- Тут - иное, Цхеладзе: это - не твое. Твое - это слишком мелко… Тут - страшный водоворот. Надвигается еще более ужасная страда, чем гражданская война, разруха, голод, блокада… Перед нами - враг скрытый, который бьет не винтовкой, а всеми прелестями и соблазнами капиталистического торгашества. В наших руках - вся система народного хозяйства. Это - много. Но выползает из утробы обыватель. Он начинает жиреть и перевоплощаться в разные формы. Он уже свивает себе гнездо и в наших рядах и надежно баррикадируется революционной фразой и всякими красными атрибутами большевистской доблести. Базар, кафе, витрины, сладкий кусок, уют, алкоголь… Люди после боевой обстановки срываются с цепи… Тут может быть и паника, и надрыв, и бунт… И не от усталости - нет; от здорового революционного протеста, от слишком развитого классового инстинкта, от боевой романтики. И тут как раз старые методы борьбы - уже на оружие. Враг - подлый, хитрый и неуловимый. Нужно выковать новые средства для новой стратегии. Тут простым возмущением и бунтом не возьмешь: это уже реакция и истерика. Тут надо перешерстить себя до нутра, перекалить, перековать в себе большевика для длительного осадного положения. Романтика бурных фронтов умерла. Теперь не нужно романтики: теперь нужны только спокойные, холодные, упрямые люди, с крепкими зубами, с бычьими мускулами и здоровыми нервами. Надо быть большевиком до конца, Цхеладзе. Успокойся, товарищ, и давай вместе подумаем над многими вопросами, которые требуют большой мозговой работы…
Цхеладзе напряженно слушал, и низкий лоб его морщился толстыми складками под наползающими вихрами. И силился осмыслить слова Жидкого, перемолоть их.
Он яростно рванул себя за мокрые вихры и закрутил головой.
- Н-ны-как нэ панымаю… Ты шьто трэбуху разводышь?.. У минэ душя простой и слава прастой… Скажи: зачем голову морочишь?.. Как ты минэ отвечаишь - страдал я, да? был зэлоный партизан, да? белогвардейцев бил, да? слово свое кровь свой рабочий имэю, да? А гдэ мая кровь, а?.. Сабаки скушали… Скажешь нэт, да? Совсэм чалавэк падлец пришел… Панымайшь?.. Ничего нэт… Шябашь!..
Он встал и быстро вышел из комнаты.
Жидкий долго прислушивался к шагам Цхеладзе и опять заходил по комнате, не переставая грызть ногти то на одной, то на другой руке.
…Не мог изжить того, что было. А было такое по внешнему ходу событий, что бывало и раньше. И в прошлом налетали товарищи из краевого бюро ЦК, и в прошлом была суровая критика работы окружного комитета. Это - естественно и необходимо. Неизменно, как раньше - сосредоточенное молчание и почтительная настороженность ответработников к холодному и официальному товарищу из краевого центра, и так же неизменно бездушно начинался ритуал заседания.
- Дорогие товарищи!..
Но то, что совершилось недавно под шаблонной формой делового приличия, было так неожиданно и больно!..
