Через Москву проездом - Анатолий Курчаткин 28 стр.


Кто-то еле слышно засмеялся. Это был тот, вчерашний смешок – как бы придушенный, в поднесенную ко рту ладонь, с ватным затуханием булькающего в гортани воздуха. Я снова лежал на тахте с заброшенными за голову руками, смотрел неподвижно в потолок, а смех раздался где-то в углу комнаты, около моего стола. Я быстро сел на тахте и посмотрел в ту сторону. На моем стуле, боком, забросив ногу на ногу. облокотившись о спинку и положив на руки подбородок, сидел средних, моих лет мужчина и, улыбаясь, глядел на меня.

– Это я, – сказал он, продолжая все так же приветливо-ласково улыбаться, и покачивал висящей в воздухе ногой, обутой в какой-то непонятный, как бы катаный, наподобие коротко обрезанного у голенища валенка, но на шнурках, с круглым маленьким носком ботинок. – Не помешал?

Одет он был в блекло-розовый, цвета застиранного женского белья костюм, пиджак был расстегнут, свисая одной полой чуть не до пола, а под пиджаком была надета водолазка, тоже какого-то никем не носимого, бурого, как ржавчина на железе, цвета.

Сердце у меня оборвалось. Кожу на лбу мне заледенило, я чувствовал, как онемели у меня ноги – я не смог бы сделать ни шага.

– П-прос-сти-ите… – сказал я заикаясь. – Ч-что в-вы-ы… здесь д-делаете?

– Сижу, – пожал плечами мужчина, все так же улыбаясь. – Разве не видно?

– К-кто вы? – спросил я, ужасаясь своему вопросу, потому что не это спрашивать нужно было и вообще не этот тон взять, и смутно ощущая в то же время, что никак иначе, никак по-иному и ничего другого я бы и не мог спросить. – Кто вы?

– Гость, – сказал мужчина все с той же небрежно-объясняющей интонацией.

Я поднял руку и ощупал свое лицо – скулы, лоб, нос, подбородок. Все я ощущал с такой ясностью и доподлинностью, что ни в каком это происходило, конечно, не сне – вживе все это было, во сне моя комната, вся моя квартира обязательно предстала бы в каком-нибудь искривленном, офантасмагоренном виде, она же во всех мелочах была именно такой, как в жизни.

– Вы еще ущипните себя, – сказал мне мужчина. – Кажется, так ведь рекомендуется? – И засмеялся, разогнувшись, опершись сзади локтями о стол, качая обутой в эту странную обувь ногой, не сдерживаемым на этот раз, во весь голое, мягко-фланелевым смехом.

Что это, мерещится мне все-таки, что ли? Надо было бы встать, подойти к нему… но ноги мне будто парализовало – я их не чувствовал, ни шага я бы не сделал.

– Вы думаете, я вам мерещусь, да? – сказал мужчина. – Конечно. При ваших-то расстроенных нервах.

Меня обдало новой волной ужаса. Она словно бы прикатилась от его стула, ударила меня по ногам и, холодно, морозно покалывая тысячами шипучих иголок, охлестнула с головой. Да, мне мерещилось. Я подумал об этом, боясь даже додумать свою мысль до конца, и он, моя отраженная мысль, тут же ответил мне то. в чем я сам себе не смел признаться. Я сидел, смотрел на него и молчал, я был не в силах выдавить из себя ни звука, и он тоже сидел безмолвно, только качал и качал с маятниковой размеренностью, в этой своей нелепой, фантастической обуви, ногой. Он был совершенно лыс, с длинным, желтым худым лицом, с хрящеватым, имеющим плоскую седловинку у кончика, отчего он напоминал утиный, носом и острыми, насмешливыми, чуть-чуть как бы косящими к вискам глазами.

– Отчего вы не попросите меня перестать качать ногой? – с новой, уже иронически-ласковой улыбкой спросил он. – Разве вас это не раздражает?

– Перестаньте, черт побери, качать вашей ногой! – тут же, едва он закончил свою фразу, закричал я. – Перестаньте, черт побери!

