– А то, что сестричка твоя меняет, по-моему, объект обожания.
– А на кого? – с живостью спросила Наташа.
Савин помолчал.
– Ладно, что говорить. Поживем – увидим, – отозвался он.
Не отпуская такси, он зашел с нею в подъезд, поднялся до ее этажа и, вновь обнимая, сказал:
– Поедем завтра кататься на лыжах за город. Не против? У приятеля моего… дача не дача… срубчик там стоит, печка есть. Продуктов возьмем…
Наташе показалось, сердце у нее на мгновение замерло. Потом оно заколотилось тяжелыми, мощными толчками, и ей стало жарко.
– Зачем за город? – спросила она, стараясь не глядеть на Савина. – Лес ведь и здесь есть, рядом.
– Что ты, Наташа! – Савин провел ей по щеке ладонью, большим пальцем заправил под шапку выбившуюся прядь. – Никакого сравнения. За городом интересней. Новое место тем более, все незнакомое…
– Мы одни будем? – зная, что, конечно, одни и зачем же иначе он приглашал бы ее, взглянула Наташа на Савина и тут же отвела глаза.
– Вдво-ем, – с ироническим нажимом сказал он, беря ее пылающее лицо в ладони.
Савин жил у родителей, Наташа однажды стала просить его познакомить с ними, он слушал ее, отвечая всякий раз что-нибудь невразумительное, но она все настаивала, и тогда он сказал в обычной своей шутливой манере: "К родителям, Наташа, я водил знакомить девочек лет, пожалуй, двенадцать назад".
"Господи, неужели соглашусь… неужели соглашусь? – Наташа задыхалась от жаркой немоты во всем теле, руки его у нее на щеках казались ледяными. – Не надо, господи, не надо, нет…"
– А как туда надо ехать… на дачу твоего приятеля? – осекающимся голосом спросила она вслух, все так же старательно избегая его глаз.
– Поездом, – сказал Савин. – Сорок, пятьдесят минут – самое большое.
…На лыжах они не катались; поставили их в угол в сенях и не тронули до самого вечера.
Савин разжег печь, печь, пока дымоходы разогревались, дымила, и, чтобы спастись от дыма и не застыть в вымороженном воздухе нежилых стен, они присели у топки, приоткрыли ее, и Савин время от времени, пригибаясь к поддувалу, с шумом дул в него, отчего вялые, будто готовые каждую минуту умереть язычки пламени дрожали, вытягивались и отлетали от поленьев. Окно на весь сруб было одно и небольшое, сумрачный декабрьский день давал совсем мало света, в доме стояли полупотемки, и отсветы огня из открытой топки выплясывали на стенах дергающийся зыбкий танец.
У Наташи внутри все дрожало.
– Бесконечно можно смотреть на огонь, – сказала она.
Савин, дуя в поддувало, поглядел на нее снизу, улыбнулся и промолчал.
– Бесконечно, просто бесконечно, – повторила Наташа.
Савин распрямился, взял ее руки в свои и, сбоку заглядывая ей в лицо, сказал:
– И на тебя. На огонь и на тебя. Жаль вот – дела отвлекают.
Наташа не ответила. Он взял ее руки – она закрыла глаза и не видела никакого огня.
Наконец печь перестала дымить, пламя загудело мощно и ровно, пожирая дрова с реактивной скоростью, плескавшийся у потолка дым вытянуло сквозняком, и стало можно распрямиться и снять теплые одежды.
Савин распаковал рюкзак, достал из него банки с консервами, полиэтиленовый пакет с хлебом, бумажные свертки с колбасой и сыром, плоскую, с выемкой внутри стеклянную фляжку коньяка и бутылку вина, в угол за печью высыпал картошку.
– Сейчас мы с тобой устроим пир на весь мир! – отыскивая на полке рядом с плитой нож и выбирая кастрюлю, весело подмигнул он Наташе. И даже напел на какой-то непонятный мотив: – Пи-ир на-а весь ми-ир!..
Дрожь у Наташи сменилась вдруг нервическим деятельным оживлением.
– И грязь здесь у твоего приятеля! – сказала она, осматривая комнату. Пол был затоптан и не мыт, видимо, с осени, на стульях, табуретках, на столе, на спинке деревянной кровати, стоявшей за печью, – везде лежал толстый, мохнатый слой пыли, всюду валялись желтые, жеваные газетные клочья и обрывки шпагата. – Давай я приберусь немного, – стала она засучивать рукава кофточки.