Пресловутое дело об ущемлении, О нем говорилось меньше всего… Каждое заседание в присутствии белобрысого интеллигента из краевого бюро было взрывами склоки между ним, Жидким (тут и Лухава), и Бадьиным. Уничтожающая критика белобрысым товарищем работы окружкома… Краевая КК… Намеки о переводе на низовую работу…
Простая тут склока или борьба разных сил? Товарищ из краевого бюро ЦК назвал это склокой, и все называют склокой. Так просто! И все по своим углам следят за исходом этой борьбы. Сплетничают. Сами разделяются на враждебные лагери…
Уйти из этой борьбы побежденным, когда знаешь, что правда за тобою, - это слишком тяжело; это нельзя допустить, потому что это - конец. Раз сорвался - будешь раздавлен. Борьба - до конца, неустанная, настойчивая, пристальная, где нужно пользоваться всяким оружием, где нужно использовать все промахи я слабые стороны противника. Бадьин бьет умело: он в совершенстве пользуется бюрократическим аппаратом, административным, опытом и собственным нюхом. Его надо ловить с другой стороны. Не всегда можно быть сильным, опираясь на живые массы. Массы - палка о двух концах: можно быть и вождем масс, а можно превратиться в жертву, в раба и демагога. Он, Жидкий, - близок массам, а Бадьин - над массами, оторван от масс. Но товарищ из краевого бюро ЦК все-таки ставил Жидкому в пример Бадьина. Этих слов не забыть никогда:
- Вы - еще сравнительно молодой член партии: у вас нет необходимой крепкой выдержки, нет отчетливого понимания момента, нет продуманного подхода к делу, и потому вы срываетесь на головотяпство. Товарищ Бадьин прошел огромную школу партийной и советской работы, и вы многому могли бы у него поучиться. Почему вы не сумели контактировать своих действий я дать правильный анализ объективной обстановки, а форсировали события, которые должны были принять другое направление и иные формы? Все это я говорю потому, что бюро ЦК все-таки ценит вас как способного работника и знает вашу преданность партии…
Все-таки… Этот белобрысый интеллигент взял на себя слишком ответственную роль, чтобы от имени партии быть его ментором. Все эти залетные орлы не так страшны и не так значительны, как они кажутся на местах.
Ясно одно: романтики нет… романтика умерла - она в прошлом. Торжественное революционное действо отошло в историю, и потрясающие гимны замолкли. Не действо, а - действие. Надо переключить себя на иные точки, чтобы уметь всякий факт сделать послушным и верным орудием в повседневной борьбе.
Он, Жидкий, знал, что делалось в комнате Шрамма, знал, почему комната Шрамма в коврах и мягкой мебели, знал, что Шрамм не видел мошенничества в райлесе, - знал это Жидкий, но не бил тревоги, чтобы не вносить дезорганизации в партийную работу, Он выжидал удобного случая, чтобы нанести быстрый и меткий удар. Романтики - нет; романтика - это вчера. А сегодня - холодная расчетливость.
Почему бы сегодня не разворошить всю грязь обывательских будней, которые скрывались за дверью комнаты Шрамма? Почему бы не раскопать всех ордеров на колбасу, окорока, консервы и на спирт из здравотдела?.. Почему бы не схватить за горло Шрамма, как врага?.. А с ним…
Он вышел в коридор, кусая ногти, и побрел в ночную глубину, где мутным отблеском на стене молчала открытая комната Чибиса.
2. Трудный переход
Глеб добился включения в повестку дня экосо доклада о необходимости частичного пуска завода. Лабазы - пустые. Есть клепка на сто тысяч бочек. Можно было немедленно двинуть в ход перемол клинкера и пережиг цемента в одной из печей. Готовый камень лежит отвалами в тысячах кубов на каменоломнях. Надо только тронуть другую магистраль бремсберга. Первая магистраль пусть работает по доставке дров.
Доклад делал сам Глеб в присутствии инженера Клейста как эксперта. Шрамм холодно и тускло возражал: опять говорил о производственном плане, твердо сколоченном аппарате, о промбюро, о главцементе. Бадьин сидел в обычной позе, опираясь на стол, молчал и смотрел исподлобья на Глеба, на Шрамма, на инженера Клейста, и нельзя было понять, какую линию ведет он в этом вопросе: на стороне ли он Глеба или на стороне Шрамма. Жидкий и Лухава кратко и решительно высказались за принятие доклада и предложили резолюцию: "Безоговорочно приступить к подготовительным работам по восстановлению производства".
Бадьин откинулся на спинку кресла и впервые улыбнулся Глебу коротким дружеским взглядом.
- Других предложений нет. А резолюцию товарища Лухавы голосовать не будем: против нее нет возражений.
Шрамм, напряженный, как восковая фигура, упрямо промычал чревовещателем:
- Я возражаю категорически и неуклонно.
- Резолюция принята, и товарищ Шрамм по существу не возражает.