Я закричал это с такой истерической неистовой силой, взмахнув сжатыми в кулаки руками, что горло мне перехватило хрипотой, я подавился взбухшим в гортани кашлем, схватился рукой за грудь, глаза на мгновение сами собой закрылись, и, когда я откашлялся и отер с глаз набежавшие слезы, никого в углу за столом не было. И было там сумеречно, темно почти – едва разглядеть стул возле. Всего-то света было – телевизор в противоположном углу. Музыка, сопровождавшая фигуристов, звучала довольно громко, а я ее еще мгновение назад и не слышал.

В дверь звонили.

Я с трудом поднялся, на ватных, отказывающихся идти ногах протащился в прихожую, дернул за шнур, включая свет, и открыл дверь.

Это была Евгения. В своей расстегнутой уже, тонкой выделки бежевой дубленке, со светлой опушкой бортов, маленькой, ловко сидящей, тоже светлой шерстяной шапочке на голове, она была словно окутана облачком крепкой морозной свежести, весь ее облик так и дышал этой ясной, здоровой свежестью, щеки у нее разрумянились, – казалось, она пришла ко мне из какого-то иного мира, с иной планеты, из другого измерения.

– Что ты не открываешь? – спросила она, переступая порог, прижалась к моему лицу своей разрумянившейся щекой, остро обжегши мягким, живым холодом, быстро поцеловала в угол губ и, повернувшись, скинула мне на руки дубленку. – Не с другой женщиной, нет? Или уже спрятать успел? Гляди-и! – жалобно протянула она, показывая указательный палец. – Весь отдавила, пока дозвонилась. Спал, что ли?

Держась за мое плечо одной рукой, другой она стащила с себя сапоги, вытянула из угла свои тапочки, надела их, сняла шапку и тоже бросила мне на руки.

– Что ты стоишь? – сказала она. – Вешай все куда следует. Тоже мне, встал – будто и пускать не хочет. В самом деле ты тут с женщиной, может быть, а? – Энергия так и распирала ее, так и рвалась из нее – она была похожа на застоявшуюся, в нетерпении, когда наконец отпустят последние путы, бьющую копытом норовистую лошадку, – ах, когда она вот так приходила ко мне, недоступно-чужая на людях, ничья, никому не принадлежащая, кроме себя, лошадка, которая ходит сама по себе, сразу становясь моей, я прямо балдел от нее, сходил с ума, и так было каждый раз, когда она приходила, хотя нашему роману вот уже полтора года. – Слушай, что с тобой? – заметила она наконец, что я не в себе. – Что у тебя случилось? У тебя что-то случилось, что? Я вижу, ну! Ну, не молчи, ну?!

Она забрала у меня свою дубленку, шапку, открыла шкаф и повесила все сама.

– Ну что с тобой, милый мой? Ну? – Она взяла мое лицо в свои ладони, они были еще холодные с улицы, нежные, ласковые, и мне стало хорошо от их прикосновения, покойно и надежно.

– Ничего, – смог я наконец сказать первое свое за все последнее время слово. – Какие у тебя ладони… – Я зажмурился и, склонив голову к плечу, потерся щекой о ее руку. – Устал я сегодня.

– Ага, так-так. Ну-ну, – отнимая ладони от моего лица, сказала она, и я открыл глаза. – У тебя было сегодня это собрание? И что?

Через полчаса я уже ничего не помнил. Мы лежали с ней в постели, две пылинки, две несущественные частицы материи с пересекающимися орбитами в космосе многомиллионного города, и неслись в этом грохочущем электричками, визжащем тормозами машин, лязгающем засовами мусоропроводов мире уже вместе, слившись в одну планету, и я уже ничего не помнил из того, до ее прихода, растворившись и потерявшись в ней.

– Теперь тебе хорошо? Все прошло? – спросила она меня, косясь сбоку, с моего плеча, чтобы увидеть мои глаза.

– Да, – сказал я ей. – Лошадка моя…

Но вот, если, скажем, нам соединить наши орбиты навсегда – что выйдет, что тогда? Кажется, мы оба не приспособлены к удвоению масс. Она уже соединяла, и дважды, сыну ее уже около десяти. А я, мне кажется, тогда уж вот точно ничего не сделаю, не раскрою ее, эту проклятую раковину, которую когда-то в ослеплении, не соразмерив своих слабых сил со всею сложностью безумной задачи, взялся открывать, не вытащу из нее этого обитающего в ней моллюска, не выужу ее, эту тайну, из черного небытия самопроизвольного существования на свет божий нашего человеческого знания…

3

– Ну так и как же наши дела? – спросил меня голос за спиной.

