23
– Эдак, эдак, – говорил между тем Кузьма Андреевич. – Значит, взяла его без театров тоска…
Чтобы подчеркнуть свою полную незаинтересованность, он ковырял пальцем смолистый сучок в стене.
– Ты, Устя, молчи покеда.
– Как же так?
Голос ее, в котором явственно слышалась женская обида, вот-вот обломится.
– Молчи, – повторил Кузьма Андреевич тоном значительным, но неопределенным.
Можно было подумать, что он знает способ оставить доктора в деревне. Устинья так и поняла его слова, обещала молчать. Ему было неловко смотреть в ее глаза, просветленные надеждой.
Председателя нашел он в правлении и попросил немедленно – завтра или послезавтра – выдать весь причитающийся хлеб и картошку. И в председательские глаза ему было неловко смотреть.
В полдень он вторично явился в амбулаторию вместе со своей старухой. Они освободили пристройку. Березовые дрова, запасенные еще кулаком Хрулиным, были сухими до звонкости и, падая на землю, подпрыгивали.
– Полезем на подлавку, – сказал Кузьма Андреевич.
Старуха робела на лестнице, подолгу нашаривала ногой ступеньки.
– Ох, Кузьма!..
На подлавке пахло птичьим пометом, было темно, и только близ слухового окна, куда проходил рассеянный свет, бледно проступали балки, затканные паутиной, и угол какого-то продавленного ящика. Летучая мышь шарахнулась над головой Кузьмы Андреевича и, ослепленная солнцем, пошла чертить углы и зигзаги в ясном холодном небе.
Кузьма Андреевич шел ощупью. Паутина назойливо липла к его лицу. Должно быть, паутина и была виновата в том, что им овладело чувство безотчетной тяжести и тревоги.
Приглядевшись, они со старухой взялись за работу. Сгаруха веником собирала мусор, а Кузьма Андреевич швырял его через слуховое окно на крышу. Слежавшийся мусор падал на железо с хрустким шорохом, клубилась пыль, подхватываемая ветром, – казалось, дом горит.
– Уедет… заболеешь… да и помрешь, – тихонько всхлипывая, сказала старуха.
Кузьма Андреевич рассердился, что она проникла в его сокровенные мысли.
– Мети знай!
Окончив работу, он застелил подлавку соломой и дерюгами и спустился по лестнице вслед за старухой. Доктор чистил на крыльце щеткой свой пиджак. Кузьма Андреевич хотел было подойти, поговорить, но сегодня доктор был неприятен ему. Кузьма Андреевич знал, что должен радоваться его отъезду, которого ждал все лето, но радость заглушалась чувством большой обиды на то, что городские ученые люди так пренебрегают мужиками. Весной, провожая фельдшера, Кузьма Андреевич уже испытал однажды такое чувство, сегодня было оно во много раз сильнее, потому что Кузьма Андреевич научился уважать себя, а доктор уезжал как-то нехорошо, выказывая полное безразличие к здоровью и Кузьмы Андреевича и остальных колхозных мужиков.
Кузьма Андреевич прошел мимо доктора, пытаясь думать о печке, которую необходимо поставить в бывшей приемной на тот случай, если отдадут не весь дом, а только половину.
– Заболеешь и помрешь, – повторила старуха, нагоняя его.
Он крикнул:
– Молчи!
Перед ним блестел под осенним солнцем холодный пруд. Кузьма Андреевич остановился под ветлами. Чтобы отогнать лишние, неприятные мысли, он стал считать, сколько приходится ему хлеба на четыреста семьдесят трудодней. Он считал сначала пудами, а потом мешками: желто льется гладкое прохладное зерно, лязгают весы, крепятся и кряхтят подводы, лошади тянут их, широко расставляя задние ноги. С веселым гулом ходят на мельнице жернова, посвистывает тонкой струйкой мука – белый пшеничный размол, теплый, мягкий и чуть припахивающий паленым.
Кузьма Андреевич пошел по берегу. Пустота была перед ним – синяя, холодная вода и голые деревья. "Дерево, – подумал он, – без разума и без души, а дольше человека, живет! Нет справедливости в таком законе!.."
24
Вечером доктор пошел прогуляться. Огороды были сплошь взрытыми, не успели убрать только свеклу – она поднимала чугунно-литую ботву.
