- Я не могу терпеть, товарищ Лошак… как гражданка несознательно соображает и так и дале… но это с ее стороны позорно и стыдно…
- Терпи, Громада!.. Хорошая баня с паром - на пользу… А вот сейчас мы с ней потолкуем. А ну, сирота-обида, гвоздуй; за какую твою работу получила ты таковые чеботы?
- Ты мне, горбатая шпана, не заливай… Работала - не работала, а получить и я горазда…
- Я спрашиваю тебя: за какую трудовую повинность хотишь получить киселя с молоком? Ну?.. Давай другой чебот! Это тебе дали по ошибке… Свиней твоих реквизируем за столовую шрапнель, каковую ты должна кушать сама, ежели голодное брюхо…
Авдотья надавила на рабочих и взбудоражила всю артель до последних рядов.
- Тю, будь ты проклята!.. Держись, братва, береги штукатурку!..
Лошак с тем же угрюмым спокойствием взял чебот и поднял над столом.
- На, бери, баба!.. Посади мужика за починку и носи. А для веселья приходя сюда другим разом.
Авдотья схватила башмак, села на пол и стала торопливо напяливать его на толстую ногу. Кругом хохотали.
Лошак крякнул, надавил на стол руками и встал. Долго смотрел на всех тяжелыми глазами и опять крякнул.
- Слухай, друзья: вникай, как Советская власть ставит дело на попа… От мужика забрала хлеб на войну с буржуями, от буржуев - заводы, как вот, скажем, наш… А работы - нет. Забрала всякое барахло от буржуев и говорит: обделяйся, рабочая артель, чтоб ничего не пропадало. Куда хотишь, туда и девай… Так хочу высказать: пустим завод, тогда будет инако.
Потом опять сел так же тяжело и угрюмо. Глеб пробрался к столу и козырнул завкомовцам.
- Здорово, товарищи! Прошу любить и жаловать… Прибыл вот к своему станку.
Громада ахнул, взмахнул руками и бросился к Глебу.
- Лошак, друг, разве не видишь?.. Глеб Чумалов… Наш Глеб!.. Убитый и живой… Гляди же, Лошак!..
Лошак взглянул на Глеба так же равнодушно, как и на всех рабочих, которые толпились в завкоме каждый день с утра до вечера.
- Вижу. Это нашему козырю - хлюст. Слесарный цех загнил, Глеб: там пилят зажигалки… проклятое место!
Из-за стола он с усилием вытащил длинную и тяжелую руку и медленно протянул ее Глебу.
Подхлынули рабочие разных цехов, смотрели на Глеба с изумлением и растерянностью, как на воскресшего мертвеца, переглядывались, бормотали и, путаясь руками, ловили его обе руки.
- Вот, товарищ Чумалов… Тебе - к прицелу, гляди… Взяли, дескать, в свои руки… Вон оно какое все!.. Прогнали всех хозяев… А гляди, ядри твою корень… Вдрызг! Кто клепку тащит, кто медь с машины дерет, кто ремень режет… Навластвовали!..
А Глеб всматривался в артель и радостно кивал шлемом.
- А-а… бондаря… кузнецы, электрики… слесаря… братва!
Громада протиснулся сквозь толпу со стулом в руках и услужливо поставил его около Глеба.
- Отдай назад, товарищи!.. Дай место товарищу Чумалову! Ведь это - наш боец Красной Армии… И как он есть рабочий нашего великолепного завода, то мы должны им при всяком месте козырять. Когда бы товарищ Чумалов фактически не пострадал… и через зеленых не подался в Красную Армию и так и дале, так, может, многие бы не сделали поступка на предмет вступления в ряды Рекапе… Вот, товарищи, кто такой для нас есть товарищ Чумалов…
Из артели рабочих опять вперебой запели голоса:
- Выжил, брат?.. Это - добро, что выжил… Погуляй, значит, здесь. Как-то, браток, погуляешь?.. Табак - наше дело.
А Громада уже размахивал навстречу им костлявыми руками, надрывался безгрудным голосом:
- Товарищи, как мы все, рабочий класс, бьем до овладения производством, но стыдно и позор, товарищи, как мы способны на панику… Мы победили на фронтах и все ликвидировали, так неужто мы не имеем сил на хозяйственный труд?..