– Давай, давай, – улыбаясь, согласился Савин.
Он принялся чистить картошку, а Наташа пошла в сени, нашла там мятый, в корке застывшего цемента, но целый таз, в груде запревшего хламья в углу выбрала тряпку и налила в таз воды, принесенной Савиным с колодца в двух больших оцинкованных ведрах. Она замерзла на холоде сеней и обратно в комнату не вошла, а вскочила.
– О-ох! – передернулась она, опустив таз на пол и обхватив себя за плечи. – Х-холоди-ина!..
Савин оторвался от картошки и, взглянув на нее, снова подмигнул:
– Зато здесь сейчас у нас рай будет. Разве что без райских птичек.
– А я? – сказала Наташа, обмакивая тряпку в холодную, заломившую пальцы воду. – Разве не похожа? – Она быстро вынула сухой рукой шпильки из пучка, в который были собраны на эатылке волосы, тряхнула головой, и волосы рассыпались по плечам, закрыв ей пол-лица. – Разве не похожа? – повторила она, глядя на него из-под волос косящим смеющимся взглядом.
Савин бросил нож, мягко упавший в картофельные очистки, сделал шаг до нее, больно сжал Наташу в плечах запястьями и сказал тяжелым стиснутым голосом:
– И в самом деле…
Зрачки у него были словно размыты, сделавшись похожими на зрачки незрячего, а Наташе было больно плечи и томительно хорошо от этой боли, ее будто подбросило и понесло, понесло, покачивая на теплой нежной волне, и она поняла, что если бы руки у него были сейчас чистыми, то, чему должно было сегодня произойти, могло произойти прямо сейчас.
Савин отпустил ее, и ее снова окатило дрожью, и она уже не могла унять ее ни когда вытирала пыль и мыла пол, ни когда собирала стол, ни когда они сидели за ним, –весь этот долгий промежуток времени она была только лишь в состоянии сдерживать ее, загоняя внутрь.
– Нет, нет, нет! – говорила она ему потом, все так же дрожа и ужасаясь тому, что делает, и не в силах уже ничего изменить, удержаться, отступить назад, – нет, нет, нет!.. – а в голове у нее стучало: "Да, да, да!", и в какой-то миг дрожь вдруг прекратилась, и она уже не говорила "нет", и в ней уже не стучало "да", ей было больно, ее подташнивало, и, закусив губу, с закрытыми глазами, она хотела лишь одного: чтобы скорее это все кончилось.
– Ты глаза теперь никогда больше открывать не будешь? – спросил ее, возле самого уха, голос Савина.
Наташа открыла глаза – Савин лежал рядом, приподнявшись на локте, смотрел на нее и улыбался.
– Мне стыдно, – прошептала она, обхватила его рукой и повернулась, уткнувшись ему в заросшую густым темным волосом грудь. Он уже несколько минут лежал так рядом, гладил ей лицо и мягко, осторожно целовал, но она все не могла прийти в себя и не в силах была заставить себя взглянуть на него. – Мне было больно, – снова прошептала она, все так же уткнувшись ему в грудь. – Это всегда так?
Он засмеялся, взял ее за плечо, отстранил от себя и, заглядывая ей в глаза, которые она отводила от него, сказал:
– Ах ты, прелесть моя!.. Ну что ты, нет!
"Ужас, ужас, как люблю его!.." – Наташа не подумала это, ее всю, как молнией, пробило этим ощущением, и она обхватила его за плечи, что было силы, и крепко прижалась к нему.
На поезд они вышли – сумерки лишь только-только начали окрашивать воздух и снежные поля вокруг в бледно-лиловые тона. Наташа на хотела приезжать домой слишком поздно, чтобы ни отец, ни мать ни о чем ее не спрашивали; она боялась, если они начнут ее о чем-нибудь спрашивать, она ответит какой-нибудь нелепицей, и они что-то заподозрят.
Провожать ее с лыжами Савину было неудобно, он посадил Наташу, выйдя с вокзала, на автобус, и дальше она поехала одна. Дома не было ни отца, ни матери, на кухонном столе лежала записка, сообщавшая, что они в кино. Наташа наскоро, чтобы не терять времени, перекусила бутербродами и села делать уроки. Полугодие скоро уже подходило к концу, уже по всем предметам выводились наметочные оценки, по физике и алгебре у нее получались двойки, и нужно было оставшиеся десять дней позаниматься как следует.