Бадьин не глядел на Шрамма и говорил холодно и деловито:
- В условиях новой экономической политики производственные силы нашей республики свидетельствуют о своем возрождения и росте. Вопрос о пуске завода становится вопросом актуальным. Мы должны приступить к напряженному хозяйственному строительству. Продукция завода даже при настоящем уровне производительности труда дает возможность удовлетворить строительные нужды больших городов и промышленных районов. Вопрос решенный. Он требует только детальной разработки. Ты хочешь что-то сказать, товарищ Чибис?
Сквозь прищуренные, ресницы Чибис смотрел на Шрамма из темного угла за столом и томился в дремоте и скуке.
- Вот. Я тоже говорю, что Шрамм не возражает. Шрамм не может возражать, и если кажется, что он возражает, то не верьте своим ушам. Шрамма уже нет: Шрамм - анахронизм.
И опять застыл в слепой скуке и усталости.
Глеб увидел, как рыхло дрогнуло и постарело бабье лицо Шрамма и глаза налились мутью.
Лухава внес предложение:
- Командировать товарища Чумалова в промбюро для скорейшего проведения решения экосо и добиться усиленных нарядов непосредственно для нужд завода.
Глеб подошел к инженеру Клейсту, взял его под руку и засмеялся.
- Еду, как дважды два… Эх, и подниму же я бучу там, в промбюро!.. Пошли, Герман Германович!.. Это, товарищи, не технорук, а золото… Замечательный спец Социалистической Советской республики… Знай наших!..
Через день Глеб уехал в промбюро, возвратиться же обещал через неделю.
На заводе шли работы по ремонту корпусов, рельсовых путей, машин и механизмов внутри разных отделений. С утра до четырех часов знойный воздух между заводом и горами, горячо насыщенный цикадами, пылью и зеленью, грохотал металлом, хрипел токарными станками и вагонетками и низкой струной пел в окнах электромеханического корпуса.
А бремсберг по доставке дров, не переставая, изо дня в день гремел вагонетками, и стальные канаты по-прежнему играли флейтами на ролах. На набережной гремели вагоны, кричали "кукушки" и выстрелами бухали в пустые короба дрючки и поленья.
В сверкающей гавани стояли в непонятном ожидании одинокие унылые пароходы.
Даша пропадала в женотделе на собраниях, в командировках. Лизавета каждую неделю собирала баб в клубном зрительном зале, и там, за открытыми окнами, до полуночи разноголосо кричали они и будоражили тишину задумчивых зорь и горных лесных ущелий.
И когда в потемках расходились они по домам, еще продолжали кричать, и крики их были похожи на прежние ссоры из-за кур, из-за яиц, из-за домашних порух.
- Лизавета - неправильно… она неправильно, бабочки…
- Не бреши, Малашка… Она, Лизавета, - правильно… Мы все, бабы, дуры…
- Ну, ежели все дуры, так я не хочу быть дурой… Я вот возьму и обрежу волосы… Бабьи косы, милые товарки, для бабы - аркан: на то и косы, чтобы мужики крутили нас как скотину…
- Ничего подобного… Вот собьемся, сорганизуемся и покажем… И мы силу берем… Вот - Даша всем нам пример…
- Ну да! Поглядите, что стало из хлопцев, а девчата - косомол!.. Раньше было боязно греха и людей, а сей день - косомол!
- Ну и времечко, товарки!.. Выйдешь за ворота - тут тебе и работа… И все как-то по-новому; и комсомол, и партия, и женотдел. За собой не поспеваешь…
Через ячейку и клуб сколотили две группы по ликвидации неграмотности, и когда открыли занятия - за столами оказались только одни женщины. Своей речью Даша очень их растрогала: она отметила, что они, не в пример мужчинам, являются активными борцами за просвещение и тем самым доказали свою пролетарскую сознательность. Дело не в том, чтобы научиться писать и читать, а в том, что это - начало большой работы над собою. Это открывает перед ними двери к государственной деятельности. Знание - большая сила: без знаний нельзя управлять страной. Женщины хлопали в ладоши и чувствовали себя больше и лучше, чем дома, умнее и богаче, чем с детьми и на кухне…
Каждый день утром и вечером заходила Даша в детдом имени Крупской к своей Нюрочке и видела: тает девочка как свечка. Кожа на ее личике пожелтела и покоробилась, будто у дряхлой старушки. Смотрела Нюрочка на мать опечаленными бездонными глазенками, и чуяла Даша: увидели эти глазенки что-то большое и невыразимое. Теперь уже больше молчала Нюрка, думала и лицом и глазами и была равнодушна, когда расставалась с ней Даша.