Кирилл суетился около своей избенки, готовился к зиме, законопачивал щели. Заметив доктора, быстро нырнул в низенькую дверь. Доктор вошел следом. Знахарь сидел на обычном месте – под образами, дрожала над его желтым– черепом красная капля лампады.
– Ты напрасно стараешься, – сказал доктор. – Зимовать тебе здесь не придется.
– А ты садись, золотой, – певуче перебил его знахарь. – Ты садись, чего ж говорить стоя. Чай, не ярманка.
Был он весь умиротворенный и благостный, похожий на изображение Серафима Саровского.
– Послезавтра я отправляю с почтарем заявление в милицию, – сказал доктор.
В маленькое окошко падал солнечный луч, пахло сухой полынью, ладаном.
– Я все молюсь… все молюсь, – невпопад ответил Кирилл. – Куды ж мне деваться теперь, золотой?
– Сам виноват.
– По-божескому… – начал Кирилл.
Доктор захлопнул дверь.
В оголенных полях сторожа дружелюбно кликали доктора, просили закурить. Падала роса, через брезентовые сапоги доктор чувствовал холодную влажность травы. Раздумывая о Москве, он незаметно ушел далеко. Прямая, гладкая река напомнила серым и тусклым блеском Ленинградское шоссе, и доктору до боли захотелось услышать автомобильную сирену. Было тихо. Где-то в страшной высоте, под самыми звездами, тонко и напряженно высвистывали утки – летели на юг. Верхушки стогов высились на том берегу, над белесым туманом. И доктору вдруг показалось, что когда-то он видел уже все это: и холодную реку, и выгнутый месяц, и стога, похожие на татарские шапки..
25
В это время шло заседание правления. Председатель заканчивал доклад об итогах уборочной и распределении урожая по трудодням.
Кузьма Андреевич сидел в тени, спиной к двери, и притворялся, что внимательно слушает. Тревожные и неприятные мысли, томившие его днем, не исчезли.
– Переходим к следующему вопросу, – сказал председатель, и в его руках появилась тетрадь в клеенчатой обложке.
– Это план, – пояснил председатель. – План колхозной жизни. Сочинял я его цельные полгода, а нынче хочу посоветоваться. Как мы должны идти к зажиточной жизни, то первое дело нам без электричества невозможно. Магистраль от нас за двенадцать километров, значит столбов…
Он развернул тетрадку. Он читал, бережно листая слипшиеся страницы. Окно обрывалось в черную бездну, и председателю не хотелось верить, что, перегнувшись через подоконник, он может ощупать сырую землю, ветхую завалинку и жгучую жесткую крапиву. И легко вообразить, что сидит он, Гаврила Степанович, с правленцами в новом доме, на втором этаже; сидит он и переговаривается с Москвой по телефону. Заседали всю ночь – рассвет, и бледно проступает в тумане колхоз. Он виден из окна целиком – большой, упирающийся в самую реку, устроенный точь-в-точь по записям в клеенчатой тетрадке. Столбы сжимают фарфоровыми кулаками провода и несут их далеко с пригорка в сырую низину, за двенадцать километров, к магистрали, а в самом колхозе провода расходятся к новой школе, больнице, свинарникам, коровникам, конюшням, амбарам, теплицам, инкубатору, мельнице, маслобойке и мужицким избам; все это белое, чистое, оштукатуренное снаружи, чтобы не схватило пожаром. В березовой роще – аллеи, скамейки, таблички; парни и девки ходят в рощу крутить любовь, а ребятишки – пить березовый сок, за что и бывают нещадно секомы ремнем или прутом, потому что родителей штрафуют согласно приказу за порчу стволов. И строится в березовой роще (председатель все-таки не смеет подумать, что уже готов, – только строится) театр, где будут спектакли и кино. Посреди всего этого великолепия, белого, чистого и просторного, обозначенного вывесками, ходит он, Гаврила Степанович, в городском пиджаке, в соломенной шляпе с черной лентой, в желтых полуботинках и объясняет приезжим экскурсиям новую жизнь.