4
Мать сервировала стол. Отец, уже в нарядном сером костюме, с выглядывающими из-под рукавов сверкающими манжетами белой рубашки, резал на кухне колбасу.
Наташа стояла в коридоре у зеркала и красила глаза. Гости к родителям должны были сходиться к половине десятого, и она хотела до этого уйти из дома.
В комнате зазвонил телефон. Мать сняла трубку, поздоровалась, пожелала звонившему тоже счастливого нового года и позвала Наташу:
– Ната, тебя Рушаков.
– О, господи. Надо было сказать, мама, что меня уже нет. – Наташа вздохнула, прошла в комнату и взяла трубку. – Да! – сказала она в нее.
Рушаков, уже в сотый раз сегодня, спрашивал, не пойдет ли она встречать Новый год с ним. И когда Наташа опять в сотый раз, ответила, что нет, не пойдет, опять стал допытываться, почему ей обязательно нужно встречать его у сестры, неужели это так обязательно, нельзя же до такой степени быть рабом традиций.
– Да, это традиция, ритуал, да, я рабыня, как хочешь это воспринимай, и хватит звонить, говорить об этом, не порть мне, пожалуйста, настроение. – Наташа положила трубку, не дожидаясь его ответа, и пошла обратно в коридор.
Традиция встречать Новый год у сестры была выдумана специально для Рушакова. Ей теперь не очень-то хотелось даже и вообще бывать у Ириши, она словно обрела наконец свою, личную, иную, чем у всех Иришиных друзей, жизнь, и она, эта жизнь, не вмещалась в Иришин "салон". Наташа шла сейчас к ней только из-за Савина.
– Ната! – Мать вышла в коридор следом за Наташей. – Я не понимаю все-таки, почему бы тебе не побыть с нами. Ведь у Ириши там тоже все старше тебя. Нам с папой очень хочется, чтобы ты побыла с нами.
– Да! И все ваши гости будут смотреть на меня, умиляться, какая я взрослая, и спрашивать об оценках и как я готовлюсь к экзаменам. Мерси!
– Ната! Как ты говоришь. – У матери было скорбное, старое, страдающее лицо.
– Мамочка, ну это же правда! – Наташе стало жалко ее, она нагнулась и быстро поцеловала мать в щеку.
– Ну… – пробормотал а мать. – Может, и нет.
Наташа оделась, закрыла за собой дверь квартиры и, сбегая по лестнице, вдруг представила, как это все будет у них: соберутся, будут сидеть за столом, грузные, тяжелые, пить и говорить о знакомых, кто сейчас где и на какой должности, рассказывать о своих болезнях и о болезнях других, о том, кто каким лекарством лечится, а потом, наевшись и напившись, включат телевизор и станут смотреть "Голубой огонек", с зевотой дожидаясь его окончания, и ей стало жалко мать с отцом еще больше, и на глаза ей навернулись даже слезы. Но тут же она и зажала себя, наклонила лицо и пальцем осторожно стряхнула слезы – она не могла их себе позволить, так как с ресниц тогда потекла бы тушь.
Дверь у Ириши была не заперта, и уже от лифта слышно было, как гремит в квартире включенный на полную мощность проигрыватель. "Эв-рибади-и!" – кричал из динамика веселый хриплый голос Гарри Беллофонте.
И этот веселый, брызжущий здоровьем и радостью бытия хрипловатый голос словно вдруг приподнял Наташу над самою собой, оторвал ее от себя сегодняшней, и она почувствовала опахнувший ее счастьем ветерок своей будущей жизни.
"Все, последний Новый год такой. Следующий – совсем другой", – подумалось ей, и, улыбаясь самой себе, она переступила порог.
Из комнаты в кухню, с полотенцем в руках, бежала Ириша.
– Натанька! – на ходу поцеловала она Наташу в щеку. – Разоблачайся – и давай помогать. Новый год все же, надо, чтоб стол был.
На кухне толклось человек шесть – Столодаров, Маслов, Света, Оксана, Мариулла, одна из новых подруг Ириши, с которой Ириша познакомилась на турбазе прошедшим летом, – все разом говорили, стучали ножи, гремели противни, звенела посуда.
