Профессор проглотил слюну и остолбенело сидел в кресле, с положенными на подлокотники руками. Он побледнел и только жевал губами.
Нина тоже несколько времени сидела неподвижно, как бы подавленная сообщением. Но потом против всякого ожидания сказала совершенно спокойно:
- Я знала это.
- Как - знали? - раздались вокруг изумлённые и испуганные восклицания.
- То есть я совершенно не знала. Но это так и должно было быть. У меня всё время был неописуемый страх перед этим человеком. Я теперь понимаю, почему я ничего не понимала из того, что он говорил.
И затем, обратившись к профессору, сказала с негодованием:
- Андрей Аполлонович, вы теперь-то хоть поняли, с кем вы вели ваши разговоры о в ы с ш е м?… Теперь всё ясно, почему этот человек говорил иногда ужасные вещи. Он ведь предсказывал нам ужасное будущее. Всё ясно!
Нина поднялась в величайшем волнении, придерживая свой шлейф, прошла между стульями, откинула шлейф ногой, как откидывает его певица, когда выходит на эстраду, и торжественно сказала:
- Андрей Аполлонович, немедленно в Петербург, или я ни за что не ручаюсь. Он может приехать сюда!.. Любить террориста и не подозревать, что он террорист! Это ужасно! Быть с ним в одном доме, в одной комнате и даже в одной…
Она остановилась, не договорив, и, очевидно, при ужасных воспоминаниях, нахлынувших на неё, закрыла руками лицо.
Так помещики встретили грозные события.
XIII
Мужики отнеслись к войне внешне спокойно, как бы безразлично, как они относились ко всякому стихийному бедствию, вроде засухи или града, когда после грозы выходили в поле и видели побитым и полёгшим холстом весь свой хлеб.
Им никто не объяснил, почему, из-за чего война, - просто приехали стражники и объявили, куда и когда нужно явиться.
Мужики наутро запрягли лошадей и, надев поглубже шапки, поехали. У них не было той спешки и хлопот об отсрочках, какие были в интеллигентном обществе. Призываемые не делали никаких попыток к освобождению и даже не думали об этой возможности. Они шли и ехали на подводах в город с провожавшими их жёнами. Старухи матери ещё с вечера снарядили их, насовали в их мешки поверх рубах, порток и грубых деревенских полотенец домашних гостинцев - лепёшек, яиц, пирогов, которые накануне пекли в жаркой русской печке, утирая фартуком и рукавом слёзы. Призванные больше думали о том, что полоска овса осталась нескошенной. Уехали бы спокойнее, если бы дали управиться в поле с хлебом.
Думали и о том, что могут убить и тогда бабе одной с пятью душами ребят придётся пропадать, потому что замуж никто не возьмёт с такой кучей ртов, когда и молодых девок девать будет некуда…
Иногда в городе мужики спрашивали у какого-нибудь словоохотливого господина, с которым пришлось рядом идти:
- Да что это, из-за чего поднялись-то?
И когда получали ответ, что Германия хочет навязать свою волю славянству и стать превыше всего, они, помолчав некоторое время, говорили:
- Ишь, занозистая какая…
И если собеседник был за войну, то казалось как-то неловко не отозваться, и потому из вежливости говорили:
- Надо, видно, её окоротить.
Но как с нетерпением ждут, чтобы прошла стороной градовая туча, грозящая гибелью посевам, так все смирные хозяйственные мужики ждали, чтобы миновала или поскорее кончилась война, если она начнётся. Об этом стали думать с той минуты, когда под причитания родни садились на телегу ехать в город на призыв.
Мужики смотрели на это так, что опять приходится отдуваться за чужие коврижки: мужик и подати плати, мужик и на войну иди. И когда думали так, то, естественно, хотели как-нибудь отделаться, если бы это можно было. Но сила солому ломит, против рожна не пойдёшь.
Молодые же, в особенности из тех, кто победнее, прежде всего видели, что господишки почти все устроились лучше их - кто в нестроевые части попал, кто на оборону работает, а кто и вовсе увильнул, потому что власть в их руках.
