." А подбородочек у нее был его – остренький, худенький, уголком вперед, и рот его, и носик, только глаза материны – серые, круглые, как бы стоймя поставленные, и вот этим-то его ртом, большим, длинногубым, с пухлыми провалинками в уголках, как бы всегда чуть улыбающимся, она кричала на него…

И все же Балдесов тянул, тянул, не выезжал в Красноярск. И сердце разрывалось – как целых три месяца дочки не видеть, другая бы ситуация – ничего, спокойно бы хоть полгода, а так – прямо разрывалось; и сама редакция пугала – как ему в ней будет житься-то: одна молодежь, все студенты, кроме Жирнова, да и тот, считай, студент, только на вечернем, а фотокор всегда у всех на подхвате – сбегай туда, сними то, всегда как затычка, всегда самый последний человек в редакции, а он же им всем чуть не в отцы… Ну, да деваться было некуда, сколько бы ни тянул. Жирнов зря переживал, вот он – прибыл.

Чай был и в самом деле хорош, Усачев не пожался на заварку, и Балдесов тянул его, пригибаясь к стакану, с наслаждением.

– А пожевать-то ничего нету? – попросил он.

– Колюнчик, в столе там у меня, – махнул рукой Жирнов.

– Печенье только, – сказал Усачев, ушел в соседнюю комнату и вернулся с начатой пачкой "Юбилейного". – Сухари еще были, сушки. Вечером вчера план номера обсуждали – все подмели.

– Химикаты не подмели? – спросил Жирнов, улыбаясь.

– Не, все в целости-сохранности. Лежат у меня.

– Самое главное, – сказал Жирнов и теперь, как Усачева пять минут назад, хлопнул по плечу Балдесова и любовно потряс его. – Химикаты тебе уже получили. Позаботились, видишь как. Сейчас все расскажу; пойдешь оборудование получать, пленку, бумагу, лабораторию будешь оборудовать – Колюнчик тут тебе, пока ты там в Москве прохлаждался, комнату побелил.

Балдесов от потряхивания Жирнова не попадал губами на стакан и сидел ждал, когда тот его отпустит. Жирнов отпустил, он отпил из стакана, отломил кусок печенья, отправил его в рот, снова отломил и сказал, жуя:

– Слушай, вы ж молодые, я не знаю – как вы, а мне сейчас одно надо: мне бы сейчас койку да залечь часа на четыре, у меня все перед глазами плывет.

– Да ну что ты, ничего, продержишься, – улыбаясь, подбодрил его Жирнов и снова потрепал по плечу – Балдесов как раз взял стакан за верхнюю кромку двумя пальцами, и чай горячо выплеснулся ему на руку. – Сегодня, понимаешь, Петь, обязательно нужно тебе оборудоваться. Обязательно. Завтра чтобы уже снимать. В командировку, может, смотаться даже – куда-нибудь недалеко.

– Так, а если бы я завтра прилетел? – сказал Балдесов.

Жирнов смотрел на него с любовью и улыбался.

– Но ты же сегодня прилетел.

Усачев одобрительно захохотал с другого края стола. Железная была у Жирнова хватка. Мертвая. Мягкий-мягкий, а схватит – как волкодав, не выпустит, только вместе с мясом.

– Да с ног валюсь, Боря, – сказал Балдесов. – Сейчас одиннадцать… мне бы часика четыре, не больше. Все еще успею сделать, что ты на меня жмешь!

В лице у Жирнова что-то передернулось.

– Ну, ты слабак, что ли, да? – сказал он. – Ты это брось. У нас здесь надо вкалывать и вкалывать, шутка ли – три номера в неделю, а людей – по пальцам.

В голове у Балдесова ковали раскаленную красную болванку молотобойцы.

– Нет, Боря, нет, – взмолился он. – Устрой мне поспать. С жильем – ладно, потом, а вот поспать – сейчас. Ты ж знаешь мою ситуацию. В самолете ну никак заснуть не смог, а прошлую ночь – на вокзале.