Так думал председатель, читая свой план. Он взглянул на Кузьму Андреевича и осекся. Как хорошо он знал эти поджатые губы, ушедшие вглубь матовые, без блеска, глаза; и весь-то мужик сидит в такие минуты непронимаемый и бесчувственный, как идол, и на его широкой груди не шелохнется седеющая борода.
Председатель бросил тетрадь на стол. Правленцы молчали. Председателю хотелось крикнуть: "Да неужто все время канатами вас, идолов, с одной ступеньки на другую тащить!" Он остановился перед Кузьмой Андреевичем.
– Не ндравится? Испугался?..
– Чего ж пугаться? – возразил Кузьма Андреевич, обиженный председательским тоном. – Пугаться нам нечего. План твой – дело хорошее. Строиться нам так и так не миновать, с этим планом выйдет дешевле…
– Начало опять же есть, – подхватил, обрадовался председатель. – Силосная башня – раз! – Он загнул палец. – Коровник! Амбулатория! Товарищи правленцы!..
Кузьма Андреевич нырнул в тень. Собственные слова он понял как лживые и лицемерные.
– Начинать нужно с электричеством в этом году, – громко сказал он.
Правленцы молчали.
В сенях послышался шум, потом голос Тимофея: "Тише вы, обцарапаете!" Кузьма Андреевич высунулся в сени посмотреть и отступил, изумленный, пропуская Тимофея и двух его старших сыновей. Ребятишки несли какую-то длинную доску, скрепленную поперечинами. В комнате запахло сырой краской. Серьезный и торжественный, Тимофей перевернул доску. По бледно-голубому фону красовалась ярко-зеленая надпись:
ПРАВЛЕНИЕ КОЛХОЗА ВЛАСТЬ ТРУДА
– Как я на тяжелую работу не могу идтить, – сказал Тимофей, – и справку имею от доктора на цельный месяц, а днем я свободный, то сделал я вывеску.
Ему хотелось говорить убедительно. Он добавил:
– Масляная краска. Николаевская.
Помолчал и еще добавил, вздохнув:
– Бесплатно.
– Ну что ж, – сказал председатель. – Вывеска – тоже дело. Спасибо, Тимофей! Дурь-то, значит, выветрило из головы?
– Дурь! – торопливо ответил Тимофей. – Не отказываюсь, была дурь. Только городской доктор-профессор говорит, что эта дурь произошла от килы. Так прямо и сказал: "В твоей, – говорит, – голове от этой килы должна быть дурь. Гной на мозги бросился…" А нынче я прояснел.
Кузьма Андреевич потрогал вывеску пальцем.
– Отойди! – заорал Тимофей. – Не видишь – сырая! Лезут всякие…
Кузьма Андреевич опешил от такой дерзости, сам председатель никогда не кричал на него. Кузьма Андреевич нахмурился, готовя лодырю и нестоящему мужичонке Тимофею ответ, достойный лучшего ударника и члена правления. И не смог ответить, как будто Тимофей в самом деде имел право ему грубиянить.
– Нынче нам от этого плану податься некуда! – вдруг закричал он, опьяняя себя, бестолково размахивая руками. – Начало ему положено, верно, мужики!..
На полуслове он оборвал свою речь и подумал вслух:
– А доктор-то, Алексей Степанович, уезжать хочет.
Он нечаянно сказал это, хотел только подумать. Он испугался. Председатель требовательно смотрел на него.
– В Москву?
– В Москву, – ответил Кузьма Андреевич, и с этим коротким словом свалилась тяжесть, томившая его целый день.
Он прямо смотрел в председательские глаза. Потом грудью надвинулся на Тимофея.
– Ты с кем говоришь, а?.. Ты что орешь?..
Тимофей завял и молча отошел к двери.
Кузьма Андреевич, стыдясь сознаться, что намерения доктора были ему известны еще утром, сказал, что, выйдя на крыльцо, встретил Устинью, которая и сообщила ему об отъезде. Председатель огорченно выругался и начал составлять бумагу в райисполком. "Просим принять меры, – писал он, – как в колхозе без амбулатории жить невозможно…" Члены правления всполошились; Кузьма Андреевич облегченно и радостно торопил председателя, доказывая ему необходимость доставить бумагу в райисполком завтра же утром. Но это косвенное участие в задержании доктора не удовлетворяло его. Быстрым шагом он направился в амбулаторию.