К этому ещё прибавлялось злобное чувство своего права считать всех, а в первую голову помещиков, виноватыми в том, что их гонят, может быть, кровь проливать. И шевелилось туманившее мозг злобное чувство при мысли, что не век же этим дармоедам сидеть в своих хоромах, придётся когда-нибудь рассчитаться…
Это настроение проявилось теперь во всей силе. При встрече с помещиками мужики угрюмо сворачивали с дороги или отводили глаза.
А потом, на Ильин день, у Житникова обтрясли в саду яблони, и кто-то привязал его быку на хвост ящик из-под яблок, так что бык летел по всей деревне с этим ящиком, наводя на всех ужас.
Призывные младших возрастов целыми ночами ходили с гармошкой, притворяясь пьяными и нагоняя на себя куражу, нарочно перед усадьбами орали песни, гонялись с камнями за лаявшими на них собаками. И видели, что вместо прежнего окрика управляющего или старосты в усадьбах стояла пугливая тишина. А на деревне громче раздавались песни, и хрустел под сапогами сухой старый плетень помещичьего сада, да трещали ломаемые ветки яблоней и груш.
Все помещики, притаившись в усадьбах, с замиранием сердца ждали, когда призванных увезут совсем и можно будет вздохнуть свободно.
Деревенские ребятишки бегали на железную дорогу смотреть, как мимо станции, не останавливаясь, проносились поезда с товарными вагонами, нагруженные, точно скотом, солдатами, которые смотрели из раздвинутых дверей, сидя на нарах из новых досок.
И когда они проезжали в незнакомых местах через неизвестные станции и видели обращённые на себя взгляды женщин, то звонче заливалась растягиваемая на все меха гармоника, и каблуки отбивали частую дробь на пыльном вагонном полу.
XIV
На войну сразу ушло много народа. После отъезда призванных деревня осиротела и вся жизнь замерла. Полевые дороги, наглаженные до блеска колёсами во время возки хлеба, теперь опустели и затихли.
Молодых мужиков почти не осталось. Только приехавший из Питера Алексей, сын Степана-кровельщика, - читавшего псалтирь по покойникам и мечтавшего о хороших местах, - ходил по деревне как ни в чём не бывало.
Когда у Степана спрашивали, почему его сын не идёт на войну, Степан в закапанных краской котах, вытирая тряпочкой как всегда слезящиеся глаза, отвечал, что сын работает на заводе на оборону.
- Пристроился, значит, - замечали с недоброжелательной усмешкой мужики, - на манер господишек? - И добавляли: - Оно, конешно, так много способней…
Бабы ходили, как потерянные, и притыкались к каждому, кто мог посочувствовать, успокоить, а главное, рассказать насчёт войны: долго ли она протянется и скоро ли будет мир.
Особенно часто собирались около избы старика Софрона, который был в молодости на турецкой войне.
Он, как всегда, с уважением отзывался только о прошлом, а на настоящее смотрел с презрением. Так же и на эту войну он смотрел с презрением, как на пустяковое дело.
- Какая теперь война, - говорил Софрон, сидя на завалинке своей избы, седой, с длинной волнистой бородой и в стареньком кафтанишке, накинутом на плечи, - нешто теперь могут по-настоящему воевать. Теперь народ пошёл кволый, слабый, а у нас в полку были солдаты, которые лошадиные подковы разгинали, - вот это была сила!
Он говорил это, не обращая внимания на стоявших вокруг него слушателей, баб и мужиков, а как бы сам с собой, а когда же его спрашивали, отвечал, не глядя на спросившего:
- Да и кому воевать-то, когда доктора половину отберут в негодные.
- А половина на оборону работать будет, вроде Алексея, Степанова сына, - подсказал кто-то.
- Вот, вот.
- Мы, бывало, одними сухарями живы были, а кухня обозная, горячая пища, как у господ. Нешто на войне можно горячую пищу, с неё расслабление одно, а силы никакой. Где ж ему воевать, когда он щами живот налил.
