- Кто понравится, тот и будет. Отвернись.
Яка смущенно отвернулся к печке, вздохнул.
- Счастливая мать, померла вовремя.
- Не вздыхай, не притворяйся - "счастье" это дал ей ты. Надо было жить по-людски.
- А ты знаешь, как по-людски-то живут?
- Знаю: не мешают другим. Можешь поворачиваться.
Яка хотел сказать, что нынче он похоронил Сокола, но когда повернулся и увидел нарядную дочь, передумал. Она была уже не с ним, а с каким-то Кимом, для которого подвела брови и накрасила губы. И глаза ее блестели не для отца, и модный голубой плащ был надет не для него, и лаковые туфли.
- Спокойной ночи! - Зоя вскочила на порог, поднялась на носки, чмокнула отца в небритую щеку и пропала.
Вот так. И ложись ты теперь, Яка, на печь и дожидайся нового утра, следующего дня дожидайся - жить-то надо, А как ты станешь жить, чем?
II
Чернов шел освещенной улицей села и мурлыкал песенку про бригантину, которая подымает паруса и плывет невесть куда и зачем. Борис Иваныч как вернулся со службы, так и талдычит эту песню в будни и в праздники. Собирается уехать в город, стервец, землю бросить, и бригантиной этой заслоняется.
На улице давно улеглась пыль после стада, воздух был чистый, прохладный, со стороны залива тянул свежий ветерок. Чернов расстегнул новый плащ, чтобы вольготней дышалось, и шел, стуча сапогами, по дощатому тротуару вниз, к заливу, где располагалась совхозная ферма. Он потихоньку мурлыкал одни и те же слова про незнакомую бригантину, о которой тоскует его меньшак Борис Иваныч. Не уезжать ему, а жениться пора, вот он, охламон, и тоскует. Зоя у Яки будто молодая кобылица скачет, красоты писаной девка и порода крепкая, так не бригантину, а ее в доме надо слышать. И строгая, видать, Яка растерялся даже, когда она пришла. Чудно как-то растерялся, будто виноватый перед ней.; А песня ничего, жалостная. Вроде бы пароход уходит, а ты остаешься, и трудно тебе оставаться, душа ноет, следом просится, на ту бригантину. Когда выпьешь немного или взгрустнется, больно хорошо ее петь, хоть и неловко на старости лет. Совсем недавно другие песни были, громкие, боевые. "По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед, чтобы с бою взять Приморье - белой армии оплот". Смелая песня. Или вот такая еще: "Мы с железным конем все поля обойдем, соберем и посеем и вспашем. Наша поступь тверда, и врагу никогда не гулять по республикам нашим!" Тоже смелая. И сеяли и пахали дружно, а вот насчет "никогда" - тут, конечно, другое, тут беда. С кем беды не бывает.
Яка злобствует, ничего не признает, а ведь много хорошего мы сделали. То есть не то чтобы хорошее одно, всякое было, мы не ангелы, но старой жизни нет, всю наново переделали. Может, и не так складно, как в песнях, но переделали же!
Прежде я пахал один на своей Карюхе или супрягом с Якой - значит, двое. Понятно, сил не жалели, за своей землей глядели строже, не то, что сейчас, но уверенности не было. Случись недород, а у тебя семья, дети… Что делать? А ничего не сделаешь, никто не поможет, каждый для себя живет. Продашь Карюху, продашь коровенку, а сам в батраки либо с сумой по миру. А если ударит такая засуха, как в двадцать первом году, то мужику совсем хана. Голод придет, мор. По всей Волге тогда стон стоял: деревни малые вымирали начисто, в селах опустело больше половины домов - заброшенные стояли, даже окна не заколочены. А кладбища сделались как новые: белеют свежие кресты, вспухли черные холмики могил, ни травы на них, ни кустика.