И Даша впервые за тот год переживала непереносимую боль, но боль эту глубоко хоронила в душе. Никто не замечал в ней этой боли, и только товарищ Мехова однажды задержала на ней внимательный взгляд и тревожно спросила:
- Что с тобой, Даша? У тебя есть какая-то заноза…
- Ты видишь больше, чем нужно, Поля.
Поля смолчала и опять пристально вгляделась в Дашу. И в ее глазах Даша увидела что-то похожее на опечаленные глаза Нюрки.
- Я не знала, Даша, что ты способна притворяться и лгать.
- Ну, пускай есть заноза, товарищ Мехова. Зачем тебе знать, какая у меня заноза? Это никого не касается.
- Да, вот это самое, Даша… Мы крепко организованы и плотно спаяны, но страшно чужды друг другу в своих личных жизнях. Нам нет дела до того, чем живет и дышит каждый из нас. Вот что ужасно… Впрочем, ты ведь не любишь, когда говорят об этом…
… Тает Нюрка, как свечка, - единственная, родная Нюрка, и никто не может сказать, почему она тает. Зачем доктора, если они не в силах сказать ясного слова, если они невластны вырвать ту немочь, которая точит ребенка? Впрочем, не в докторах дело. Она, Даша, знает лучше всех докторов в мире, почему Нюрка гаснет, как звездочка утром. Не только молоко матери нужно малютке: малютка питается сердцем и нежностью матери. Коченеет и блекнет малютка, если не дышит мать на ее головку, не греет ее своей кровью и не насыщает ее постельку своей душой и запахом.
Вина только на ней, на Даше, и этой вины не изжить никогда. Впрочем, не в ней была эта вина, это была необходимость - та сила, во власти которой находилась она сама, Даша, - та сила, которая отрицала смерть и которая пробудила ее к жизни через страдания и борьбу.
Было одно: Нюрка гаснет, как искра. Была Нюрка - и не будет Нюрки. Трепыхала она когда-то ножонками на руках, у груди, ползала, училась ходить и лепетать первые слова. Росла. И вот когда Даша впервые пережила ужас смерти, муки ее были непереносимы: пожертвовать Нюркой, переступить через нее не было сил. Мать готова была предать революционерку. И только муки товарищей и страшная и прекрасная смерть Фимки ослепила ее душу и погасила неотступный образ дочурки. И она не мыслью, а всем существом постигла тогда, что есть другая, более могучая любовь, чем любовь к ребенку, - и та любовь открывается человеку в последний, смертный час.
А вот сейчас увидела Нюрку, с лицом дряхлой старушки и с бездонными глазами, опечаленными смертью - опять, как давно, не может она перешагнуть через ее труп. Да, Нюрка - это жертва ее жизни, и жертва эта - убийственный для нее упрек. И такой разговор был у нее с Нюркой в один утренний час.
- Нюрочка, тебе больно, дочка, да?
Нюрка покачала головой: нет.
- А что тебе нужно, скажи?
- Ничего мне не нужно.
- Может, папу хочешь повидать?
- Я хочу винограду, мамочка.
- Еще рано, голубка, - виноград не поспел.
- Я хочу с тобой… чтоб ты никогда не уходила и чтобы - близко… и винограду… и тебя и винограду…
Она сидела на коленях у Даши, вся тепленькая, родная, неотделимая от нее.
И когда Даша положила ее в постельку, Нюрка долго глядела на нее глубокими глазами, сосредоточенная в себе, и лепетала в тоске:
- Мамочка!.. Мамочка!..
- Что, дочечка?..
- Так, мамочка!.. Не уходи, мамочка!..
Вышла Даша из детдома и не свернула, как обычно, на шоссе, а нырнула в густые заросли кустов, бросилась на траву, где было одиноко и глухо, где пахло землей и зеленью и ползало солнце горошинками, и долго рыдала, разрывая пальцами перегной.