– Кто здесь объявился, кто пожаловал! – вышел из комнаты, улыбаясь, Савин. В руках у него были нож и буханка хлеба.
Наташа огляделась – рядом никого не было – и, обвив его рукой за шею, быстро поцеловала в щеку, в скулу, в губы.
– Здра-а-вствуй! – сказала она протяжно, отстраняясь и счастливо глядя на него.
После той первой поездки на дачу они ездили на нее с Савиным еще два раза, только уже не брали лыж и Савин не набивал полный рюкзак снеди. И Новый год они тоже хотели встречать на даче, но за два дня до тридцать первого выяснилось, что дача будет занята.
– Э-эх! – сказал Савин, зажав нож с хлебом под мышкой и помогая Наташе снять пальто. – Что за жизнь! Всю ночь любимая девушка будет рядом, и всю ночь будет недоступна.
– Но от этого еще любимее, – освободившись от пальто и снова поворачиваясь к Савину лицом, сияя, сказала Наташа.
– Хм. – У губ его появилась обычная его усмешка, подержалась мгновение и исчезла. – Пожалуй… Бывает и так.
– Эй! – закричал с кухни Маслов. – Наталья, лапуленька, где ты?! Рабсила нужна.
– Иду! – Наташа, придерживаясь за Савина, сняла сапоги, переобулась в принесенные с собой туфли и распрямилась.
– Сень! – сказала она, счастливо, возбужденно посмеиваясь. – А чего ты из Москвы уехал – скажи!
– Развелся, я же говорил, – заражаясь ее счастливым возбуждением, тоже с улыбкой, ответил он.
– Развелся – это ладно. А почему не остался, почему уехал?
– Ну, Наташенька! – все так же улыбаясь, покачал головой Савин. – Донимаешь меня, как блоха собаку. Жить мне там негде ста…
– Нет, – не давая ему закончить фразу, перебила Наташа. – Знал, что меня здесь встретишь. Да?
– Да, да! Верно, – смеясь, согласился Савин.
– Ну, тогда пока? – сказала Наташа, не отнимая руки от его локтя. Ей не хотелось уходить от него.
– Пока, пока, – похлопал он ее по руке. – У меня, видищь, общественная нагрузка – хлеб режу.
За стол, провожать старый год, сели в четверть двенадцатого.
И, как это водилось, с первым тостом поднялся Столодаров.
– Что ж, давайте подведем итоги! – громыхал он, высоко над столом держа бокал с вином. – По-моему, славный у нас был год. Мы, вот все здесь сидящие, до нынешнего года в большинстве своем друг с другом незнакомые, встретились под крышей милого Иришиного дома, – он переправил бокал в левую руку, правую приложил к сердцу и, повернувшись в Иришину сторону, склонил голову в быстром поклоне, – встретились и встречались потом очень часто, узнали друг друга – и, несомненно, обогатились от нашего взаимного общения. Давайте помянем этот год благодарностью и выпьем за наше славное, прекрасное товарищество.
– Ну, Колян, молодец, благодарю за слово! – встал, потянулся к нему со своим бокалом и звякнул о бокал Столодарова Парамонов.
И все следом за ним тоже стали подниматься, чокаться, все разом шумно заговорили, так что нельзя было понять ни слова, и потом, как-то тоже все разом, стали пить, выпили, сели и стали есть, визжа о тарелки ножами и вилками, и опять громко все говорили.
Без десяти двенадцать Богомазов включил телевизор.
Диктор торжественным, приподнятым голосом зачитал приветствие Центрального Комитета и Советского правительства советскому народу, ударили записанные на пленку куранты, и Маслов с Парамоновым, державшие бутылки с шампанским наготове, отпустили пробки. Пробки с оглушительным всхлопом одна за другой вылетели из горлышек, курчавясь, медленно заструился сизый дымок. Маслов с Парамоновым разлили шампанское по бокалам, и с последним ударом курантов бокалы снова сошлись в общую зазвеневшую кучу.
– С Новым годом! С Новым годом! С Новым годом! – Все вокруг Наташи произносили эти слова вслух.