Я вздрогнул, открыл глаза и обернулся. Я сидел за столом, перед своим раскрытым блокнотом, откинувшись на спинку стула, грыз ручку, обкатывая в уме уже несколько дней обдумываемую мной и, кажется, наконец оформившуюся во что-то путное идею нового эксперимента, и хотя все время, всю прошедшую с той поры, как у меня случилась галлюцинация, неделю, я со страхом ждал возможного ее повторения, прозвучавший за спиной голос настиг меня врасплох, я был не готов к этому, ждал – но готов не был.

Он стоял у двери в прихожую, все в том же своем цвета выцветшего розового женского белья костюме, ржавой водолазке, в руках у него была какая-то фатовская трость, и, глядя на меня исподлобья с тою же ласково-иронической улыбкой, он постукивал этой тростью по тупым, коротким носкам нелепых своих катаных ботинок.

– Никак? – сам же ответил он на свой вопрос, сделав два шага до тахты, сел на нее, поддернув брюки, и вздохнул: – Прискорбно, прискорбно… Когда дела не идут – это, знаете, прискорбно. да, прискорбно… Слушайте, а почему вы мне не отвечаете? – вскинулся он. – Может быть, вы полагаете, что меня нет, что я не сижу здесь, – он похлопал по тахте, но никакого звука я не услышал, – о, какая мягкая хорошая тахта!.. Так, может быть, вы полагаете, что я не сижу здесь и вы меня не видите? – Он засмеялся, развернулся боком, забросил ногу на ногу и, уперев палку в пол, лег подбородком на ее изогнутую ручку. – Нет, я есть, я сижу, вы же знаете.

– Знаю, да, – произнес я с усилием.

– Ну, наконец-то! – сказал он с живостью.

Я в изнеможении закрыл глаза, нелепо надеясь, что он исчезнет, растворится от этого, как в прошлый раз, но тут же мне стало страшно сидеть так, когда он рядом, может встать, подойти, неизвестно что сделать, и я открыл глаза. Он по-прежнему сидел все в той же позе, с упертым на ручку палки подбородком, и по-прежнему смотрел на меня.

– Глупо, – сказал он, – глупо бояться меня, коль скоро я лишь ваша галлюцинация. Ну что я могу сделать, сами посудите. Ведь меня же нет. То есть я есть, но я же в вас…

Чистейшей воды это была галлюцинация. Если бы это был другой человек, откуда б он мог узнать мои мысли… Да и откуда здесь взяться другому человеку.

Я вдруг размахнулся и бросил в него ручку, которую до сего так и сжимал в руке. Кидать мне было неловко, и бросок получился неверный – ручка упала на тахту рядом с ним.

– А вы лучше тем, – указал он подбородком на стол. – Какой прекрасный толстый том. Какой толстый, а?! Ну-ка, ну! Давайте!

И опять, необъяснимо для себя, я схватил со стола лежавшую на нем книгу и швырнул в лысого. И вновь я плохо кинул – она шлепнулась на тахту рядом с ним, а может быть, он ловко увернулся от нее, быстро подвинувшись к краю.

– Что вам нужно? Что?! – закричал я. Что вы ко мне приходите, что?!

– Пардон! – Лысый оторвал подбородок от палки, разогнулся и развел руками, перехватив правой рукой палку за середину, чтобы было удобнее держать ее. – Я, знаете ли… подневольный, своей воли у меня нет… чего изволите?

– Убирайтесь! К черту, к матери – убирайтесь! – закричал я, вскакивая.

– О-ой! О-ой! – морщась, закачал он головой. – Убраться! Как будто бы все дело в этом, как будто бы убраться – и все будет в порядке… Как мне тебя жаль, – внезапно переходя на "ты", сбросив с лица иронически-веселую маску и в самом деле весь кривясь в гримасе сочувствия, сказал он. – Как жаль, как жаль… Ты так устал, ох как ты устал!

Я развернул стул, чтобы сесть лицом к лысому, и обессиленно опустился на него.