– И вот все так, все так: сначала о себе, потом о деле. – Жирнов отодвинул от края стола свой стакан, встал, прошел по комнате до окна и обратно, пухлое, с ясным детским выражением лицо его было огорченным. – Разве можно так? Ты самый старший у нас будешь, ты пример должен показывать, ведь у нас и в самом деле зелень-перезелень одна. Я-то сам… правильно ты говоришь. Ты и для меня примером быть должен.

– Да уж давайте, Петр Сергеич, действительно, – сказал Усачев уговаривающе.

С улицы, оглушительно выстрелив входной дверью и пробухав затем по сеням, вошли двое: художник Рома Синицын, с оформительского факультета ВГИКа, высокий, белобрысый, с серыми хитрыми, утянутыми по-кошачьи к вискам глазами, с модными, углом вниз, гуцульскими усами, и Сережа Яргин, из университета, с третьего курса журналистики, круглолицый, толстоморденький, с крепкими короткими пальцами, нахрапистый, хваткий; из таких, знал Балдесов по опыту, очень скоро выковываются завотделами и идут, идут потом в рост без остановок.

– О-ха-ха-ха! – закричал, раскидывая руки в стороны, Синицын. – Петр Сергеич, значит, приехали?! Теперь мы в полном составе, а вожачок наш боялся…

– Какой такой вожачок? – не понял Балдесов, приподнимаясь со стула для приветствия, – и понял. Оглянулся на Жирнова, Жирнов стоял у окна, глядел на них и улыбался – ему, видимо, это прозвище нравилось.

– Вот шельмецы. Прозвали! – ответил он ласково-укоряюще на взгляд Балдесова.

– У меня уже два объекта вам для съемок, – вместо приветствия сказал Яргин, пожимая Балдесову руку, и Балдесов подумал, что насчет этого паренька не ошибся.

– Чайку, ребята, чайку, – приглашал всех к столу Жирнов. – И давайте докладывайте, что там с этим местным отрядом. Давайте садитесь. Давайте. Петя, а ты допивай, и Колюнчик вот тебе все объяснит. Давайте, Коля, давайте…

Синицын с Яргиным, грохоча литыми, сколоченными из плах табуретками, устроились у стола, зачавкали, зазвякали ложечками, захлюпали, рассказывая вперебив друг друга, что надо давать критический материал о командире Политехнического – устраивал, подлец, свои личные дела, распределение хорошее, отряд собрал, а договора ни черта не заключил, нет у отряда работы, раагорячились, вошли в раж, пристукивали кулаками по столу – молодые, неуезженные, Жирнов слушал, нахмуренно глядя в стол, и изредка лишь взглядывал на них, сосредоточенно кивая при этом. Балдесов допил чай, покрутил остывающий стакан между пальцами и, поймав паузу в рассказе, сказал:

– Боря! Устраивай мне все-таки поспать сначала. Ей-богу.

Пухлое лицо Жирнова снова передернулось cyдорогой.

– Я же тебя прошу, Петя, – сказал он, не отрывая глаз от стола.

– Так я же тебя тоже прошу, – сказал Балдесов.

Он точно рассчитал: при Синицыне с Яргиным Жирнов побоялся вновь начать уговоры, которые могли затянуться или же все-таки оказаться бесцельными.

– Колюнчик! – нашел Жирнов взглядом Усачева, и голос его был сух и обрывчат. – Объясни Петру Сергеевичу, куда ему ехать.

– Ну, Петр Сергеич, ну, молодец, – в восхищении и осуждении одновременно крутил худой желтой шеей в пупырышках гусиной кожи Усачев, выводя Балдесова на улицу, чтобы объяснить ему наглядно дорогу. – Ну, молодец, да… палец вам в рот не клади.

Балдесов, с чемоданом и портфелем в руках, шел рядом и похмыкивал – он был доволен собой.

Они вышли на у лицу, встали перед фасадом диспансера, и Усачев стал объяснять:

– С аэродрома вы в штаб поехали? Ну вот, тем же троллейбусом. Сейчас направо, до улицы, и по ней налево, два квартала. Там остановка. В сторону аэродрома, почти до самого, остановка "Магазин".