- Значит, долго не провоюем? - с надеждой спрашивали бабы.
- Только народ зря прогоняют, да овёс останется неубранным.
- Овёс-то, шут с ним, уберёмся как-нибудь, только бы мужики остались целы.
- Все будут целы, - недовольно говорил Софрон, - мы в атаку ходили, саблями рубились, а теперь из-за бугра стреляют - в белый свет, как в копеечку. В кого стреляют, они и сами не видят.
- Дай-то господи, может, и вправду ещё живы останутся, - вздыхали бабы.
- Мы по двадцать лет служили, - продолжал Софрон, глядя перед собой в пространство, - вот и знали службу. А теперь он три года послужил - уже солдат. А за три года он ещё и к ружью-то не привык. И опять же мы с турками воевали, турок - он зверь. А с немцами - какая война? Они щуплые, на манер наших господишек, кость белая, тонкая.
- Тонкая? - с надеждой повторила какая-то молодка.
- Месяца не провоюют.
И в городе тоже так-то говорили.
Солнце уже опускалось за церковь, из лощины тянуло туманом и сыростью, с гумён - тёплым к ночи запахом свежей соломы, сложенной кой у кого после обмолота в омёты…
А потом темнело, виднее вспыхивали трубочки говоривших у Софроновой избы, никому не хотелось идти в опустевшую избу, и долго слышались тихие голоса у завалинки.
XV
Когда однажды вечером мужики сидели и говорили на завалинке у Софроновой избы, подошёл Алексей Степанович в своём городском пальто и сапогах. Про него уже все знали, что работает он на оборону, то есть ускользнул от войны не хуже господ, поэтому каждый раз при его приближении опускали глаза: за него было стыдно, что он ходит себе, разговаривает, как будто ни в чём не бывало.
Сказать в глаза ему об этом было неловко, да и никому не хотелось врага себе наживать, и потому каждый молчал, но в то же время был уверен, что кто-нибудь другой скажет.
На завалинке в этот раз около Софрона сидели: Фёдор со своей вечной трубочкой-носогрейкой, доброжелательно ко всему прислушивавшийся Фома Коротенький в зимней шапке, тут же был Захар Кривой, как всегда озлобленный и возбуждённый, потом ещё кой-какой народ.
Софрон как будто не замечал подошедшего Алексея Степановича, продолжая говорить, опершись грудью на палку и глядя в сторону.
- Какая же это война, когда половина народа в кусты попряталась, - сказал Софрон, - один мозоль натёр, у другого живот болит - негоден, доктора освобождают. А мы, когда с турками опять же воевали, у нас не спрашивали, болит живот или не болит. Бывало, на Шипке снегом всего занесёт, а ты стоишь на часах - не шелохнёшься. И всё в одной шинелишке. А теперь полушубки да тулупы, небось, будут выдавать. Он из-за воротника-то и не увидит ничего.
- Н а о б о р о н у ещё работают которые, - сказал кто-то. И все вдруг оглянулись на Алексея Степановича.
Тот сидел несколько в стороне и весело, насмешливо смотрел на них.
- А ему это как с гуся вода… вот бесстыжие глаза-то, - сказала одна из баб.
- Да… у нас этой о б о р о н ы не было, - продолжал Софрон, - зато и воевали. На весь свет наша армия первая была.
Все опять посмотрели на Алексея Степановича, ожидая, что он сконфузится, и тогда все навалятся на него и прочистят ему глаза.
Но Алексей Степанович продолжал смотреть весело, без всякой неловкости. И когда с кем-нибудь встречался взглядом, то тот, а не он опускал глаза.
- А что ты навоевал-то? - вдруг послышался его насмешливый вопрос, обращённый к Софрону.
Все смущённо смотрели на Софрона, как бы стыдясь перед ним за этот вопрос. Фома Коротенький удивлённо переводил глаза с одного на другого.