Глеб молчал, смотрел на тифозные лица рабочих, на дохлого Громаду (сам - маленький, а фамилия - большая, и слова говорит большие), на горбатого Лошака и опять больно чувствовал, что и здесь он не нашел той теплоты и душевной радости, о которой мечтал всю дорогу. Все они были как будто поражены его появлением, но от восклицания и улыбок веяло холодом и отчуждением. Люди как будто испепелились, застыли на всю жизнь. И даже в порывах Громады было что-то вымученное, надсадное до смешного, точно он старался кипятиться больше, чем нужно. Что-то общее было у всех этих людей и с Брынзой и с Дашей. Впрочем, может быть, это оттого, что его расстроила странная встреча с ней?
- Да, друзья… не завод у вас, а свалка. Что же вы делали здесь, братва?.. Мы как будто воевали, дрались, а какие дела вы совершали? Кроме коз и зажигалок, ничего умнее не выдумали?
Кто-то хрипло засмеялся сзади, в толпе.
- Ежели бы мы в заводе дурака валяли, будь ты неладно, мы все бы передохли, как мухи… Черт ли в нем, в этом заводе-то?
Этот смех и эти простые слова сразили Глеба: в них была та житейская правда, которая может раздавить любого мечтателя. Не потому ли горячий Громада казался в своем энтузиазме таким смешным и жалким среди этих голодных и грубых людей? Но злой смех и пренебрежение к своему заводу, и к себе, и к своему рабочему долгу взбесили Глеба. Сдерживая себя, он поглядел на рабочих, и лицо его налилось кровью.
- Ну и сдохли бы!.. Вы должны были сдохнуть, а завод держать начеку… Вы же - не громилы и не грабители своего добра…
- Х-хо, нам этак много заливали всякие заливалы, окромя тебя!..
Лошак равнодушно смахивал горстью муху, которая старалась сесть ему на лоб, и басил:
- Прибыл к заводу - это хорошо, Чумалов. Найдем и тебе работу. Будем ставить дело на попа.
Громада смотрел на Глеба горящими глазами и все порывался сказать какие-то большие, непосильные для него слова.
Глеб снял шлем с головы, положил его на стол и смущенно улыбнулся. Но глаза его еще были злы от волнения.
- Пришел вот домой, а жена и не приголубила. Теперь и свою бабу не узнаешь. Все пошло к черту. Зарегистрируй меня, Лошак, на карточку… в столовку и на хлеб…
Рабочие заворошились и повеселели.
- Вво-во!.. Заливай, заливало, а брюхо кушать хотит… Это - по-нашему… С этого бы и начинал… Пришел, брат, к нам - ползи под один колпак… А брюхо кушать хотит…
Громада горячо убеждал рабочих:
- Товарищи, ведь Чумалов есть наш общий рабочий, он - такой же свой… Ведь он страдал в боях и так и дале…
- А мы же о чем?.. Брюхо кушать хотит…
Глеб встал, спокойно оглядел всю эту пыльную толпу, и в этом его почти деревянном спокойствии дышало не то отчаяние, не то угроза.
- Товарищи! Что вы мне хотите доказать! Брюхо здесь ни при чем. Брюхо есть брюхо - черт с ним… Надо иметь башку на плечах… А вы свои башки растеряли и из рабочих сделались шкурниками. Меня не возьмешь голыми руками. Пожалуйста, горланьте, клеймите брюхом - мне не обидно: я еще вас не объел… Но мне стыдно от такого разложения у вас. Это - хуже предательства. Вы очумели, товарищи… Ну, вот пришел я… Куда пришел? К себе. Думаете, бездельничать буду, как вы? Нет-с. Драться, не щадя сил. Вы думали, я подох? Нет-с, воевал и буду воевать… Партия и армия приказали мне: иди на свой завод и бейся за социализм, как и на фронте…
Рабочие растерянно щурились и топтались на месте.
- Ставь дело на попа, Глеб. Так я высказываю… Верно! А мой горбыль выдюжит… Верно!..
Громада смеялся, бегал около стола и горел в лихорадке.