– Ты кто есть – баба? – сурово сказал он Устинье. – Неужто удержать не можешь? А хвалилась!..
– Привязывать его, что ли! – закричала она.
– Эх!.. Вы, бабы, завсегда секрет имеете, как мужчинов к себе привязывать. А ты?.. Я да я, да лучше меня бабы нет. А самого свово главного бабского дела не можешь исполнить… Гаврила Степанович и то говорит…
Он не щадил ее женской гордости. Она прогнала его. Он пошел обратно в правление, где возбужденно спорили мужики; а Гаврила Степанович портил четвертый лист, сочиняя бумагу в райисполком.
26
Доктор вернулся поздно. Устинья встретила его приветливо. На ужин она приготовила молочную лапшу. Пряный густой пар оседал на холодных оконных стеклах. Устинья не пожалела сахара, а доктор не любил сладкого и, несмотря на ее настойчивые уговоры, съел всего одну тарелку.
Она собрала посуду, вытерла концом длинного расшитого полотенца стол. В дверях она задержалась дольше обычного, взгляд ее был зовущим.
Доктор накинул крючок и стал раздеваться Правый сапог, порванный над задником, застрял. Доктор рванул ногу, шов разошелся с шипением, сапог лежал на полу, распластанный как треска. Доктор швырнул его под скамейку, сапог стукнул глухо, точно пол был застелен войлоком.
Доктор потушил лампу. Необычайно холодной показалась ему простыня. Что-то звенящее, как большой комар, заныло в комнате. Тени сдвинулись в угол; казалось, что угла этого вовсе нет, а комната выходит прямо в ночь, в поле – ветреное, залитое ледяным лунным светом.
Доктор закрыл глаза. Тело его потеряло вес и плыло, тихо вращаясь. К горлу подкатился тугой комок. Холодный и липкий пот заливал лицо. Грудь раздувалась впустую, не забирая воздуха.
– Уж не заболел ли? – сказал доктор и не услышал своего, голоса. – Конечно, заболел. Вот некстати!
Бредовое забытье охватывало его, отчаянным усилием он заставил себя очнуться. "Скверно", – подумал он, встал и, пошатнувшись, схватился за стену. Он опустился мимо кровати, на пол. Сидя в одном белье на шершавых досках, он сделал усилие, чтобы прояснить сознание. Это удалось ему, правда, на полминуты, не больше.
Шею его растянуло вдруг резкой судорогой, опять подступила тошнота, он ощутил во рту медный вкус и понял, что отравился.
Он хотел подняться – и не смог. Он пополз. Очень ясно он вообразил нелепость своего большого тела, распластавшегося на полу. Царапая дверь, обламывая ногти, он кое-как дотянулся до крючка, откинул его. И то, что он увидел за дверью, показалось ему сначала наступлением нового бреда: Устинья стояла там, держась, за притолоку. Он протянул руку, Устинья склонилась к нему, горячие судороги шли по его телу. Он задыхался.
– Молока! Скорей!
Юбка выскользнула из его пальцев: скрипнул ноготь, проехавшись по грубой ткани. Пронзительно кричала Устинья. Откуда-то возник Кузьма Андреевич, он поил доктора молоком у открытого окна, доктор пил с жадностью, сейчас же извергая все обратно.
Гаснущим сознанием он уловил возбужденные слова Кузьмы Андреевича:
– Дура ты! Кто же тебе эдак-то приказывал?
Красные, зеленые круги вращались все быстрее и насмешливее. Кузьма Андреевич потащил доктора к постели.
…Ночью доктор с помощью Кузьмы Андреевича несколько раз подходил к окну пить молоко. Опасность уже миновала, сердце работало ровнее, дышалось легче. Но во рту еще чувствовался медный вкус.
27
Он проснулся и долго лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к сдержанному, мерному говору мужиков. Было уже поздно. Солнце стояло напротив окна и светило доктору прямо в лицо.
Он открыл глаза, приподнял с подушки тяжелую голову. Он увидел у своей постели председателя Гаврилу Степановича и все колхозное правление. Кузьма Андреевич сердито зашептал, и все вышли на цыпочках. Шапки остались в комнате. Доктор понял, что мужики вернутся.