Софрон растерялся и только гневно зажевал губами, глядя на этого нахального человека в городском пальто.
- Как это "что навоевал"?…
- Так… Чем тебя наградили-то за это? Хоромы, что ли, дали какие? Ты, как дурак, воевал, а пользовались за тебя другие.
- Чем это пользовались?
- Тем… Генералы, что тобой командовали, небось, не в таких, как у тебя, хоромах живут. Помещики - те совсем не воевали, и то вон каких хором настроили. А ты воевать - воевал, а так при своих хоромах и остался.
Кто-то сзади фыркнул, так как хоромы Софрона были известные: избёнка в одно окно, подпёртая в обмазанную глиной стену кривой слегой, чтоб не завалилась.
- Генерал генералом, а мужик мужиком… - сказал Софрон, покраснев своей старческой шеей и не зная, что больше сказать.
Он растерялся оттого, что Алексей, по его понятиям - дезертир, которому должно было быть стыдно в глаза людям глядеть, на самом деле смотрел, как святой, вернее - бесстыжий.
- Оно, конешно, каждый своё место знай, - нерешительно отозвался Фёдор, поддерживая Софрона.
- Значит, генералы так прямо генералами и родились? - продолжал Алексей Степанович, обращая свои вопросы к Софрону и глядя при этом на других.
Слушатели заулыбались, хотя ещё и нерешительно, но уже открыто встречались глазами с Алексеем Степановичем, а на Софрона всем стало как-то уже неудобно смотреть.
- Дурак, дурацкое и рассуждение, - сказал Софрон, волнуясь и дрожащей рукой перебирая палку. - Таким дуракам, сколько они ни рассуждай, генералами всё равно не быть, потому хвост в навозе.
Сказав эту уничтожающую фразу, Софрон искал сочувственного взгляда. Но в какую сторону он ни повёртывал голову, все делали вид, что не замечают его взгляда…
- Вот оттого-то и гонят нас, как баранов, - злобно проговорил Захар Кривой, моргая своим бельмом. - Нас, дураков, куда ни погони, мы всюду попрём.
- Это тоже верно, - сказал Фёдор, покачав головой и почесав под шапкой.
- А присягу зачем я принимал? - почти выкрикнул Софрон, не слушая Захара и гневно, как пророк-обличитель, глядя на Алексея Степановича.
- Дураков чем ни поддень - всё хорошо. Сейчас всех погнали - нас не спросили. Куда, зачем - никому не известно. Вот ты знаешь, за что сейчас воюют? - обратился Алексей Степанович уже прямо к Софрону со всей серьёзностью, оставив шутливый тон.
- Как за что воюют? - переспросил растерянный Софрон. - Солдату нечего раздумывать, раз он присягу принимал. Солдата против отца родного пошлют, и то должен идти. Вот как у нас рассуждали! - закончил Софрон, победоносно запахнув полу на колене, и окинул взглядом всех слушателей.
Собравшиеся насторожились и нерешительно поглядывали на Алексея Степановича - что он?
- Ну, значит, по-дурацки рассуждали, только и всего, - сказал спокойно Алексей Степанович, натягивая за ушки голенище сапога.
Все с облегчением засмеялись и уже открыто стали глумливо поглядывать на Софрона, который чувствовал, что теряет свой авторитет, и растерянно оглядывался.
- Генералы да помещики на таких дурачках и ехали. Они от войны, небось, неплохо пользовались. Вишь, вон, какие усадьбы, - тоже, небось, когда-нибудь генералы тут были, - сказал Алексей Степанович. - А ты хоть одну красненькую заработал на ней, на войне-то?
И так как Софрон в негодовании не находил слов для ответа и молчал, кто-то сзади проговорил:
- Вот так припечатал!..
И все стали понемножку отходить от Софрона и пересаживаться ближе к Алексею Степановичу.
- Вот уж правда, народ - дурак, задолбили ему в голову, он и прёт, сам не зная куда, - сказали бабы.