…За окном по бетонной дорожке, тяжело опираясь па палку, шел сутулый, по-барски важный старик с серебряной бородкой. Это - он, инженер Клейст… Как и тогда, в дни белогвардейщины, он опять появился на его пути. Хорошо бы сейчас выбежать из завкома и встретить его с глазу на глаз. Вероятно, он испугался бы до смерти…
II. КРАСНАЯ ПОВЯЗКА
1. Потухший очаг
Днем Глеб совсем не бывал дома: эта заброшенная комната с пыльным окном (даже мухи не бились о стекла), с немытым полом, была чужой и душной. Давили стены, негде было повернуться. По вечерам стены сжимались плотнее и воздух густел до осязаемости.
Глеб бродил по заводу, поднимался на каменоломни, заросшие кустарником и бурьяном, и уставал до изнеможения.
Приходил домой ночью, но Даша не встречала его, как в прежние годы.
Тогда было уютно и ласково в комнатке. На окне дымилась кисейная занавеска, и цветы в плошках на подоконнике переливались огоньками.
Глянцем зеркалился крашеный пол, пухло белела кровать, и ласково манила пахучая скатерть. Кипел самовар и звенела чайная посуда. Здесь когда-то жила его Даша - пела, вздыхала, смеялась, говорила о завтрашнем дне, играла с дочкой Нюркой.
И было больно оттого, что это было. И было тошно оттого, что гнездо заброшено и замызгано плесенью.
Как обычно, Даша пришла после полуночи.
Тускло горел копотный язычок пламени в керосиновой лампе, а матовая розетка льдистым цветком висела в воздухе на почерневшем проводе.
Глеб лежал на кровати. Сквозь ресницы следил за Дашей.
Нет, не та Даша, не прежняя, - та Даша умерла. Эта - иная, с загоревшим лицом, с упрямым подбородком. От красной повязки голова - большая и огнистая.
Она раздевалась у стола, жевала корочку пайкового хлеба и не смотрела на него. Лицо ее было утомленное и суровое.
После возвращения из командировки она прибежала домой, но его не застала: он обследовал бремсберги. А ночью она оживленно ухаживала за ним: вскипятила чайник, заварила морковного чаю, высыпала на блюдечко несколько снежных таблеток сахарина и, с лукавым блеском в глазах, подвинула ему ломтик масла - все это для него, мол, она достала в окружкоме. И когда они пили чай, словоохотливо рассказывала о своей работе в женотделе. Расспрашивала его, как он жил эти годы, на каких фронтах воевал.
А потом о Нюрке говорили: Нюрочка - молодчина, в детдоме она чувствует себя свободно. Без ребят ей уже не житье. Как-то Даша взяла ее на праздник домой, но она всё время рвалась обратно. Правда, много, очень много недостатков: в детучреждениях еще питание неважное - трудно с молоком, нет сахара, а о мясе детишки не имеют понятия. Да и персонал ненадежный: надо за каждым глядеть и глядеть… Но все наладится, все утрясется. А что же будет делать он, Глебушка?
Он не слушал ее, отвечал невпопад: следил за нею, старался понять ее, почувствовать всю, пробудить в ней прежнюю молчаливую покорность. Он обнимал ее, брал на руки, распалялся. Она тоже обнимала его, но целовала настороженно, с испуганной тревогой в глазах, и они от этого делались большими и строгими. Когда он бросался к ней, взбешенный страстью, она рассудительно и сердито приказывала:
- А ну, подожди!.. Стой-ка! Одну минутку!
И эти холодные слова отшибали его, как пощечины. А она оскорбленно упрекала его:
- Ты во мне, Глеб, и человека не видишь. Почему ты не чувствуешь во мне товарища? Я, Глеб, узнала кое-что хорошее и новое. Я уж не только баба… Пойми это… Я человека в себе после тебя нашла и оценить сумела… Трудно было… дорого стоило… а вот гордость эту мою никто не сломит… даже ты, Глебушка…
Он свирепел и грубо обрывал ее:
- Мне сейчас баба нужнее, чем человек… Есть у меня Дашка или нет?.. Имею я право па жену или я стал дураком? На кой черт мне твои рассуждения!..
Она отталкивала его и, сдвигая брови, упрямо говорила:
- Какая же это любовь, Глеб, ежели ты не понимаешь меня? Я так не могу… Так просто, как прежде, я не хочу жить… И подчиняться просто, по-бабьи, не в моем характере…
И уходила от него, чужая и неприступная.