– Ну вот, видишь, – сказал лысый печально. – Я же знаю… – Он помолчал. – Делай-ка ты ей предложение, – со вздохом проговорил он затем. – Ведь ничего же у тебя не выйдет с твоей ракушечкой. Не выйдет, не откроется, нет, ведь ты же знаешь. А она хорошая женщина… а! Такая лошадка, и любит тебя… Тебе нужна нормальная жизнь – будете с ней по вечерам вместе телевизор смотреть, ковры купите – знаешь, как славно в воскресенье по свежему снежку выйти ковер выбивать. Сла-авно! Что есть у тебя, то и есть, этого у тебя не убудет, зачем так доводить себя – брось-ка ты все это, в самом-то деле…

Господи, как мне от него избавиться? Что мне сделать? Встать, включить свет? Подойти к нему, попробовать тронуть его, толкнуть?

– А может, меня здесь и нет? – вновь вдруг выпуская на лицо свою иронически-ласковую улыбку, с лихостью сказал он. – Может, я – а? – где-нибудь в другом месте, у другого человека, ну, скажем, в соседней квартире?

Он встал, залез на тахту и боком. боком, словно протискиваясь, полез в стену и исчез в ней, запоздало вдернув следом за собой торчавшую из стены, словно какой-нибудь хвост, палку.

Я вскочил, бросился в прихожую, открыл дверь и забарабанил в соседнюю квартиру, забыв о звонке.

– Кто там? – спросили меня из-за двери.

Это был голос соседа, и я закричал ему, задыхаясь:

– Откройте скорее, откройте, это я, из тринадцатой.

Сосед – молодой, недавно женившийся парень-шофер – открыл, и я, не сумев сказать ему ни слова, бросился в ту комнату, которая граничила с моей квартирой.

– Простите, это что такое?! – закричал, догоняя меня и хватая за плечо, парень.

Но я уже вбежал в комнату. У противоположной входу в нее стены стояла кровать, в ней лежала, испуганно натянув одеяло до подбородка, молодая жена парня, а в голове у нее, на спинке кровати, балансируя на одной ноге, а другой качая в воздухе, стоял мой лысый и улыбался, как клоун в цирке, удачно исполнивший номер.

– Але гоп! – и в самом деле по-цирковому сказал он, когда я вбежал.

– Вы его видите? – показал я на него парню. – Вы его видите, вот, на спинке?

– Кого? – с угрозой спросил парень, больно схватив меня за запястье.

– С ума сошли, что ли? – приподнявшись и посмотрев на спинку, а потом на меня, сказала его жена.

Они его не видели.

Парень выставил меня в коридор, я зашел к себе, оделся по-уличному и захлопнул за собой дверь.

На улице я пробыл часов до двух ночи. Падал снег, было пустынно, и лишь изредка, светясь зеленым глазком, с бешеной скоростью проносились такси.

Но когда я вернулся домой, заснуть я не смог – до самого белого света, до той самой поры, как нужно было вставать.

4

– А они ничего не видели, совершенно ничего? – спросила Евгения.

– Совершенно, – сказал я измученно. – Что ты меня все пытаешь… Совершенно ничего. И ты бы ничего не увидела. Вот только перед твоим приходом он вон там сидел, – я махнул рукой в сторону телевизора, – на корточках…

Сегодня я не выдержал и все ей рассказал. Последнюю неделю галлюцинации были у меня почти ежедневно – я уже не спал несколько ночей подряд и вот уже три дня не ездил в институт, вообще никуда не выходил из дому и, кажется, не ел.

– У тебя ужасный вид, – потерянно сказала Евгения, с опаской косясь в сторону телевизора. – А мо-жет… может, у тебя запой? – словно бы с надеждой спросила она.

Я уже смотрел на себя в зеркало в коридоре, у меня и в самом деле был вид запойного пьяницы: воспаленные красные глаза, недельная неопрятная щетина, отвисшая от постоянного лихорадочного возбуждения челюсть…

– Тебе нужно к врачу, – сказала Евгения. – Я тебя завтра сама провожу. Ничего в этом ужасного, – поторопилась она предупредить возможное мое возражение. – Тысячи людей пользуются этими врачами, ничего ужасного и страшного. Надо так надо.

Но я и не думал ни возражать, ни сопротивляться.