- Всё старичков слушали, думали: много жил, много знает. А они только мозги забивают.
- Подожди, мозги скоро у всех прочистятся, - загадочно сказал Алексей Степанович.
- Тоже хоромы наживёшь? - иронически спросил уже всеми покинутый Софрон.
- Мы наживём, будь спокоен - не промахнёмся. Для всех хоромы выстроим.
- А этих генералов… ух, разделаем! - сказал угрожающе Захар Кривой, и бельмо его глаза как-то зловеще сверкнуло. - У нас, брат, они не наживут.
- Не все наживают, есть которые и душу спасают. Вот наша помещица в монастырь ушла и лазарет у себя устроила, - сказал Софрон, - и опять же барин Левашов… от него никто зла не видел.
Но его уже никто не слушал, завалинка около него была пустая, и все перебрались к Алексею Степановичу.
- На нашей шее душу-то спасают… - крикнул Захар и прибавил: - А кто ребятам лоб забрил? Твой барин Левашов постарался!
- Говорят, человек по триста в день закатывал, а сам свадьбу на днях справляет, дочь отдаёт… - сказал Фёдор, покачав головой.
- На радостях, что мужиков на войну гонят?
- Вот, вот. Им чем больше мужиков и рабочих угонят, тем лучше, а то боятся, что бунтовать будут.
- А будущий зять-то левашовский, из офицеров, не успел приехать, ещё никаких правов не имеет, а уж Сенькиного малого в саду поймал и нагайкой отлупил ни за что ни про что.
- Все они, черти, хороши…
XVI
Через неделю Алексей Степанович уехал. А призванных разместили в товарных вагонах и повезли неизвестно куда.
По дороге призванные выбегали на станциях за кипятком, заполняя платформы вокзалов своей серой массой.
На одной из станций разбили винную лавку и напились. Тяжёлое настроение прошло, и пошли пляски и песни.
- С народом не страшно и смерти в глаза глянуть! - кричал заглянувший запасный с изрытым оспой лицом, размахивая на платформе руками, как будто он шёл по тоненькой дощечке и старался сохранить равновесие.
- Ещё с месяц на ученье походишь, рано умирать собрался, - отвечал ему другой, хмурый, с обветренным лицом.
Вся платформа вокзала была забита массой галдевших солдат, которые никого не слушали и не хотели никуда идти.
Вокзал окружили высланные вооружённые солдаты и начали оттеснять к выходу на площадь галдевшую и оравшую толпу.
- Нас, брат, теперь ружьём не испугаешь, всё равно на бойню гонят. Там умирать ли, тут умирать - один чёрт, а поплясать последний раз нам не запретишь! - говорил бородатый запасный с гармошкой, когда солдат охраны оттеснял его с платформы горизонтально взятым в обе руки ружьём.
- Ладно, гоните, пейте кровь! - кричал разгулявшийся рябой, сорвав с головы шапку. - Только воротимся - пощады не жди. Ух, разнесём!
И когда оцепленные запасные шли уже по городской площади у каменных рядов, он продолжал кричать:
- Мы помирать идём, а они, вишь, глазеют! - И он указывал на купцов, стоявших в дверях рядов. - Мы им пузо выпотрошим!
- Подумал бы, куда идёшь - а такие безобразия позволяешь себе, - сказал один купец с длинной рыжей бородой и в сапогах с низко опустившимися голенищами.
- Мы-то думали, вы теперь подумайте! Гысь, толстопузые!
Растерявшаяся охрана под предводительством молоденького офицера, светловолосого, с румяным лицом, бросалась то в одно место толпы, то в другое, в зависимости от того, где больше скандалили. Молоденький офицер пробовал уговаривать.
- Пахом, будет тебе, ведь честью просят, - говорили наиболее трезвые и смирные мужики, обращаясь к развоевавшемуся рябому.
Кто-то из солдат поднял камень с мостовой и бросил им в окно магазина. Стекло со звоном рассыпалось мелкими осколками на асфальтовый тротуар.