С каждым днем она все больше отдалялась от него, замыкалась, и он видел, что она страдала. И он страдал от обиды и злобы на нее. Он решил, что кто-то стоит у него на дороге, что Даша, должно быть, нашла кого-то другого за эти годы: она не хочет делить свою любовь между ним и тем неизвестным ему соперником. Чем же иным можно объяснить ее неподатливость? Не может быть, чтобы за три года она не тосковала по мужчине, а при встрече с ним, Глебом, не отдалась бы ему самозабвенно… Глупо рассуждать ночью о каком-то человеке, когда он бешено обнимает се. Ведь и он видит, что она волнуется, едва владеет собою, и под рукою у него бурно бьется ее сердце.
И вот сейчас она еще дальше от него, чем в первые дни. До каких же пор, черт возьми, будет продолжаться эта канитель?
- Скажи мне, Даша, как это понимать?.. Вот я был в армии, не имел ни отдыха, пи срока, чтобы подумать о себе. А пришел домой - и стало тошно. Не сплю по ночам - жду тебя. Живу я здесь неделю, а дома ночевала ты только три раза. Ведь мы же не виделись с тобою три года.
Она вздохнула и ласково усмехнулась;
- Да, три года, Глеб.
- Ни черта не понимаю, хоть убей… А помнишь ту ночь, как мы с тобой расставались? Помнишь, как ты за мной ухаживала на чердаке? И как плакала, когда расставались! Эти твои слезы не забывались ни на один день. Что случилось, Даша?
- Ах, Глеб, как много перемен!..
- Ну, вот… я об этом и говорю…
- Видишь ли, Глебушка… когда-то я была дурочкой. Прямо вспоминать стыдно…
- Так. Выходит, Дашок, что я напрасно сюда ехал… Прежнее - к черту?
Даша пристально посмотрела на него, потом задумчиво отвернулась к ночному окну.
- Чего ты хочешь, Глеб? О чем ты думал эти годы? Ты бросил меня одну на произвол судьбы, и я сама боролась за свою жизнь. Я научилась чувствовать тепло даже зимою в нетопленой комнате (топливный у нас кризис). И обедать привыкла в столовой нарпита. - И пошутила с улыбкой: - Видишь, и я - свободная советская гражданка.
Глеб сел на кровать, и в глазах его, видевших смерть и кровь, вспыхнул испуг.
- А Нюрка? Может быть, ты и дочку выбросила свиньям, как свободная женщина?
- Ну, уж это совсем глупо, Глеб!..
Она сняла повязку и бросила се на стол. Стриженые волосы рассыпались, и каштановые косицы упали на глаза. Стала она похожа на мальчишку. А смотрела она на Глеба как-то сверху вниз, с умной снисходительностью, и улыбалась.
Во тьме, за окнами, в ущелье, одиноко вздыхала ночная пичуга: хлип-хлип… и под полом шуршали землею и щебнем голодные крысы.
- Ну, хорошо, Даша. А если я завтра пойду в детдом к приведу Нюрку домой? Что ты на это скажешь?
- Пожалуйста, Глеб. Ты - отец. Ухаживать я за ней не могу - некогда. А если хочешь быть нянькой - сиди с ней. Буду очень рада.
- Но ведь ты же - мать, С каких это пор ты превратилась в кукушку? Бросила ребенка черт его знает куда, а сама носишься высунув язык…
- Я - партийка, Глеб. Не забывай этого.
Глеб встал с кровати и отошел к двери. И опять почувствовал, что ему тесно: душили стены, и пол зыбился и трещал под сапогами. Даша взяла с кровати подушку и одеялку, вынула из комода простыню и постелила на полу постель. Потом быстро приготовила кровать и Глебу.
Нужно было решить: любила ли она его, как прежде, или эта любовь умерла, и вместе с любовью ушла в прошлое и сама Даша?
Кого она за эти годы грела и ласкала своим телом? Разве может здоровая и сильная женщина оставаться пустоцветом?
- Да, гражданка, было дело… Расставались - плакали, встретились - слова сказать не о чем…
- Почему же, Глебушка? Я очень хочу говорить… И много у меня хороших слов. А ты сводишь все к одному…
Но он не слушал ее и ворчал:
- Три года я думал: вот, мол, ждет меня жена. Ждет и - все такое… А приехал - стал вдовцом. Будто женатый я был только во сне. Конечно, был муж, да только - не я.