Не-ет, как ни ругайся, как ни злобствуй, а в колхозе умереть не дадут. Плохо доводилось, трудно, из куля в рогожку перевертывались, а были живы. Тут свидетелей не надо, все знают. А вот про то время, когда хорошо жили, свидетелей осталось меньше. Но тоже найдутся: Яке, правда, не довелось, жалко, а Чернов не забыл, как перед войной жили колхозники. Правда, не жили еще, а только начинали жить, но ведь начинали же! Бабы на ток идут - поют, домой возвращаются - опять с песней. И мужики будто господа стали: в сапогах все ходят, в ботинках, про лапти в сенокос только вспоминали, а трактористы комбайнеры в спецовку облачатся, очки от пыли наденут, и разговор у всех новый: "В нашей бригаде… Наш колхоз… Ме-Тэ-еС…"
Вот если бы Яка это видел, на себе испытал. Положим, и он там не прохлаждался, но все же работа у земли - другое.
И вот - артель. Положим, трудно шло первые годы, несвычно, притерпеться надо было, перемочь себя. Ведь сразу ничто не делается, на все нужно время. А колхозы сделали сразу и собрали туда всех - добрый хозяин, худой ли, умный или голова только для шапки. Без разбору.
В Хмелевке и прежде, при царе, артели были: плотников, рыбаков, грузчиков на пристани. Вот и в колхозную артель надо бы людей подбирать из желающих, и артель росла бы исподволь, не сразу. Если так, то она быстро вырастет с Помощью государства, и жить там станут по совести: люди сами выбрали эту жизнь, а если выбрали сами, стало быть, поверили, жаловаться не на кого, и они душу в нее вложат и отдадут своей артели все, что у них есть.
А получилось немного не так. Щербинин с Баховеем хоть и свои люди, не городские, а действовали круто, гнали план по коллективизации, и оба по красной шелковой рубашке заработали - премию. Андрей, правда, наганом не махал, но агитировать тоже долго не любил, к мировой революции торопился. А мужику и после своей революции дел хватало. Опять же лошаденок было жалко, плугов и борон, у некоторых косилки имелись, лобогрейки. А у других ничего не было, голые пришли, как Шатуновы и Хромкины, и равными стали. Обидно такое-то равенство. Ведь Советской власти, слава богу, двенадцать лет минуло, а они и за эти годы ничего не нажили.
Только все обиды проходят, особенно когда видишь, что назад возвращаться несподручно. К тому же и вера в новую артель стала крепнуть, власти глядели за ней как за малым дитем, помогали: на посевную трактора со всей техникой из МТС приходят, в жнитво комбайны и грузовики - хлеб возить. И всякий самый последний мужичонка утвердился, что в колхозной артели работать и гулять веселее, беда тоже на людях тебя не задавит, а случится - задавит, так, по пословице, на миру и смерть красна.
Чернов поверил в колхоз и обиды забыл - и на Межова со Щербининым, и на Баховея с Балагуровым. Как не поверить в колхоз, когда в тридцать восьмом году по полпуда на трудодень дали, а Чернов со своей Марфой выработал семьсот с лишним трудодней - триста шестьдесят пудов чистого хлебца он получил, два трехтонных грузовика отборного зерна!
Положим, до колхозов, когда Чернов не отставал от Яки и тоже сладил крепкое хозяйство, доходу он выгонял больше, но ведь и работал он не вдвоем с Марфой, а всех братьев - царство им небесное! - запряг, просвета не видел, хребет у него трещал, вспомнить страшно. И никогда не пела его Марфа, идучи на свой загон, хоть и молодая тогда была. И красавица Дарья у Яки не пела, это уж точно. А какая ведь певунья была девкой, на всю Хмелевку голос ее слышался!
Чернов вспомнил весну двадцатого года, когда он возвратился с гражданской, вспомнил зеленую долину старой Хмелевки, затопленную теперь волжским морем, и увидел себя рядом с Якой - оба молодые, веселые, в кавалерийских длинных шинелях, идут они главной улицей, а навстречу им девки с песней.
Была троица, престольный праздник, село гуляло, и их, красных бойцов, зазывали почти в каждый дом. Они заходили, пока не услышали песню:
Летят утки, летят утки
Да два гуся.
Кого люблю, кого люблю,
Не-е до-ожду-уся!
Голос Дарьи, чистый, сильный, летел выше других голосов и будто на крыльях нес всю песню. Казалось, не девка - царевна из сказки залетела сюда и вот печалится, тоскует, милого дружка-царевича дожидается.