Один раз ночью, в отсутствие Глеба, приехал к Даше на автомобиле Бадьин. Она услышала, что фырчит за окном мотор, и вышла из комнаты. Столкнулась грудь с грудью с ним на крылечке. Бадьин хотел тут же обнять ее, но она сурово оттолкнула его.
- Товарищ Бадьин, здесь тебе нечего делать. Ты эту тактику брось!..
Бадьин опустил руки и стал тяжелым и рыхлым.
- Даша!.. Я ждал, что ты встретишь меня немножко теплее…
- Товарищ Бадьин, уезжай сейчас же. Слышишь, товарищ Бадьин? Иначе я поставлю вопрос о тебе в партийном порядке.
Она крепко захлопнула дверь и щелкнула запором,
3. Кошмар
По утрам, когда Поля шла в женотдел, и после четырех, когда возвращалась домой, она торопилась пробежать этот путь с мучительным нетерпением. Шли люди навстречу, шли впереди, и они отражались в глазах размытыми тенями, и не лица она видела, а только ноги - в ботах, босые, в обмотках, в брюках, в подолах, в чувяках, в спущенных женских носочках, - много ног, мотыляющих вперед и назад, неутомимых и пыльных. Она не могла поднять головы, чтобы твердо и спокойно взглянуть на витрины, на открытые двери, на людей, у которых был другой облик, чем раньше. Женщины уже стали не такие, как недавно, весной: зацвели наряды - шляпы в букетах, прозрачный батист, модные французские каблучки… У мужчин - манишки, галстучки и шевровые ботинки. Опять заструились запахи духов, и голоса зазвенели громко и радостно. В кофейнях, в сумраке, сизом от табачного дыма, толпились и барахтались призраки. Среди глухого далекого рокота голосов звенела посуда, звякали кости в азартной игре, и неизвестно откуда, из глубины табачной дыры, струились едва уловимые звуки струнного оркестра.
Откуда все это пришло? И почему пришло так быстро, нахально и жирно? Почему щемящая тоска в душе и сумятица в мыслях?..
Будто попала она в чужую страну, и ушло из души что-то дорогое, невозвратимое, без чего нельзя жить. И еще - стыд, позор и неосознанный страх. Боялась - подойдет к ней кто-нибудь из рабочих или из этих вот оборванцев, изъеденных голодом, с гнойными глазами, и спросит в упор:
- Ну? Так вот до чего вы достукались? Вот чего вы хотели? Бей их, подлецов и обманщиков!..
И эта постоянная боязнь дурманила ей голову галлюцинациями.
Однажды, в конце августа, на набережной, на рельсах и на угольной пыли каботажа, она увидела большую толпу оборванных, волосатых людей. Они грудой лежали, сидели, копошились вповалку - мужики, бабы, детишки.
Пищали, захлебывались, надрывались от плача грудные младенцы, кто-то глухо стонал. Бабы искали вшей в головах друг у дружки, мужики - в рубашках и в очкурах штанов. И липа у всех - в водянке.
Прохожие - деловые люди - с любопытством и строгим изумлением останавливались и нюхали воздух.
- Что это такое? Голодающие?
А из пыльной, вонючей свалки сипло мычали:
- Бя-ада, братцы!.. Занес вот бог - все одно горе мыкать… Може, дай бог, оклемаемся, отудобим… С Волги… с голодающей земли.
И до самого окружкома Поля больно несла в себе этот дрожащий сиплый голос, затерянный в стоне, в смердящих телах, и этот жалобный писк грудного младенца.
- Бя-ада!..
И потом каждый день по улицам города бродили целыми семьями и в одиночку эти голодающие мужики с овчинными лицами в дерюгах и лаптях, с детишками на руках, и пели слабыми, икающими голосами:
- Помогите… голодающие… помираем…
По ночам Поля спала в кошмарах, часами мучилась бессонницей и в эти часы слышала то, что слышала днем, - ясно, назойливо, мучительно: играл струнный оркестр, далекий и манящий, чакали игральные кости, и под окном, на улице, жалобно плакали тусклые голоса:
- Помогите!.. Братцы!.. Бя-ада!..