"С Новым годом! – сказала Наташа про себя, поднося бокал к губам, и на мгновение зажмурилась. – Чтоб он был удачным и счастливым". Шампанское стрелялось мелкими брызгами, остро и холодно коловшими лицо. Наташа открыла глаза и, не отрываясь, выпила весь бокал.
– Нет, Ирка, ты молодец, ей-богу, а! – сказал Маслов, опускаясь на стул и откидываясь на спинку. Одну руку он свесил вниз, вторая была на столе, и он крутил между пальцами пустой теперь бокал за основание ножки. – В самом деле: мы отучились общаться! Раньше не было телевизора – и люди тянулись друг к другу. А теперь сидит каждый перед своим голубым экраном… Или цветным. А ведь мы интеллигенция. Хоть и техническая… а все же! Нам общаться надо, идеи генерировать! Так что с Колькой, – приподнял он над столом бокал и ткнул им в сторону Столодарова, – я вполне солидарен. Правильно, Колька, сказал. Хорошо.
– Дошло! – в пространство, ни к кому не обращаясь, язвительно прищелкнув языком, сказала сидевшая с ним рядом Лидия. – Прямо как до жирафа.
Она сказала негромко и, должно быть, только для него, но, слушая Маслова, все вдруг в какой-то миг умолкли, и слова ее в наступившей внезапно тишине прозвучали с ясной отчетливостью.
Мгновение Маслов сидел замерев, потом его насмешливые ласковые глаза в ярости сощурились, и все в той же сошедшей на стол тишине он выдавил сквозь стиснутые зубы, глядя в тарелку перед собой:
– Сука. Сучка… Гадина паршивая.
– Та-ак-с! – закричал Столодаров, перекрывая его голос своим крепким металлическим громыханием. Взял бутылку и стал наполнять опустевшие бокалы. – Мы хоть и не скорый поезд, но всякая остановочка в пути нам без надобности.
Лидия сидела с презрительно-извиняющей, саркастической улыбкой на своем красивом лице, очень прямо и гордо.
– Кто освятит следующий перегон напутственным словом? – спросил Столодаров, опуская пустую бутылку на пол за стул.
– Я, – встал Богомазов.
Он поправил свои страшные очки, подтолкнув их на переносье пальцем, и стал говорить, длинно и путано, что-то о честности, о порядочности, о необходимости высшего нравственного стержня в человеке, запутался вконец, и его прервали сразу целым хором и выпили за то, чтобы "всем было хорошо".
– Идеи они генерируют… О, боже мой! – Савин со стуком поставил рюмку на стол, мельком взглянул на Наташу, потянулся, взял бутылку и налил себе снова. Губы ему морщила снисходительно-ироническая усмешка. – Наташенька, мне что-то напиться хочется. А? – сказал он, как бы испрашивая у нее согласия. И тут же, не дожидаясь от нее никакого ответа, проговорил громко: – Давайте без всяких тостов, по-демократически.
– Не надо, Сеня, не пей, – тихо, чтобы слышал только он, попросила Наташа.
– М-да? – переспросил Савин. – Ладно, посмотрим. – Посидел и, хакнув, опрокинул налитую водку в рот.
– Андрюша тут, – не вставая, развалясь на стуле, с заброшенной одна на другую ногой, сказал Парамонов, – Андрюша тут за высший стержень предлагал выпить… И я, поскольку каждый за такой стержень полагает что-то свое, – он нагнулся вперед, вытянул над столом руку с бокалом и поклонился Ирише, – я предлагаю выпить за любимых женщин. За любимых женщин, вносящих смысл в нашу жизнь – нашей к ним и их к нам – любовью!
– Прекрасно! – пробормотал Савин, снова наполняя свою рюмку.
Богомазов сидел с очками в руках и с силой жевал концы дужек.
– Нужный тост, хоть и непонятно исполненный, – громыхнул Столодаров. – Присоединяюсь.
Богомазов вытащил дужки изо рта.
– А почему при этом нужно к Ире обращаться? – пригибаясь к столу и кривя в сторону рот, спросил он Парамонова.
– Ой, ну, Андрюш, ну сколько можно, перестань! – морщась, не глядя на Богомазова, сказала Ириша. – Есть ведь какой-то предел. Спасибо, Боря, – потянулась она ответно со своим бокалом к Парамонову.
– Вот именно, Андрюш, сколько можно! – пробормотал Савин, тенькнул своей рюмкой о Наташину и выпил.