И они не ошиблись, когда увидели Дарью - красавица! Вот если сейчас Зою так одеть, в точности будет Дарья. Когда в Красную Армию уходили, длинноногой замарашкой была, и вот за два года с небольшим распустилась как цветок. Статной стала, русая коса перекинута на грудь и спускается много ниже пояса, глаза широкие, синие. А рядом лебедью выступает Марфа. Не дурнушку царевна взяла себе в подруги - княгиню. Значит, смелая, уверена в своей красоте.
Да, и Марфа… Какой же пригожей тогда была Марфа! Она показалась Чернову милее Дарьи, потому что красота ее была без лишнего блеска, спокойная, надольше хватит. И в самом деле хватило надолго, хотя Дарью тоже винить нельзя. Останься она дома, тоже была бы жива, а там, на Севере, им крутенько пришлось, да и Яка мужик норовистый, с ним не раздобреешь.
Положим, от Марфы сейчас тоже немного осталось - сухая старушка с казенными зубами, и не песни, а молитвы поет.
Чернов вспомнил Щербинина, за которым они с Якой не раз бросались в атаку на беляков, и поежился под новым плащом: нынешний Щербинин, седой одноглазый старик, худой и сутулый, напомнил Марфу.
Жалко. Всех жалко. Кто так, кто этак, кто своей смертью - все равно жалко.
- Стой, кто идет?! - послышался дурашливый голос от забора пекарни.
Чернов вздрогнул от неожиданности, остановился, вглядываясь в тень у забора. Какой-нибудь парень подвыпил и орет, куражится. Ну так и есть, вон его как мотает по улице, бедолагу.
Через улицу, опустив голову и напряженно глядя под ноги, двигалась качающаяся фигура.
Нет, не парень, а вроде сам Веткин, колхозный председатель. Вечно вниз глядит, будто ищет чего. Минером всю войну был, привык, должно быть.
- Иван Кирилыч? - удивился Веткин, хватаясь руками за столб, возле которого встал на свету Чернов. - Ах, это Иван Кирилыч, прости, что спутал! - Он оттолкнулся от столба, расставил длинные ноги пошире и стал застегивать серый замызганный плащ с темными пятнами мазута. Сто лет, поди, этому плащу, довоенного выпуска, а все носит.
Веткин утвердился на ногах ненадежно, его пошатывало, руки шарили по плащу, не находя пуговиц.
- Ладно, - сказал он, опуская длинные руки. - Не застегивается, и не надо. Ты поймешь и простишь. Простишь ведь, а?
- Со всяким бывает, - сказал Чернов выжидательно.
- Молодец! - сказал Веткин. - Я знал, что ты поймешь и простишь, ты добрый. Добрый га, а?
- Не злой, - сказал Чернов.
- Добрый. - Веткин придержался рукой за столб и перестал покачиваться. - А скажи мне, добрый челаэк, зачем ты за меня голосовал? Ты меня любишь, да?
- Ты не девка, - сказал Чернов, думая, как бы скорей от него отвязаться. Дежурная свинарка, поди, ругается, а тут стой, слушай пьяного. - Любовь здесь ни при чем, товарищ Веткин.
- Та-аварищ! Зачем же ты меня выбирал, если я "таварищ" и ты меня не любишь? - Веткин распахнул плащ, на груди вспыхнула, качаясь, желтая звездочка. - Смотри: перед тобой председатель родного, но брошенного тобой колхоза, твой избранник, бывший начальник и слуга товарищ Веткин! И ты знал, что он пьяница и никакой не председатель, а бывший инженер, бывший подрывник и минер, гвардии лейтенант, тоже бывший.
- Понятно, - вздохнул Чернов. Хуже нет говорить с начальством, когда оно не в себе. А когда оно в себе, бог знает.
- Ничего тебе не понятно! Добрый ты слишком, хитрый: всех вроде понимаешь и на всех тебе наплевать. Ты думаешь, выбрал меня и райкому услугу оказал, а мне доверие, да?
- Эдак, - натянуто улыбнулся Чернов. - Как же еще?
- Не "эдак", а так точно, товарищ лейтенант, понял? Пропью я твой колхоз, развалю вконец и пропью. Ты его бросил, а я пропью. Эх, Иван Кирилыч!.. - Веткин застонал и, обняв столб обеими руками, заплакал.