Совершенно уже был я измочален всем этим.

* * *

– Так, а вот скажите-ка, – сказал врач, – вот вы идете, и трещина на асфальте, и бывает у вас такое: если вы на нее наступите, вы провалитесь, будто это на льду трещина?

Он был тугощек, брыласт, подзаплывший нездоровым жирком высокий брюнет, переваливший, видимо, уже за сорок, так что жизнь, считай, определилась теперь до конца, и его карие, ясно-влажные глаза смотрели на меня участливо, проницательно и понимающе.

– Да нет, – сказал я, – не бывает.

– Вы можете наступить на нее или переступить, в общем, как придется шаг, да?

– Ну да.

– Ага. Хорошо… А вот скажите, вы не считаете, нет? Окна домов, ступеньки, деревья… Не для чего-нибудь, а просто так. Едете, скажем, вот с работы в своем автобусе, сидите у окна и считаете.

– Считаю, – сказал я.

– И давно это у вас, не заметили?

– С детства.

– С раннего детства, не помните?

– Да, в общем… – попытался я припомнить, когда же, в каком же это возрасте начал я считать деревья, окна, ступеньки, по которым иду. – Может, и с рождения, не знаю.

– Ну, родившись, вы не умели считать, – посмеялся врач снисходительно и показывая в то же время, что оценил шутку, хотя я и не шутил, не до шуток мне было. – А как вы относитесь к своим близким!

– Каким близким?

– Ну, к матери, отцу, братьям, сестрам, жене…

– Я не женат. Мать с отцом похоронил уже, а я у них один был, я ведь говорил.

– Да-да, – оправдываясь, согласно покачал он головой. – А почему вы не женитесь? И не были ведь женаты? В вашем-то возрасте – тридцать пять уже все-таки. Вы боитесь, может быть? Вы вообще легко раздражаетесь, настраиваетесь против людей, с которыми вам приходится делать что-то вместе, жить – в командировке, скажем, – вам кажется, что вас обижают, ущемляют ваши права?

– Бывает, конечно, – пробормотал я.

– Да, да. – понимающе покивал он. – А не женились почему? Боитесь? Жизни с другим человеком, изменения обстановки, да? Или нет?

Я сидел в его тесном, казенно и бедно обставленном, как казарма. кабинете, не располагающем ни к какой задушевной беседе, уже около часа. О чем, о чем он меня только не спрашивал. Толком на все вопросы невозможно было бы и ответить. Почему вот не женился, скажем. Ну да, боюсь, конечно. Судьбе, небу, богу – кому? не знаю – было угодно, чтобы я взялся шесть лет назад, ухватился за коротенькую ниточку одной из миллионов свернувшихся клубочками тайн нашего бытия. потянул – и оборвал, и снова бы нашел крохотный кончик спрятавшейся ниточки и снова потянул… так этой неизвестной мне, могущественной силе было угодно, чтобы это был я, я именно, я, и я уже не волен распоряжаться собой, я не себе принадлежу, ей – этой силе, и она могущественнее всего остального, она не отпустит меня от себя никуда, потому что она выбрала именно меня, чтобы. я осуществил то положенное, нужное ей… но как это все объяснить? Вот так, просто, в двух словах, не объяснишь, а начнешь долго и сложно – бред выйдет, самый настоящий.

– Женщина у вас какая-то постоянная есть? – напомнил мне о своем вопросе врач. – Или у вас случайные связи?

– Есть, – сказал я с неохотой.

– Это положительный фактор. – Он ободряюще улыбнулся мне своими ясно-влажными глазами. – Может быть, вам даже хорошо и сойтись было бы. Подумайте. Посмотрите. А пока мы вас будем лечить. Будете таблетки принимать, амбулаторно пока. Вы сами пришли, значит, понимаеге всю опасность…

Я перебил его. ужасаясь тому, что говорю это о себе, и боясь его ответа:

– Вы думаете… что же я, в самом деле… с ума сошел?

– Да ну, ну вы же интеллигентный человек, – широко и светло улыбнулся он. – Это народное выражение, оно совершенно неприемлемо. У вас расстройство… некоторое расстройство, все может быть хорошо, если вы будете правильно выполнять назначения.

Назад Дальше