– Лежи, лежи, – сказал Кузьма Андреевич. – Ай скушно? Хочешь, про старину скажу… Я ее, мил-человек, наскрозь помню. Пятерку заработал. Да-а-а… Места наши в старину были глухие да лесистые… Ничего мы не слышали, ничего не видели, а чтоб радиво – этого даже не понимали… Да-а… Приехали к нам, значит, из купцов из московских Флегонтов Маркел Авдеич…
Кузьма Андреевич приостановился, потом сказал нерешительно:
– А знаешь, мил-человек, ну ее к бесу, эту самую старину! Брюхо-то прошло?
Превозмогая слабость, доктор оделся и подошел к окну умываться. Кузьма Андреевич вылил все ведро на его круглую голову. Вода была холодная и густая, ветер обдувал мокрое лицо доктора. Он видел на рябиновом листке стрекозу, она покачивала длинным, с надломами туловищем, струящиеся крылья ее были едва отличимы от воздуха. Красноголовые муравьи тащили разбухшую от сырости спичку, белобрюхий паук поднимался на крышу, раскачиваясь и вбирая в себя блестящую нитку, словно была в паучьем животе заводная катушка. Петух горловым голосом разговаривал с курами, раскапывал навозную кучу, а оттуда столбом, как светлый дым, поднимались мошки, потревоженные в своем предзимнем сне. Оклевывая рябину, летали растянутыми стайками дрозды, – все было четким, прозрачным, и на всем лежал синеватый осенний холодок. Доктор подумал, что мог бы не увидеть ни сегодняшнего утра, ни стрекозы, ни муравья, ни рябины. Доктор вздохнул глубоко… еще глубже… и еще глубже, потом потянулся, полный желания ощутить каждый свой мускул, все свое тело на земле.
– Молочка? – спросил Кузьма Андреевич. – Ай чайку согреть?
– А где Устинья?
– С Гнедовым Силантием в район поехала. Кирилла в милицию повезли.
– Кирилла? – повторил доктор. – Садись и рассказывай, Кузьма Андреевич. Я ничего не могу понять.
– Да ведь чего ж сказывать, мил-человек… Сказывать тут нечего: хотел он тебя извести, этот самый Кирилл. Устинья-то, конечно, по дурости за приворотом полюбовным к нему пошла, по бабьей своей глупости…
Неслышно открылась дверь, и гуськом, по-одному, соблюдая старшинство, вошли правленцы.
Мужики сели на скамью. Гаврила Степанович поздравил доктора с благополучным выздоровлением.
– Спасибо, – ответил доктор и замолчал.
Тогда Гаврила Степанович начал держать речь.
Он приготовил ее заранее, он думал, что скажет гладко, но сбился с первых же слов.
– Ходатайствуем, – сказал он. – Все ходатайствуем…
От мужиков шел крепкий запах пота, лица были серьезны и хмуры.
– Никак невозможно уезжать от нас…
В голосе Гаврилы Степановича нарастала тревога. Он резко рванул свою сатиновую рубашку, оттянул ворот рубахи. Пониже ключицы синел глянцевитый шрам. Гаврила Степанович дышал тяжело, медлил говорить, боясь, что его повалит припадок.
– Ты вот грузчик, – наконец сказал он, растягивая слова. – Ты вот ученый. А я вот раненый. И на животе еще есть. И в ноге… Так ты, Алексей Степанов, за мою кровь учился! Мы к тебе с уважением, а ты приехал ровно на дачу – отдохнул да и обратно?
И тут всполошились мужики, загалдели, навалились на доктора, притиснули его к стене, каждый доказывал ему свое.
– Тише! – рявкнул Гаврила Степанович и выхватил из кармана клеенчатую тетрадку.
Он обрадовался, вспомнив о ней, она казалась ему неопровержимым доказательством. Он положил ее перед доктором, развернул.
– Ты смотри, амбулатория в нашем плане есть! Значит, весь ты наш план повалишь! Вот смотри – не вру, вот он, план!.. Вычеркни, ежели совести хватит! Ну, вычеркни!
Доктор поднял голову. Уши у него были красные.
– К чему столько шума? – сказал он. – Можно тихонько. А то, смотри-ка… весь пол затоптали…