Пьяницы, они завсегда так: ругаются, ругаются, а потом в слезы. Что тут делать? Домой его вести - далеко, больше версты будет, бросить - как-то неловко. Тут люди ходят, молодежь, колхозники. А председатель - пьяный.
- Товарищ Веткин, пойдем домой, не плачь.
- Жалко стало, да? - Веткин оттолкнулся от столба, вытянулся по-военному. - Шагом марш на пост, слышишь! Добрый челаэк…
Чернов махнул рукой и пошел дальше.
Чего только вино с людьми не вытворяет. Трезвый, он мухи не обидит, а напился, и на тебе, любуйтесь - все высказал. Положим, говорил он с понятием, а что у пьяного на языке, у трезвого на уме, да только если каждый день пить, где тут ум и когда ему думать. "Пропью твой колхоз, развалю вконец и пропью". Не пропьет он, нитки чужой не возьмет, а вот развалить, тут, конечно, другое…
А все война проклятая. Порушила весь порядок, а восстановить его не просто. После войны каких только председателей тут не было и столько их перебывало, что и счет потеряли. Полгода-год пройдет, снимают, голосуй за нового, чаще городского, с завода или фабрики. А свои мужики убегали в те же города.
Теперь вот штаны малость поправили - море. Крику много было, а разобраться не удосужились. Заливные луга где? На дне моря. И лучшие пойменные земли там же.
Яка мужик пристальный, его громким словом не собьешь. Положим, тут не только громкое слово - гидростанцию такую отгрохали, что до самой Москвы ток идет, Хмелевка тоже изменилась, привыкнуть - к ней надо, обжить. Яка прежнее село жалеет, а ведь тогда в Хмелевке столько простора и света не было. Уютно было, конечно, зелено, а простору никакого. Правда, много за этот простор заплачено, да ведь по товару и цена, понимать надо.
На улице было светло, как днем. У домов на столбах лампочки под круглыми абажурами, из окон - свет яркий на дорогу, идти хорошо, приятно. Впереди мерцает красными глазами бакенов море, видны огни пристани, мигающие искорки береговых маяков. А недалеко отсюда, на берегу - совхозная ферма. Тоже в огнях.
Все вроде бы есть, работай только, а дело не идет. Веткин правду ищет, и Яка ищет, и Чернов тоже - все ищут и других виноватят. А их, правд-то, много. Вот деньги, к примеру, взять: рубль - деньги, гривенник - деньги, копейка - тоже деньги. Так и правды: одна копеечная, другая рублевая, а третья на всю сотню потянет.
Чернов прошел на калду, закрыл за собой ворота.
В сторожке кто-то был, кроме дежурной свинарки. Чернов проверил, застегнут ли плащ, поправил шапку и отворил дверь. За дощатым скобленым столом сидели молодой директор Межов и дежурная свинарка Пелагея Шатунова. - Что я с ним поделаю, и так уж измаялась, - говорила Пелагея скорбно. - Мужик всю жисть на Волге, к хозяйству не приучен, ему лодка была бы да удочки.
- Да сети, - добавил Межов, глянув мельком на Чернова.
- И сетки есть, - вздохнула Пелагея. - Он ведь не мальчишка, а его мальчишкой сделали. Витька тоже уезжать собрался, дома не ночует. Вот приду с фермы, его искать побегу.
- Я в магазине его видал недавно, - сказал Чернов, топчась у порога. Он боялся опоздать и вот прямо на директора нарвался - стыдобище!
- Не пьяный? - спросила Пелагея.
- Выпимши, - потупившись, сказал Чернов, стыдясь за себя.
- Ну так извиняйте, Сергей Николаич, побегу.
Пелагея торопливо повязала распущенный платок, накинула поверх халата стеганую фуфайку и, подхватив пустое ведро, исчезла.
- Что же не здороваешься? - спросил Межов. - Сегодня, кажется, не виделись.
- Не хотел встревать в разговор, - схитрил Чернов. - Здравствуй, Сергей Николаич.
- Здравствуй. Да ты садись, не гость вроде.
Чернову не хотелось проходить вперед и садиться, запах может услышать, но опять же и не сесть нельзя, когда такой человек приглашает. Значит, дело есть. Межов бесполезности не любит, зря ничего не предложит. Как его отец когда-то.