– Знаю, – сказал Балдесов.

– Бывали здесь?

– Да раза два как-то. В командировках.

– Ага, – удовлетворился Усачев. – Общежития Мединститута где, знаете? Совсем хорошо. Третий корпус, комната двести шестнадцать; как войдете – кровать направо. Ваша. Застелена уже, все чин-чинарем, я получил. Там из ребят никого нет, наверно, ключик на вахте спросите. Двести шестнадцатая, значит.

2

Когда Балдесов проснулся, в комнате по-прежнему, как и тогда, когда он пришел, не было ни души, стояла тишина, и в ней звеняще жужжала где-то под потолком муха и торопясь, торопясь, боясь отстать, бежал на подоконнике, стучал будильник. Балдесов посмотрел на него – стрелки показывали без двух минут три. Тяжесть в голове не прошла, но молотобойцы прекратили свое занятие – жить можно было вполне.

Он достал из чемодана кофр с аппаратурой, запас пленки, прихваченной с собой на всякий случай, зарядил под одеялом три кассеты – если бы Жирнов послал его на задание даже прямо сейчас, он был готов.

Но Жирнова в редакции не было, не было Яргина, чтобы уточнить у него его задания, только Синицын за столом, раскидав вокруг обрезки ватмана, обставившись пузырьками с тушью, обложившись плакатными перьями и фломастерами, вырисовывал разными шрифтами заставки и рубрики будущей газеты, да из другой комнаты, из-за закрытой двери слышался высокий упругий голос Усачева, говорившего, видимо, по телефону.

– О-ха-ха-ха! – закричал. Синицын, увидев Балдесова. – Петр Сергеич, выспавшийся, собственной персоной. Жмите туда, – ткнул он фломастером в сторону двери, из-за которой вырывался голос Усачева. – Так велено передать, и моя миссия закончена – я передал.

Усачев нажимал на рычаг и собирался снова звонить, когда Балдесов вошел к нему.

– Скоро четыре. Ни черта не успеем! – бросив на рычаг трубку, щелкнул Усачев по стеклу своего "Полета". – Жирнов в штабе и поручил с вами, Петр Сергеич, заняться мне.

Что-то неуловимо изменилось в Усачеве за эти несколько часов – утреннего радостного почтения, во всяком случае, не было.

Балдесов поставил кофр на подоконник и сел на стул.

– Давай толковей, – сказал он. – Что мы не успеем?

– Да все, все! – махнул рукой Усачев, перекосил в озабоченности судорожно рот, снова снял трубку и стал набирать номер. – "Красноярский комсомолец"? – крикнул он. – Але, "Красноярский комсомолец"? Лагутина мне. Здравствуйте! Это вам из вашего студенческого приложения Усачев звонит. Тут с вашим редактором договоренность была…

До "Красноярского комсомольца" оказалось пятнадцать минут хода. Балдесов сделал два рейса, первым принес увеличитель и бачки с фонарем, вторым – ванночки с вентилятором и пакеты с бумагой и пленкой. Отведенная под лабораторию комната была без окна, и обустройство ее вместе с натягиванием одеяла на дверной проем заняло час.

– Что мы еще не успеем? – спросил Балдесов Усачева.

Усачев сидел в своей комнате и считал полученные им в штабе листы ватмана.

– Черт, сбился! – посмотрел он на Балдесова. – Успели? Ну и хорошо.

В редакции уже было шумно. Вернулся Яргин, сидел напротив рисующего Синицына и рассказывал ему, ударяя кулаком по столу, какой он напишет материал об этом безответственном командире отряда; приехал из Дивногорска его сокурсник Алехин, кудрявый девятнадцатилетний херувим в джинсах, с яркими голубыми глазами, он все порывался рассказать Яргину, как съездил в первую в своей жизни командировку, но тот не обращал на него внимания; появился просидевший весь день в краевой библиотеке Максим Рудокопов, очкарик-баскетболист, как и Синицын – из ВГИКа, только со сценарного, обритый почему-то наголо и потому даже в помещении не снявший полотняной кепки и возившийся сейчас с забарахлившей вилкой самовара. И все они вроде бы собирались еще на вечеринку с недавними своими знакомыми-аборигенками, оттого и сбивались сейчас здесь, а не ехали в общежитие.