Даша повернулась к нему в изумлении, и глаза ее блеснули гневом.
- А разве там у тебя не было баб без меня? Признайся. Ведь я еще не знаю: здоровый ли ты или пришел с гнилой кровью.
Сказала это она сквозь зубы, небрежно, по убежденно. Она видела его насквозь, и он смутился.
- Ну, на фронте всяко случается. Нельзя же становить на одну линию мужчину и женщину. Что допустимо мужику - бабе недопустимо.
Даша разделась, но не легла - прислонилась к стене, не стыдилась. Знающим взглядом она скользнула по фигуре Глеба и опять ответила небрежно, сквозь зубы:
- Милое дело: у бабы - иное положение. У нее, вишь ты, лихая судьба - быть рабой и не знать своей воли: быть не в корню, а в пристяжке. По какой это ты азбуке коммунизма учился, товарищ Глеб?
Он не узнавал ее: какая-то невиданная сила дышала в ней. Ее прямота и дерзость сбивали его с толку. Разве она раньше смела говорить с ним таким независимым тоном? Она жила тогда его умом и отдавалась ему вся без остатка. Откуда у нее такая смелость и самоуверенность?
Он подошел к ней и тяжело посмотрел в ее лицо.
- Так, значит, это - правда? Да?
За окном была душная тишина в звездах, сверчках и ночных колокольчиках.
Там, за заводом, у пирсов, - море в фосфорическом дыме. Оно поет и вздыхает прибоем.
- О твоих бабах, на фронте я тебя не спрашиваю, Глеб. Какое тебе дело до моих зазноб?
- Так имей же в виду, Дашка: я добьюсь… я сумею докопаться до твоих тайных дел… Запомни!
Она отошла от стены и сверкнула глазами.
- Поосторожнее, Глеб. Я умею играть бровями не хуже тебя.
Откуда у нее эта небоязливая речь? Где она научилась так гордо вскидывать голову и отражать глазами занесенный удар?
Не на войне, не с мешком на горбу, не в бабьих заботах: проснулся и окреп ее характер от артельного духа, от огненных лет, от суровых испытаний и непосильной женской свободы.
Чувствовал он, что теряет почву под ногами, что становится смешным в ее глазах. Взбешенный своим бессилием, он схватил ее руки и сдавил их так, что затрещали косточки. Но она и виду не показала, что ей больно.
- Брось руки, Глеб! Слышишь? Уходи прочь!
Но он сгреб ее в охапку и бросил на кровать. Завязалась борьба. Она извивалась, рвалась из его рук, и голое ее тело бесстыдно корчилось от натуги. Вдруг ловким ударом ног она сбросила его на пол и быстро вскочила с кровати. Бледная, она одернула рубашку и, задыхаясь, с презрением сказала;
- Я не позволю так с собой обращаться, Глеб. Ты еще не знаешь меня с этой стороны? Узнай - не лишне. Вот так большевик!.. Вояка, а мозгов не завоевал…
Он сидел на полу и, укрощенный, скрипел, зубами.
- Туши огонь, Глеб, ложись. Пусть схлынет дурь. Сейчас ты не способен думать. Все равно ни к чему не придем.
- Я ничего не понимаю, Даша… У меня огонь в душе…
- Ложись и успокойся, Глеб. Я задыхаюсь от усталости. Завтра опять командировка в деревню. Кругом - бандиты, нападения…
Она подошла к столу и потушила лампу. Он слышал, как она легла, зашуршала одеялом и замолкла. И ему было мучительно и от обиды и от стыда. Хотелось броситься к ней, бить ее, терзать и плакать, - плакать и умолять о ласке. Так молчали они долго и не шевелились. Он ждал, надеялся, что она встанет, подойдет и нежно, без слов прижмется к нему. Но она лежала без движения, даже дыхания ее не было слышно.
- Даша, родная!.. Не мучай меня… Почему ты такая неласковая?..
Она взяла его руку и приложила к груди.
- Милый, возьми себя в руки… успокойся… Давай немножко поймем друг друга… Подожди, родной… Мне тоже нелегко. Но такое, о чем надо подумать. Я только о тебе тосковала эти три года…
В окне звенело небо звездами, и где-то - должно быть, в горах - раскатистым эхом рокотал далекий гром. Это пел лес в ущельях от ночного норд-оста.