- Вот к дружку заходил… - Чернов примостился на табуретке, перед столом, где только что сидела Пелагея, табуретка тёплая еще, поглядел на Межова и тут же опустил глаза. - Яка… Мытарин Яков, то есть, дружок мой… Ну вот и… - Чернов хотел сказать, что выпили, но не отважился и развел руками.
- Ну, ну?
- Горе у него. - Чернов снисходительно улыбнулся малости горя. - Собаку застрелил, а жалко, сумлевается. - Он поднял голову, поглядел на Межова. Нет, лицо внимательное, взгляд нестрогий, без насмешливости: говори, мол, не стесняйся. - Собака та, Соколом звать, хорошая собака была, смелая, а вот сплоховала. На волчье логово, вишь, они вышли, - Яка-то ведь зверобой, ничего не боится, - а тут шасть им навстречу волчица, Сокол-то и задумался. Волчица молодая, на собаку больше похожа и повадки собачьи, вот и провела пса. Только я думаю, не вправду ли она собакой была. В третьем годе на пчельнике пропала сучка от овчарки, левое ухо мечено, вот одичала, положим, и того…
Чернов хотел загладить вину за опоздание и выпивку в рабочее время и оттого говорил торопливо, сам стыдясь своей торопливости и робости. Межов хоть и директор, в академии учился, а мальчишка рядом с ним, тридцати еще нет. Когда он родился, Чернов уж наработался, навоевался вместе с отцом Межова, и робеть тут нечего, но опять же не след старостью вину свою прикрывать, пример плохой подавать для молодых.
- Знаешь, а это ведь вполне могло быть, - сказал Межов с интересом. - Я слышал о нескольких случаях одичания, в журналах читал.
Надо было ему подождать, не торопиться, тем более с убийством.
- Вот и я так думаю, - сказал Чернов. - Плохо ему, тоскует мужик, злобствует.
- Слышал, - сказал Межов хмурясь.
Он все слышит и все замечает. Перед таким и оробеешь, если ты совестливый. Надо ему рассказать о разговоре с Якой и о встрече с Веткиным.
- Ты извиняй, если чего не так, Сергей Николаич, а только непорядок у нас, - решился Чернов. - Хозяевать так нельзя больше и жить нельзя, трудно.
И Чернов выложил все, о чем тревожился последнее время, о чем думал сегодня, идя на ферму. Даже о Борисе Иваныче своем рассказал и его песне про бригантину.
Межов слушал его, подперев кулаком тяжелую голову, изредка переспрашивал, раза два взглянул мельком на часы. Потом, когда Чернов кончил, расправил плечи, вздохнул, потянулся широко, с улыбкой: извини, мол, устал я.
- Добро, - сказал он, с веселой ласковостью глядя на Чернова. - Правильно, Иван Кириллович. Мы тоже сегодня об этом говорили в райкоме, не знаю, выйдет ли толк. Как считаешь?
- Говорить у нас умеют, - уклонился Чернов. - Ты не передумал насчет стройки?
- Не передумал, - сказал Межов. - Одна бригада завтра начнет утятник у Выселок, другую надо бы организовать. Не возьмешься ли?
- А чего не взяться, плотницкое дело знакомое.
- Значит, по рукам? - Межов улыбнулся. - Ну и слава богу!
Широко он улыбался, уверенно. Да и все-то в нем было широкое, основательное: плечи, лицо, лоб, глаза, рот - все просторное, мужское. Вылитый Николай.
- А за нонешнюю промашку ты меня извиняй, Сергей Николаич, - сказал Чернов, провожая директора на улицу.
- Ничего, - сказал Межов. - Не засни толь-, ко, Пелагея говорила, опорос ожидается.
- Что ты, чай, не маленький.
- Доброй ночи.
- До свиданья.
Межов пошел мимо свинарника к воротам, - в свете фонарей чётко была видна его квадратная фигура - у ворот остановился, потом отошел назад, разбежался и, коснувшись рукой верхней жерди, перемахнул, как лось, калду.
Вот что значит молодость, и не подумаешь про такого. Чернов, улыбнувшись, покачал головой и вздохнул. Бывало, он тоже взбрыкивал не хуже, но - бывало. Эх, жизнь, жизнь! Радуешься тебе, надеешься на лучшее, а ты из человека незаметно развалину делаешь. За что ты его мордуешь?