Балдесову после всей суеты и беготни хотелось тишины, покоя, он вышел во двор, пересек его и сел на скамейку в беседке, стоявшей в садике возле диспансера.

Дневная жара только еще начинала спадать, а в тени беседки было прохладно – легко телу и свежо.

Быстрым шагом, пузыря кремовые брюки на толстых ляжках, прошел по дорожке от уличной калитки к флигелю редакции Жирнов. Одна рука у него была тяжело оттянута авоськой с бутылками водки и портвейна.

Балдесов сидел, забросив ногу на ногу, откинувшись на решетчатую загородку беседки, смотрел, как пляшет на дорожке под ветерком плотная ячея лиственной сети, и думал, с хрипом вздыхая временами, что ему, видно, уже не выпутаться: дочь будет чужеть и чужеть, отходить от него, отходить, и впереди у него, выходит, одиночество, ни одного родного человека рядом… и он не в состоянии ничего сделать, ничего изменить! Не вдолбишь ведь ее матери, что не сможет – молодости недостанет, не сил – удержать своего мальчишку, это на время, на забаву, так зачем от отца-то отучать… но ведь не вдолбишь, не вдолбишь! Урвать, отхватить, заглотать кусок побольше – вся философия. И плевать на все. На все кругом. Чихать. А что потом несварение желудка будет – так этому опять же кто-то виновник найдется… И не разорвать с ней уже до конца, до вздоха последнего, не обрубить никак, и от нитей этих – одна лишь мука… Не выпутаться, не выпутаться!

Он сидел теперь, закрыв глаза, и чувствовал себя очень старым.

– Петр Сергеич, – позвали его.

Балдесов вздрогнул.

– А? – открыл он глаза.

У входа в беседку стоял Синицын, смотрел на Балдесова, улыбаясь хитрыми кошачьими глазами, и поглаживал большим и указательным пальцами гуцульские свои пшеничные усы.

– Спите? – спросил он.

Балдесов вздохнул и ударил себя ладонью по колену.

– Думу думаю.

– Чем думу думать, дуем с нами в гости, – сказал Синицын. – Какие женщины – с ума сойти! Цвет города, и все у наших ног, ждут не дождутся, когда придем. Но без Петра Сергеича не пустят. Ни-ни.

– Трепло! – Балдесов засмеялся, встал и пригладил набок свой редкий уже, тускло-желтый чубчик, свалившийся от ветерка на лоб. – В Москве-то я и не заметил, что ты такое трепло.

– А чего трепло, – вытянул руки по швам Синицын. – Никак-с нет! Правду говорю. Так идемте, Петр Сергеич, – снова, нормальным голосом, позвал он.

Балдесов, скрипя досками верандного пола, подошел к нему. Синицын стоял на земле, убито-пыльной, с метельчатыми кустиками растоптанной травы там-сям, он на полу веранды, и глаза их оказались на одном уровне.

– Что я с вами пойду. Вы молодые, у вас там своя компания, свои интересы… чего я с вами?

– Да какие свои интересы, Петр Сергеич, – сказал Синицын. – Бросьте вы. Ну что вы, в общежитие сейчас поедете, что ли? Мы все в гости, а вы один в общежитие? Нет, давайте с нами.

А пожалуй, подумал Балдесов, пожалуй… С завтрашнего дня начнется: ни дня ни ночи, ни сна ни отдыха, только и будешь слышать – давай, давай, давай, на машинах, на самолетах, на поездах, поспевай пошевеливайся… последний день сегодня такой.

– Только ведь мне переодеться, пожалуй, нужно, – сказал он. – Пиджак, что ли, галстук.

– Ну, еще!.. Еще смокинг. Вполне приличный вид. Джинсы, тенниска. Да и не успеете уже. Уже выходим.

Назад Дальше